Война после войны и решение о переходе к продналогу
Война после войны и решение о переходе к продналогу
Никогда за три послеоктябрьских года советское правительство и партийное руководство не чувствовало такой уверенности и прилива сил, как в последние месяцы 1920 года. Осенью нейтральная Рига приняла в свои стены советскую и польскую делегации, которые 12 октября заключили предварительные условия мирного договора, а 18 октября были официально прекращены и без того выдыхавшиеся военные действия между двумя армиями.
Командование Красной армии получило возможность сконцентрировать силы против незначительной группировки врангелевских войск, 7–11 ноября советские войска преодолели укрепления крымских перешейков, и 17 ноября с последней группировкой южной контрреволюции все было кончено. В горах и лесах Советской России укрылись только жалкие остатки некогда грозных белогвардейских армий.
На хозяйственном фронте отлаженный продовольственный аппарат ударными темпами вел выкачку хлеба у крестьян и гнал его в промышленные районы. Продовольственный паек рабочих Москвы и Петрограда приобрел небывалые для последних лет размеры и регулярность. Н. И. Бухарин радостно сообщал на конференции московских коммунистов, что если раньше на каждом рабочем собрании и митинге выступавшие получали массу записок по продовольственному вопросу, то «теперь всем известно, что на рабочих собраниях таких записок почти не получается»[552]. Совершенно отсутствовали обычные раньше записки о свободной торговле, о заградительных отрядах и т. п.
Накормленные рабочие увеличивали производительность труда. Промышленность в ноябре—декабре начинает наращивать выпуск продукции. ВСНХ на 1921 год планирует почти двойное увеличение программы производства. Знаменитый приказ № 1042 наркома путей сообщения Л. Троцкого, установивший военные методы в организации ремонта паровозов, принес ощутимые результаты, и самый разрушенный участок народного хозяйства — железнодорожный транспорт — также переживал подъем. Сократилось количество «больных» паровозов и вагонов, увеличился объем перевозок.
Военно-коммунистическая организация экономики, созданная во время войны и для ведения войны, казалось, полностью доказывала свою эффективность и пригодность в условиях мирного времени. Экономические ведомства спешили придать завершенный централизованный характер отраслям народного хозяйства. 24 ноября 1920 года Совнарком принял долго готовившееся постановление о воспрещении советским учреждениям, предприятиям и общественным организациям приглашать контрагентов, уполномоченных и подрядчиков для производства заготовительных, восстановительных, строительных и других работ. 29 ноября ВСНХ принял постановление о национализации всех частных промышленных предприятий с числом рабочих более 5 при наличии двигателя и более 10 при отсутствии двигателя. Последовательная централизация экономики открывала заманчивую возможность создания всеобъемлющей системы государственного производства и распределения и ликвидации денежной системы.
Помимо использования запасов царского режима и слабой работы остатков промышленности, государственные доходы, за счет которых большевики вели гражданскую войну, складывались из двух источников — эмиссии и продразверстки. Первоначально в силу слабости госаппарата главную роль играла эмиссия, безграничный выпуск денежных знаков. Но денежная система имеет особенность в том, что ее смерть наступает от раздувания собственного объема малоценной физической массы, вследствие чего эту «ожиревшую тушу» окончательно сводит в могилу ее хроническая болезнь — инфляция. По мере умирания денежной системы и усиления государственного репрессивного аппарата главное значение как источника государственных доходов к последнему году войны приобрела продовольственная разверстка.
(Цифры обозначают миллионы золотых рублей.)[553]
Процесс отмирания денежной системы и повсеместная тенденция к натурализации хозяйственных отношений подхлестывались идеологией универсальности «пролетарского принуждения» и нетерпением скорейшего перехода к бестоварному продуктообмену «по-коммунистически», что должно было явиться экономической основой нового общественного строя, созданного в соответствии с принципами научного социализма.
