1
1
Насилие над человеческим духом, к которому коммунисты, добившись власти, прибегают с циничной утонченностью, лишь отчасти берет начало в марксистской философии — если нечто такое существует. Коммунистический материализм, вероятно, наиболее нетерпимое мировоззрение, что одно это толкает его апологетов на погромные действия в отношении любой «несовпадающей» точки зрения. Вместе с тем не будь упомянутое мировоззрение связано с определенными формами власти и собственности, им нельзя было бы объяснить всю чудовищность методов истязания и умерщвления человеческой мысли.
Всякая идеология, как и всякое мнение, стремится выглядеть и преподносит себя единственно правильной, безупречной. Такова природа мышления человека.
Склонность Маркса и Энгельса к исключительности особенно отчетливо выразилась не столько в идее, ими провозглашенной, сколько в способе, каким эта идея утверждалась. Уже они взяли за правило отрицать любые научные и «прогрессивно-социалистические» достоинства своих современников. При этом возможность серьезной дискуссии и углубленного анализа блокировалась, как правило, ярлыком «буржуазная наука».
Ахиллесовой пятой, подтверждением изначальной узости и исключительности взглядов Маркса и Энгельса (что и сделалось впоследствии питательной средой для идейной нетерпимости коммунизма) было категорическое нежелание отделять политические пристрастия современных им ученых, мыслителей или художников от действительной научно-интеллектуальной либо эстетической значимости их трудов, их произведений. Ты в стане противников — что ж, пеняй на себя: любой отзыв о тебе (и объективный) будет воспринят в штыки, тебя ждет забвение.
Лишь в какой-то мере такая позиция может оправдываться мощным сопротивлением, с которым уже в самом начале столкнулся «призрак коммунизма».
Обостренная нетерпимость «основоположников» к инакомыслию проистекала из глубин их учения: уверовав, что звезда философии закатилась, они тем более не считали возможным рождение чего-либо нового и достойного внимания, если это «что-то» не опиралось на их теорию. Атмосфера эпохи, «преклонившей колена» перед наукой, а также нужды социалистического движения привели Маркса и Энгельса к восприятию любого явления, «неважного» для них лично (не содействующего движению), мало что значащим и объективно, то есть вне зависимости от движения.
Озабоченные «принципиальным» размежеванием в собственных рядах, они обошли практически полным молчанием творчество наиболее выдающихся деятелей своего времени.
В их трудах нет и упоминания о таком, например, значительном философе, как Шопенгауэр, об эстетике Тэна или о блестящих современных им литераторах и живописцах. Даже о тех, кого увлекли идейные и социальные перспективы, ими начертанные. Для методов, которыми Маркс и Энгельс сводили счеты со своими противниками в социалистическом движении, характерны жесткость и нетерпимость, что, впрочем, ненамного превышало «нормы», установленные уже прежними революционерами, решавшими те же задачи. Можно оспаривать вклад Прудона в социологическую науку, но то, что он необычайно много сделал для развития социализма и социальной борьбы, особенно во Франции, сомнению не подлежит. То же самое касается Бакунина. Оспаривая в «Нищете философии» идеи Прудона, Маркс презрительно отказал последнему вообще в какой бы то ни было значимости. Подобным образом Маркс и Энгельс поступили и с немецким социалистом Лассалем, с другими оппонентами из рядов своего движения.
С другой стороны, они были способны и на весьма точные оценки крупных духовных явлений своего времени: одними из первых, например они согласились с Дарвином, глубоко проникали в непреходящую ценность наследия прошлых веков — античности и Ренессанса, из которых выросла европейская культура. В социологии опирались на английскую политэкономию (Смит, Рикардо), в философии — на немецкую классическую философию (Кант, Гегель), в теориях развития общества — на французский социализм, точнее на его направления после Французской революции. Все это были вершины научной, духовной и социальной мысли, формировавшие прогрессивно-демократический климат Европы, мира в целом.
Развитию коммунизма присуща и логика и последовательность.
Если сравнивать Маркса и Ленина, то первый — в большей мере человек науки — отличался и более высокой степенью объективности. Ленин — это прежде всего великий революционер, сформировавшийся в условиях самодержавия, полуколониального русского капитализма и драки международных монополий за сферы влияния.
Опираясь на Маркса, Ленин пришел к выводу, что материализм, если его рассматривать сквозь призму всемирной истории, занимал, как правило, позиции прогрессивные, а идеализм — реакционные. Вывод, надо сказать, не только односторонний, а стало быть — неточный, но и содействующий усугублению исключительности, и без того свойственной теории Маркса. Справедливости ради, следует признать, что первопричина здесь в недостаточно глубоком знании истории философии. Когда Ленин в 1908 году писал свой «Материализм и эмпириокритицизм», в нужной мере он еще не был знаком ни с одним из великих философов античности или новейшего времени. Стремясь побыстрее расправиться с противниками, чьи воззрения препятствовали развитию его партии, он попросту отбрасывал все, что не совпадало с революционными взглядами Маркса. Любое противоречие классическому марксизму было для него априори ошибкой, безделицей, лишенной всяких достоинств.
Так что в этом смысле его труды — образец страстной, логичной и убедительной догматики.
