Уильям БРУГЕР, бригадный генерал армии США в отставке «МЕШКОВАТЫЕ ШТАНЫ»

Уильям БРУГЕР, бригадный генерал армии США в отставке

«МЕШКОВАТЫЕ ШТАНЫ»

Было два часа ночи июня 1944 года, когда наш барак неожиданно залило светом. В то же мгновение вокруг нас засновали японские охранники и офицеры: начался очередной обыск — внезапно, чтобы мы не успели спрятать, уничтожить или еще куда-нибудь деть все то, что считалось запрещенным или было нам тайно принесено. Пока они рылись в наших пожитках, забирая все найденные записи и книги, мы, сонные, стояли покачиваясь, с руками, вытянутыми по швам.

Я был сильно встревожен. На протяжении двух лет, прошедших со дня моего пленения, я вел записи событий, мыслей и чувств, составлявшие уже несколько записных книжек. Я даже сложил из отдельных листков целую книжечку стихов, внешне совершенно безобидных, но отражающих, по сути, переживания и мрачный опыт жизни в заключении. Писать стало моим главным занятием, моим всепоглощающим интересом; писание держало мои руки при деле, а разум постоянно занятым. В жалких условиях плена, так способствующих деградации, это был мой способ сохранения нормальной психики.

Но писать в лагере было рискованным занятием. Генерал Джонатан Уэйнрайт, содержавшийся здесь же, предупредил меня об опасности, которой я подвергаюсь, доверяя свои мысли бумаге. Японцы совершенно нетерпимо относились ко всему, что мы делали или говорили против них, и эта нетерпимость часто принимала форму жестоких репрессий. Естественно, что в моих излитых на бумагу переживаниях они могли найти для себя мало лестного.

Увидев, как они вытащили и унесли мои записные книжки, я подумал, что для меня наступают тяжелые времена. С этого момента я стал вздрагивать каждый раз, когда замечал коменданта лагеря или его заместителя, которого мы звали «Мешковатые Штаны».

Мешковатые Штаны служил для нас воплощением всего ненавистного, что отличало существование за колючей проволокой — скверной пищи, грязи, наказаний и, прежде всего, самой унизительности положения нахождения в плену. Это был крупный грузный японец с шаркающей походкой и мешковатыми брюками, заправленными в ботинки. Он довольно хорошо говорил по-английски, и мы подозревали, что он знал о данной ему кличке.

Прошло немного времени после обыска, и японцы стали вызывать военнопленных, у которых были найдены записи. С присущей им методичностью они начали с людей, чьи фамилии начинались на букву А, потом перешли к букве В. Британский бригадный генерал, в рукописях которого японцам что-то не понравилось, был посажен в одиночное заключение на хлеб и воду на три дня, а одного американского полковника жестоко избили, приказав являться еще несколько дней для того же самого. Скоро должны были добраться и до меня.

Чтобы унять волнение, я проводил все свободное время в крошечном садике-огородике, который мне было разрешено возделывать на территории лагеря. Размером всего лишь 20 футов на 10, этот огородик был моим единственным развлечением и источником гордости. Двенадцать росших на нем помидорных кустов имели восемь футов в высоту и отяжелели от спелых плодов, а мои белая редиска и капуста кольраби наверняка получили бы призы на окружной выставке в Штатах.

Как-то днем разрыхляя землю между помидорными кустами, я услышал позади себя шарканье и вслед за ним голос:

— Васа фамилия Бругер?

Мешковатые Штаны! Я был уверен, что пришел мой черед идти на расправу и, бросив тяпку, прижал руки к швам и склонился, как нам было велено. Мешковатые Штаны держал в руках большой конверт и выражение его лица было очень серьезным.

— Да, я Бругер,— был мой ответ.

— У меня тут васы книзки,— как все японцы, вместо «ш» он говорил «с».— Я их читал.

Он вытащил из конверта одну.

— Вы писэте стихи?

Подобное начало для ожидаемого мною разговора было чем-то новым.

— Так,— осторожно ответил я,— пытаюсь иногда.

— Вы давно писэте стихи? — продолжал свой странный допрос Мешковатые Штаны.

— Ну,— ответил я, стараясь казаться несерьезным,— нельзя сказать, что регулярно, но я занимаюсь этим большую часть жизни.

Он открыл книжку и подошел поближе.

— У вас есть очень красивые четверостисья. Вас считают великим поэтом в Америке?