Деньги уже отказывались служить всеобщей мерой и эквивалентом. По мнению Ленина, эти «разноцветные бумажки» ясно обнаруживали, что они — обломок, обрывки старой буржуазной одежды. В отношениях отраслей хозяйства эквивалентом становились простейшие товары, а мерой всех вещей — комиссар с револьвером в кобуре и инструкциями в портфеле. Государственная регламентация и принуждение остались единственными скрепами, соединяющими в целое хозяйственный организм страны, и единственным стимулятором, поддерживающим в нем слабое обращение. Что характерно, на исходе 1920 года и научная экономическая мысль в поисках и прогнозах стала опираться на два главнейших факта экономической жизни, сложившихся в результате двух войн и двух революций, — отмирание товарно-денежной системы и замещение ее государственным принуждением и государственным регулированием.
Известный теоретик крестьянской экономики А. Чаянов выступил в печати в качестве апологета военного коммунизма, как идеолог национального хозяйства — «единой фабрики». Капиталистическое хозяйство — псевдохозяйство, заявил он. Сейчас стихийные рыночные регуляторы заменяются «аппаратом осознанной государственной воли»[554]. Отмирают такие понятия капиталистической экономики, как прибыль, рента, процент на капитал и т. п., однако остается необходимость исчисления выгодности хозяйства и вообще элементарного учета. Что должно прийти на смену, спрашивал он. И Чаянов, который, как всегда, силился охватить всю экономику с высоты крыши крестьянского гумна, предлагает систему исключительно материального учета, каковая нередко применялась в определении выгодности молочных ферм в Западной Европе — в пудах, рабочих днях, кубах топлива и т. п., затраченных на производство единицы продукции[555].
Соображения Чаянова вызвали скептическое оживление среди экономистов. Завязалась дискуссия. Наиболее серьезно полемизировал С. Струмилин, он указывал: проблема исчисления не ограничивается выяснением выгодности. Чаянов полагает, что социалистическое хозяйство есть единое колоссальное натуральное хозяйство и меновая стоимость не имеет значения. Однако в какой пропорции вести обмен между отраслями и хозяйствами? Аршины нельзя складывать с пудами и дюжинами — следовательно, вместо денег необходим другой общий знаменатель, общая мера всех продуктов, в основе которой лежал бы человеческий труд. В статье Струмилина мелькает термин «трудодень»[556]. Дальше — больше, кто-то уже настаивал на «трудочасе», и наконец появляется «тред» (трудовая единица). Вот что должно явиться на смену рублю, которому в дискуссии был поставлен окончательный диагноз — доживает последние дни. Известный своим радикализмом в отношении денег, видный работник ВСНХ Ю. Ларин прокламировал: дети увидят деньги только в книжках![557]
Пока экономисты пели заупокойную рублю, из Кремля пошла волна декретов в плане «ликвидации» денег: в конце 1920— начале 1921 года отменяется оплата городским населением государственных услуг по снабжению продовольствием, ширпотребом, топливом, медикаментами, плата за жилье, пользование телеграфом и телефоном. Но это было вызвано даже не стремлением к скорейшему переходу к отношениям «по-коммунистически», а очевидностью для всех наркомов и остального руководства абсолютной нелепости переваливания огромной массы бумажных денег фактически из одного государственного кармана в другой, содержа для этой операции целую армию совслужащих.
С городом проблем было меньше, городское производство и быт в основном уже вошли в сферу государственного регулирования, но по-прежнему оставалась необходимость сохранять денежные отношения с распыленной мелкохозяйственной деревней. Однако до конца января 1921 года в правительстве продолжали господствовать иллюзии о возможности изживания денежной системы. 26 января СНК дал указание Наркомфину ликвидировать какие бы то ни было денежные или материальные компенсации во взаимных расчетах советских предприятий и учреждений и приступить к разработке новой схемы бюджета и новой счетной единицы[558].
Материальная основа военных побед, спокойствие рабочих в столицах, увеличение производительности труда в промышленности, централизация хозяйства и фантастические планы отмены денежной системы и непосредственного перехода к социализму — словом, вся огромная, разветвленная военно-коммунистическая система балансировала на одной весьма шаткой опоре — реквизиционной продовольственной политике в деревне. Между тем реквизиционная политика, наряду с общим упадком экономики и прекращением промышленного снабжения деревни, привела сельское хозяйство страны к кризису, выразившемуся в сокращении посевов и резком падении урожайности. Наиболее наглядно прообраз возможной катастрофы проявился осенью 1920 года в центральных губерниях России, где миллионы крестьян впервые за последние три года встретились с реальной угрозой голодной смерти.