Ощутив, что материализм в истории всегда практически являлся идеологией революционных, мятежных социальных движений, Ленин остановился на одностороннем выводе, что материализм и в принципе (в том числе применительно к изучению законов развития человеческого мышления) прогрессивен, а идеализм — реакционен. Пойдя далее, Ленин смешал форму и метод с содержанием и степенью научности любого открытия. Сам факт, что кто-то придерживается идеалистических взглядов, был ему достаточен для полного забвения как реальных заслуг человека, так и его вклада в науку. Политическую нетерпимость к собственным противникам он распространил на всю историю человеческой мысли.
Британский философ Бертран Рассел, с симпатией встретивший Октябрьскую революцию, уже в 1920 году точно выявил квинтэссенцию ленинского, то есть коммунистического догматизма:
«Существует между тем иной аспект большевизма, к которому у меня есть принципиальные возражения. Большевизм — это не только политическая доктрина; он еще и религия — со стройной догмой и ангажированными священными книгами. Желая доказать что-то, Ленин при малейшей возможности цитирует тексты Маркса и Энгельса. Настоящий коммунист — это не человек, лишь разделяющий убеждение, что земля и капитал должны быть общей собственностью, а вся произведенная продукция распределена по возможности справедливее. Это и человек, принимающий известное число готовых догматических постулатов (таких, как философский материализм, например), которые в принципе могут соответствовать истине, но с научной точки зрения бесспорно доказанной истиной не являются. В мире уже со времен Возрождения отказались считать бесспорным то, что объективно дает повод для сомнения; принят подход с позиций конструктивного и плодотворного скептицизма, представляющий собой взгляд науки. Убежден, что научный подход архиважен для человечества. Если бы некая более справедливая экономическая система могла быть создана ценой отказа от свободного исследования и возвращения в интеллектуальную темницу средневековья, я счел бы такую цену слишком высокой. Впрочем, нельзя отрицать, что догматизм на какое-то короткое время способен содействовать борьбе».
Но так было во времена Ленина.
Не обладая ленинскими знаниями и глубиной мысли, Сталин далее «развил» его теорию.
Внимательный исследователь открыл бы, что этот человек, которого Хрущев по сей день держит за «первейшего марксиста» своего времени, не прочел даже «Капитала», самого что ни на есть основополагающего произведения марксизма. Практик до мозга костей и одновременно крайний догматик, он, строя свой «социализм», не нуждался в экономических разработках Маркса. Не узнал он ближе и ни одного философа, Гегеля же отрекомендовал «дохлым псом» и целиком свел его к «реакции прусского абсолютизма на Французскую революцию».
Вместе с тем он отлично знал Ленина, постоянно искал в нем опору — чаще даже, чем сам Ленин в Марксе. Сталин и других писателей цитировал по Ленину. Единственно, в чем он разбирался солиднее, была политическая история, особенно русская, к сильным его сторонам относится и великолепная память.
Большего Сталину для его амплуа не требовалось. Все, несовпадавшее с его желаниями и пониманием, все, выходившее за их рамки, он объявлял «враждебным» и запрещал.
Эти три личности — Маркс, Ленин, Сталин — разнятся не только как люди, стилистика у них тоже разная.
В революционере Марксе было что-то от традиционного добряка-профессора, стиль в том числе — бароккно-живописующий, раскрепощенный, полный олимпийского остроумия. Ленин — как бы сама революция; стиль его искрометен, остр, логичен. Сталин собственное могущество считал воплощением и пределом людских чаяний, а собственную мысль — вершиной доступного человеческому мышлению. Его стиль бесцветен, монотонен, но, однако, в упрощенной своей логичности и догматичности — убедителен как для «посвященных», так и для простых смертных. Простота эта сродни лапидарности текстов отцов церкви, что объясняется не столько богословской юностью Сталина, сколько с зеркальной точностью отраженными в нем примитивизмом условий и полной «задогматизированностью» коммунистического мышления.
Нет в сталинских наследниках суровой внутренней гармонии, присущей «вождю народов», его догматической силы, убежденности. Посредственности во всем, они обладают предельно обостренным чувством реальности. Неспособные строить новые системы, выдвигать незатасканные идеи, они зато еще как способны (именно благодаря развитому «бюрократическому инстинкту», т. е. обостренному нюху на жизненную реальность) преградить новому дорогу или, что тоже вполне годится, вообще удушить его.
Так выглядит эволюция догматики и исключительности в коммунистической идеологии. «Дальнейшее развитие марксизма» с упрочением нового класса привело, таким образом, к господству не только единственной идеологической схемы, но и образа мыслей одного человека группы олигархов), а с этим — к духовному упадку и оскудению самой идеологии. Одновременно росла нетерпимость к любым иным концепциям, к человеческой мысли вообще. Сила воздействия этой идеологии и ее относительная жизненность обратно пропорциональны «физическому усилению» личностей, выступающих ее носителями.
Становясь все «одноколейнее», нетерпимее, современный коммунизм производит все больше полуистин и прикрывается ими же все чаще. На первый взгляд, некоторые его стороны могут показаться похожими на правду. Но он насквозь пропитан ложью. Его полуистины — чрезмерные, искривленные до извращенности, — окончательно теряют подвижность и полностью тонут во лжи по мере подчинения вождям всей жизни общества, включая, разумеется, и саму коммунистическую теорию.