Я пытался уловить издевательские нотки в его голосе, мимолетную усмешку на губах, но не мог — Мешковатые Штаны был совершенно серьезен.

— О, нет,— уверил я его,— я не поэт. Я солдат. Так просто, слагаю иногда шутки ради. Вы в самом деле читали мои вирши?

— Да, да, я читал их много раз.

К чему все это? Чего он хотел? Я понимал, что подставляюсь, но не задать вопрос, с которым обращается каждый, кто считает себя поэтом, к тому, кто читал его творения, было выше моих сил, и я спросил:

— И вам... вам понравилось?

— Да,— ответил Мешковатые Штаны,— и некоторые стихи очень. Вообсе-то, я не знаток поэзии, но мне понравилось.

Уже забыв, что я должен стоять перед ним с руками по швам и сомкнутыми пятками, я заглянул через его плечо в свою записную книжку.

— Какие места вам запомнились?

Суровое лицо Мешковатых Штанов постепенно совсем смягчилось.

— Больсэ всего мне понравилось стихотворение, по-свясенное васэй зэне,— ответил он, улыбнувшись.— И то, где вы писэте о семье. Его я — как это вы говорите — полозыл на память?

Он открыл страницу, на которой было написано маленькое, всего в 38 слов, стихотворение и, не глядя в текст, начал читать его. Сентиментальность стихотворения несколько теряла из-за его особенного английского, но, прочитав несколько строк, он замолчал и вручил книжку мне.

— Мой английский недостаточно холос для декламации. Позалуйста, прочитайте его для меня.

Моя настороженность совершенно исчезла — я был поэтом с благодарной, внимающей мне аудиторией! Никогда еще я не испытывал такого глубокого волнения, как тоща, когда стоял среди помидорных кустов и капусты в своем блекло-коричневом одеянии военнопленного и читал свое сочинение:

Когда начинает смеркаться, и тишина зовет

К вечерней молитве,

Из полумрака возникают и окружают меня

Милые образы.

Их мягкие руки оплетают мои,

Я чувствую на лице их губы —

И исчезает расстояние, времени больше не существует,

Когда души сливаются.

— Холосо! Холосо! — зааплодировал Мешковатые Штаны.— Я тозе давно не видел своей семьи. Мне нравятся васы стихи.

— Вы любите поэзию? — спросил я, все еще озадаченный.

— О, да-да! Мы, японцы, любим поэзию. Стихи писэт нас император. После себя оставили стихи многие великие японцы.

— Это очень интересно,— сказал я, поглощенный предметом нашего разговора, и, уже совершенно не думая о мрачной причине его прихода, спросил: — Может быть, вы и сами что-нибудь написали?

Потупившись, Мешковатые Штаны залился румянцем, словно стеснительный школьник.

— Д-да, я пытаюсь,— признался он, заикаясь,— я пытаюсь, но у меня не очень получается. У меня не получается таких хоросых стихов, как у вас. Я плохой поэт.

— Может быть, вы прочитаете что-нибудь? — попросил я, забыв уже о всякой осмотрительности.

— Почитать мои стихи? — переспросил Мешковатые Штаны, широко раскрыв глаза и застенчиво улыбнувшись.— Но они плохие, плохие. Но, может быть, вы поправите их перелозэние на английский?

Он подал мне листок бумаги, на котором было напечатано несколько строчек. Я прочитал вслух:

Высоко в синем небе — луна,

Ее свет — словно серебряный снег на траве.

Мое тело устало от непосильной борьбы,

Моя душа — покойна.

Когда я произнес последнюю строку, мой голос дрогнул.

— Послушайте, Мешк...— начал я и тут же осекся.

Он засмеялся:

— Месковатые Станы! Да, я знаю, о’кей, о’кей, Месковатые Станы, пусть,— и, пожав плечами, посмотрел на свои брюки. Потом он взглянул на меня.

— Вам понравились мои стихи?

— Прекрасно! — искренне ответил я.— Не надо ничего поправлять.

— Спасибо, спасибо,— он бережно сложил листок, положил его обратно в свой карман и вручил мне конверт с моими конфискованными книжками.

— Васы записи, генерал.

Произнося мое звание, он инстинктивно дернулся, чтобы вытянуться и отдать честь, потом повернулся и пошел прочь, но через несколько шагов остановился и вернулся.

— У вас выросли чудесные овоси,— сказал он.— Мы, японцы, любим красивые садики. Красивые растения, чудесные стихи. Позмете руку?

Я ничего не имел против этого. И я пожал.