В конце 1920 года правительство большевиков решило искать выход в расширении принудительной политики в деревне, что выразилось в известном постановлении VIII съезда Советов[559]. Но, несмотря на попытки прикрыть действительный характер нового декрета благовидными словами о «помощи» и «укреплении», в руководстве мало кто сомневался в возможной реакции крестьянства на очередное мероприятие правительства, однако продолжали действовать устаревшие оценки степени поддержки крестьянством Советской власти и, главное, уверенность в силе созданного государственного репрессивного аппарата. В то время расхожим в выступлениях вождей стало слово «ссуда», мол, возьмём у крестьян «в ссуду» хлеб (а не даст, все равно возьмем), восстановим промышленность и вернем долг крестьянину промышленными изделиями. Но крестьянин и так все три года фактически ссужал советскому государству хлеб на борьбу с контрреволюцией, а на четвертый стал скрести в карманах и подумывать, что пришел срок уплаты по векселям и если не товарами, то хотя бы послаблением в условиях труда и распоряжении его продуктами.
Как со стороны крестьянства, так и со стороны власти в течение 1920 года накапливался обоюдный потенциал недоверия и неприязни. Например, в июле на Гомельском губпартсовещании уже открыто обсуждался проект резолюции, предложенный неким Иоффе, о том, что после исчезновения угрозы реставрации старого режима крестьянство из-за своих мелкособственнических интересов «станет тормозом для дальнейшего успеха развития социальной революции» и представляет для компартии «несомненную опасность»[560]. Проект, впрочем, не сумел набрать большинства голосов. Парадоксально, что причиной тому было именно понимание реальности угрозы со стороны крестьянства и вследствие этого нежелание лишний раз обострять с ним отношения.
Еще в начале 1920 года, после разгрома основных сил контрреволюции, по российской глубинке прокатилась стихийная волна требований разрешить организацию крестьянских союзов для защиты экономических интересов крестьянства. Но эти требования находили живой отклик лишь в местных Чрезвычайных комиссиях по борьбе с контрреволюцией и в лучшем случае натыкались на глухую стену непонимания партийных и советских органов. После этого у крестьянства оставалось еще одно легальное средство выразить свое отношение к политике большевиков и выдвинуть претензии властям. Этим средством являлись волостные, уездные и общегубернские беспартийные конференции, вошедшие в моду с осени 1919 г., на которых тогда представители большевиков разъясняли крестьянским делегатам партийную политику и добивались ее поддержки. Первоначально конференции имели большой успех, так как крестьяне получили редкую возможность встретиться с местной властью и услышать спокойную речь толкового докладчика, а не крик размахивающего револьвером продкомиссара. Но длительным средством, обезболивающим крестьянские страдания, эти разговоры по душам быть, конечно, не могли. С середины 1920 года почти повсеместно наблюдается превращение конференций в обычный формальный элемент провинциальной чиновничьей деятельности. В одних случаях в ЦК стала поступать информация, что беспартийные конференции проходят вяло, апатично, в других случаях сообщалось об их неизменном успехе. Как, например, из Екатеринбурга докладывали, что в сентябре в 38 волостях Екатеринбургского уезда приняли резолюции в поддержку хлебной монополии и лишь в одной волости крестьяне безоговорочно высказались за свободную торговлю[561].
На какое-то время беспартийные конференции утратили свое значение барометра настроений крестьянских масс. Вот так писал в РВСР один военный цензор из Екатеринбурга, доказывая необходимость развития системы цензуры на почте:
«Сведения, собираемые из писем, более ценны и ближе к действительности, чем получаемые из партийных и советских учреждений, так как пишущий письмо высказывается более свободно, чем он это сделал бы на каком-нибудь собрании или митинге… Сплошь и рядом бывает, что принятая резолюция дает совершенно неправильное понятие о настроении волости, деревни, завода и т. п., где была принята резолюция, потому что, во-1-х, в принятии резолюции участвовали не все (присутствует-то на собрании обычно не более половины жителей, да резолюция принимается обыкновенно к концу собрания, когда часть присутствовавших уже разошлась); во-2-х, часть голосовала за резолюцию необдуманно (стадно), часть из страха перед властью и т. д. По резолюции, принятой, скажем, в деревне Бегуново, настроение населения великолепное, а раз так, то и работа в ней или вовсе не ведется, или ведется слабо, а глядишь, через неделю в этой самой деревне вспыхнуло восстание — вот тебе и резолюция…»[562]
Цензору было виднее. «Не могу выразить, что творится здесь, — писал в перехваченном цензурой письме владимирский крестьянин, — Советская власть своими действиями окончательно вооружает всех против себя, творится прямо немыслимое, собирают почти все начисто, ездят отряд за отрядом и увозят что захотят. Хлеб обобрали почти начисто… овес весь начисто взяли и семенные… отбирают одежду и обувь не считаясь ни с чем, сломают сундуки и дурят, что пришлось»[563]. В то время близость к Центру являлась одним из самых неприятных обстоятельств для крестьян. К осени 1920 года в нещадно эксплуатируемой и без того небогатой Владимирской губернии сложилась такая ситуация, что губернские власти спали с револьвером под подушкой и были в полной готовности к возможным контрреволюционным выступлениям[564].
В условиях нарастания политической напряженности беспартийные конференции стали терять свой апатичный характер и нередко выливались в эффективную демонстрацию недовольства населения. «Если раньше продовольственный вопрос стоял гвоздем порядка дня для всех крестьянских съездов, собраний и конференций, — заметил на 10-й губпартконференции в ноябре секретарь Владимирского губкома Симонов, — то за последнее время этим гвоздем стал „текущий момент“». В то время как раньше доклад по текущему моменту не вызывал никаких прений, теперь крестьянство проявляет к нему особый интерес… Кулачье сумело сорганизоваться не только в волостях, но и, прибыв на губернскую беспартийную конференцию, проявило демагогические выходки вплоть до отказа от помощи фронту, прекращения войны, требования учредилки, свободной торговли, отмены трудовой повинности и т. д. В губкоме имеются сведения, когда в одной волости Владимирского уезда крестьяне явившись на волостную конференцию в количестве 800 человек, категорически отказались от помощи фронту и голосовали резолюцию чуть ли не за Врангеля[565].
Усиление разногласий с политикой большевиков в целом и в первую очередь рост антивоенных настроений в крестьянстве явилось самой характерной особенностью, отраженной в документах беспартийных конференций сентября—октября 1920 года, тех конференций, которые, как тогда выражались, принимали «нежелательное» направление. Так было на Нолинской общеуездной конференции в Вятской губернии в конце октября, где крестьяне потребовали заключить мир с Польшей и единогласно отклонили пункт о необходимости разбить Врангеля и поддержки Красной армии и Соввласти[566]. Так было в сентябре на Щелотской конференции в Вологодской губернии, где аналогичный пункт был подытожен требованием вести внутреннюю политику без коммунистов[567]. На конференции в Костроме, и не только там, слышались призывы к созыву Всероссийской беспартийной конференции[568]. Подобные примеры можно отыскать практически в любом уголке любой губернии России, и не только России. На Украине, в Екатеринославской губернии, Врангель сумел привлечь крестьян обещанием земли за выкуп (а денег у крестьян было много) и стал пользоваться большим авторитетом, не меньшим, чем у Махно, как считали екатеринославские эсеры[569].
С середины 1920 года нарастающее недовольство крестьянства политикой большевиков в некоторых наиболее неустойчивых районах начало прорываться в форме открытых вооруженных восстаний. В мае Сибирский ревком уступил нажиму комиссаров Наркомпрода и дал добро на проведение продразверстки, которая сразу же потянула за собой шлейф обычных безобразий и злоупотреблений. Еще не остывшие от партизанщины сибирские крестьяне в нескольких уездах поднялись с оружием под лозунгами «Свободный труд и свободная торговля», «За чистую Советскую власть», «За Ленина»[570]. Но летом движение еще не нашло широкого отклика и было быстро подавлено приданной продовольственникам 26-й дивизией. Большую роль в подавлении сыграли крестьяне-коммунисты в Алтайской губернии, самой партизанской при Колчаке, которых тогда насчитывалось до 3000. Но тогда же многим из сибирского руководства стало ясно, что на этом дело далеко не закончено. Один из них вспоминал, что на Алтае в городе Змеиногорске ему пришлось беседовать с крестьянином, мобилизованным на борьбу с восставшими, членом волостной ячейки, который просил освободить его от мобилизации и отпустить домой: «У меня там в хозяйстве 70 скотин… за ними уход нужен»[571].
Сибирские мужики, будучи еще только полгода в условиях Советской власти, еще испытывали колебания и даже на погром исполкомов ходили под лозунгом «За Ленина», но для крестьян центральной России, которых Компрод давно освободил от бремени в семьдесят или меньше «скотин», проблема выбора была проще. В августе 1920 года сразу же после уборки хлебов и объявления государственной разверстки в Тамбовской губернии вспыхнуло большое восстание крестьян.
Власти немедленно свалили вину за это на эсеров, в действительности их участие в разжигании крестьянского восстания было более отдаленным, нежели причастность самих представителей Советской власти, и главным образом Наркомпрода. Когда-то зажиточная Тамбовская губерния, ее называли «черная» — потому, что говорили, что там земля «чернее черной государевой шляпы», была цитаделью партии эсеров и кооперации, которым удалось привить местному крестьянству понятие о пользе самоорганизации. Сохранившиеся документы дают возможность выслушать их собственный отчет о своей роли в подготовке и начале восстания. На Всероссийской конференции партии эсеров, нелегально состоявшейся в Москве как раз в сентябре 1920 года, представители тамбовской организации говорили, что их работа носила в основном организационный характер: в некоторых селах восстанавливались строго партийные братства, таких, однако, в 3 уездах губернии насчитывалось не более десятка. Кроме этого, правые эсеры совместно с левыми сплачивали крестьянство в беспартийные, но строго классовые по составу «Союзы трудового крестьянства». Союзы ставили перед собой задачи удаления от власти коммунистической партии и образования нового временного правительства, обязанного созвать Всероссийский съезд трудящихся, который и должен будет решить вопрос о форме государственной власти, проведение в полной мере закона о социализации земли. Союзы с такими задачами встретили поддержку тамбовского крестьянства и начали быстро организовываться в селах. В Тамбовском уезде почти половина волостей обзавелась своими организациями, появились они и в Кирсановском, Борисоглебском, Усманском уездах и кое-где на севере губернии.
Союзы, несомненно, сыграли большую роль в развертывании масштабного крестьянского восстания, но, как сетовали тамбовские эсеры, оно «подпало под руководство называющего себя „независимым с-р.“ Антонова»[572].
Первоначальные надежды тамбовских властей и командования войск внутренней охраны (ВОХР) быстро расправиться с мятежом не оправдались. В течение второй половины 1920 года «антоновщина» продолжала разрастаться. Неутешительное для большевиков развитие событий на Тамбовщине во многом зависело от неустойчивого состояния в самих воинских частях, брошенных на подавление крестьян. В этот период наиболее отчетливо слабость Советской власти перед новой волной крестьянского недовольства проявилась в рядах Красной армии, которой большевизм был более всего обязан своим историческим триумфом. Красноармейцы вынуждены были возвращаться с западных и южных рубежей республики в центр России не на отдых, не в бессрочный отпуск, а в неприятном для них качестве усмирителей крестьянских волнений.
«Надо сказать, что мы сейчас выполняем работу по усмирению антоновского восстания, — писал Ленину в феврале 1921 г. политрук 5-й роты 88-го полка 10-й стрелковой дивизии Александров, коммунист из Рогожско-Симоновского района Москвы, — и наталкиваемся на факты, которые не поддаются описанию, а именно, не крестьянство восстало, а их втягивали в восстание продовольственные агенты, которые, огребая дочиста взятое взаймы и перезанятое жито и другое имущество крестьянина, оставляя ему записки без подписи и печати, приговаривали: „Вы разве не видите, к чему мы вас толкаем, или нам вас надо совершенно задушить, чтобы вы поняли“! Да, это подлинное выражение одного из агентов рабоче-крестьянской власти на местах, и это не единственный пример»[573].
Да, случаи сознательного провоцирования крестьян на восстание были не редкостью, и не только в Тамбовской губернии, но не всегда за этим следует однозначный вывод о наличии контрреволюционной агентуры в органах власти. Как сообщал в ЦК РКП(б) другой политрук 3-й роты 506-го стрелкового полка о своем разговоре с секретарем Шадринского укома Екатеринбургской губернии, мол, в декабре 1920 года он предупреждал: не восстановите против себя крестьянство. «На эти слова мне Пыхтин ответил, что пусть, мы этого и добиваемся, тогда весь хлеб разыщут, спрятанный кулаками. Их желание исполнилось — восстание вспыхнуло»[574].
В течение 1920 года, по мере усиления нажима на крестьянство и роста крестьянского недовольства, в его особенной части, называемой Красной армией, под влиянием писем из дома синхронно зрели аналогичные настроения. Печальные весточки родных производили «удручающее действие на красноармейские массы», на что особенно указывал отдел военной цензуры ВЧК[575]. Пересылая заявление красноармейца 81-го отдельного стрелкового батальона войск ВОХР о том, что его семью в Орловской губернии оставили совсем без хлеба, комиссар батальона подчеркивал, что такие заявления сыплятся массами, что совершенно разлагающе действует на дисциплину в батальоне[576].
Традиционно наиболее остро и болезненно реагировали на сообщения из дома в кавалерии. Несмотря на прогремевший в свое время призыв Троцкого, пролетарий в седле оказался слаб против донцов и кубанцев. Основу знаменитых конармий Буденного и Миронова составили те же казаки в основном из северных наиболее бедных округов Донобласти. Они же после своих побед на деникинском и польском фронтах с большой обидой реагировали на слухи о «чудовищных безобразиях в тылу», как писал в ЦК 10 сентября начальник политотдела 1-й Конной армии И. В. Вардин.
«Положение скверное. Слухи о безобразиях в тылу усиливаются с каждым днем… Недавно помощник командира 1-й бригады тов. Грицик получил извещение из дома, что его отец и семья подверглись гнусному оскорблению со стороны продагентов, хлеб и скот почти весь забран. Тов. Грицик имеет орден Красного Знамени, в рядах находится с первых дней революции. Можно представить, что творится в душе этого героя после получения из дому письма с такими печальными вестями. Но он, как человек сознательный и сдержанный, махнул на все рукой и сказал, что это сделали хулиганы. Но не все таковы, как тов. Грицик, а таких извещений очень много. И можно сказать, что никакая агитация среди армии, никакие культпросветы, ни отдельные личности и политкурсы вместе с комячейками не приведут нас к желанным результатам, если творимые безобразия на Дону и Кубани не будут в самый короткий срок ликвидированы» [577].
Складывающаяся напряженная ситуация в армии осенью 1920 года вылилась в два показательных случая, которые привлекли внимание и вызвали острую реакцию в Москве. Связаны они были все с теми же беспартийными конференциями, изменившийся характер которых большевики не сумели во время разглядеть и которые со второй половины года вместо средства наведения мостов между властью и населением превратились в организованную демонстрацию антиправительственных настроений. 28–31 октября в Вологде состоялась организованная губкомом конференция, на которой большинство составили красноармейцы гарнизона. Красноармейцы провели в президиум конференции своих беспартийных делегатов, с удовольствием предоставивших полную свободу слова ораторам. Содержание выступлений поразительно напомнило 1917 года и канун краха Керенского: говорили, что война расстраивает крестьянское хозяйство, что народ против своего желания брошен на фронт, война надоела, война нужна тем, кто находится в тылу, тыловиков на фронт и т. д. и т. п.
Проект резолюции, предложенной коммунистами, о полном одобрении политики советского правительства был отвергнут. Однако не получил одобрения и проект, выработанный президиумом конференции, где говорилось об отказе от войны, привлечении к ответственности ее, виновников, об объединении сил демократии против «комиссародержавия». Большинство конференции предпочло более умеренную резолюцию, предложенную красноармейцем Клещиным, в которой все же признавалась необходимость покончить с Врангелем, для чего следовало: «а) отправить на фронт т.т. коммунистов и сочувствующих им; б) всех уклоняющихся в тылу и способных защищать революцию якобы незаменимых работников, а также комиссаров и милиционеров, которые желают войны до бесконечности». Конференция решила «указать правительству на невозможно тяжелые жизненные условия населения и невозможность в дальнейшем ведения войны». Звучало требование немедленного созыва беспартийной конференции во всероссийском масштабе. Весь этот набор замыкала странная пара лозунгов: «Да здравствует рабоче-крестьянское правительство!», «Да здравствует тоже голодная, оборванная геройская Красная армия!»[578].
В губкоме реакция на итоги конференции свелась к подозрениям на эсеров и, по-видимому, общему мнению, что не следует на конференциях злоупотреблять свободой слова[579]. В ЦК к инциденту отнеслись серьезнее и поставили на вид ПУРу РВСР необходимость начать серьезную политическую работу в Вологде[580].
По приблизительному сценарию развивались события в частях Запасной армии, расположенных в Нижнем Новгороде. Еще в начале октября там отмечалось, что настроение в гарнизоне неудовлетворительное, проявляющееся на митингах при отправке эшелонов на фронт. Для поддержки дисциплины командиры ввели наказания, муштровали солдат в строю по восемь часов в сутки. На одном из таких занятий 3-й и 6-й батальоны 27-го полка отказались подчиняться и устроили митингование с криками «Долой войну!», «Тащи их сюда, что они нас обманывают!»[581]
В течение октября ситуация еще более осложнилась, в 27-м полку создалось «ужасное» настроение, по ряду причин развивался сильнейший антисемитизм. Чтобы поговорить, успокоить солдат губком, командование пошли на созыв общегородской беспартийной конференции. Она открылась 31 октября, в тот день, когда Троцкий издал свое «Письмо к реввоенсоветам фронтов, армий и ко всем ответственным работникам Красной армии и Красного флота», где потребовал, чтобы в коммунистической стране для всех членов общества существовали бы одинаковые условия жизни независимо от должности и различия в способностях. В своих выступлениях красноармейцы говорили о том же, слушать докладчиков горкома о необходимости победы над Врангелем отказались. Раздавались знакомые призывы против РКП, коммунистов, комиссаров, крики разойтись по домам. При пении «Интернационала» сидели в шапках[582]. В этом случае Москва не ограничилась бумажным указанием, была прислана полномочная комиссия во главе с Данишевским, которая провела чистку среди комсостава Запармии.
Без доступа к боеприпасам красноармейцы имели возможность лишь драть глотки, выражая свое недовольство начальством и Советской властью, но там, где были патроны в подсумках, ситуация намного осложнялась, что еще раньше показало вспыхнувшее 14 июля восстание в 9-й кавалерийской дивизии, располагавшейся в нескольких верстах восточнее Бузулука. Оно было вызвано смещением начальника дивизии бывшего левого эсера А. В. Сапожкова. «Второй причиной восстания послужило существующее среди населения недовольство советской продполитикой», — сообщалось в оперативной сводке ВЧК[583]. При вступлении дивизии в город было объявлено особое положение. Восставшие требовали перевыборов в советы, роспуска райпродкомов и выдачи 15 ответственных работников, на что Бузулукский совет согласия не дал. Тогда восставшие учредили свою власть во главе с Сапожковым. Было выпущено воззвание, в котором население призывалось к поддержанию порядка, Советской власти, сапожковской «Красной армии Правды» и Коммунистического Интернационала. Запись добровольцев в армию Правды прошла с большим наплывом крестьян. На третий день сапожковцы были вытеснены из Бузулука частями Красной армии, подошедшими из Самары, и рассеяны по всей губернии. При отступлении повстанцы вывезли все продовольственные запасы и освободили заключенных из дома принудительных работ. «Характерно, что во время ликования сапожковцев в городе поддерживался образцовый порядок», — отмечали чекисты[584].
Несмотря на выставленные Сапожковым привлекательные лозунги типа «Долой продразверстку, да здравствует свободная торговля!» и заочные приговоры всем продовольственникам, начиная от плетей и кончая «шилом в глаз»[585], его попытка расширить зону мятежа не увенчалась успехом. Видавший виды поволжский мужичок занял осторожную позицию, стремясь столкнуть лбами сапожковцев с продовольственниками, чтобы отделаться и от тех, и от других. В сентябре отряд Сапожкова был разгромлен, а сам Сапожков убит.
Что касается рабочих, то надеяться на их спокойствие можно было лишь постольку, поскольку их рты были заняты пережевыванием усиленного пайка. Но усиленный паек был привилегией только столичных рабочих, рабочие в других промышленных центрах, шахтеры продолжали оставаться в условиях крайней нужды. Примечательно, что в этот период в сообщениях с мест, поступавших в Москву, многие корреспонденты из самых различных уголков России начали настойчиво проводить аналогии с 1918 годом. Как писал осенью двадцатого года в ЦК красноармеец 267-го стрелкового полка 30-й дивизии А. Мащонов, рабочие голодают, процветают злоупотребления и воровство властей. Из разговоров с рабочими уральских заводов «впечатление получается такое, что даже сам себе не веришь, настроение недалеко отстало от 1918 года, перед выступлением чехословаков»[586]. «Нет сомнения, что 1921 год может повторить 1918-й», — подтверждал инструктор Демидовского военкомата Смоленской губернии П. Григорьев[587].
К началу 1921 года ситуация была такова, что требовался один толчок, негромкий отзвук событий в провинции, докатившийся до столицы, чтобы лопнула подтаявшая наледь, сковавшая социальные противоречия, и лавина кризиса обрушилась на головы кремлевских политиков. Поведение правительства свидетельствовало о том, что оно как будто испытывало какую-то боязнь перед объективным анализом обстановки. Вопрос об антоновском восстании, «заявление т. Дзержинского о массовых беспорядках в Тамбовской губернии», впервые был рассмотрен в ЦК на заседании Оргбюро только 1 января 1921 года — почти через 5 месяцев после его начала. И то это произошло лишь после того, как тамбовское руководство, приехав в Москву на VIII Всероссийский съезд Советов, сумело при личной встрече убедить председателя ВЧК и других в опасности восстания и невозможности справиться с ним собственными силами.
После тяжелейшей победы в гражданской войне, очевидно, хотелось верить, что все испытания позади, VIII съезд Советов давал директиву: на парусах старой политики — в социализм. Многочисленные предложения о коренном изменении крестьянской политики, о замене продразверстки натуральным налогом, прозвучавшие на съезде как от представителей оппозиционных социалистических партий меньшевиков и эсеров, так и на закрытых заседаниях коммунистической фракции съезда, большевистским руководством и в первую очередь Лениным были отвергнуты. VIII съезд Советов своими решениями стимулировал развитие противоречий власти и крестьянства.
Но Антонов далеко, и от Тамбова до Кремля из обреза не достанешь, поэтому единственным нервом, который мог физически донести до Москвы боль провинции, являлись железные дороги, стальные артерии, благодаря которым поддерживалась жизнь в необъятном российском организме.
Как специально, VIII съезд 29 декабря по докладу Троцкого принял резолюцию, где констатировал, «что величайшая опасность, угрожавшая самому существованию Советской республики в виде быстро надвигавшегося паралича железнодорожного транспорта, ныне может считаться в прежней острой своей форме устраненной»[588]. Подобное заявление никоим образом не соответствовало действительности. Наркомпрод еще в начале декабря обнаружил опасность и четырежды в течение месяца предупреждал Высший совет по перевозкам и Совет Труда и Обороны о быстром падении объемов перевозок продовольствия. Если в середине ноября с Северного Кавказа и Сибири поступало 321 вагон в сутки, то в середине декабря — уже 204 вагона, а в момент принятия резолюции — около 192 при норме в 455 вагонов в сутки[589].
Главная причина заключалась в отсутствии топлива. Украинский Наркомпрод не был в состоянии прокормить донецких шахтеров, и осенью нередко случалось, что они не получали хлеба по 8–15 дней. В это время шахтеры отказывались работать и растаскивали уже добытый уголь для обмена на продовольствие[590]. Заготовка же дров наиболее эффективным методом подряда была упразднена Совнаркомом в ноябре ввиду его явно капиталистического характера, а работы в порядке государственной повинности исполнялись крестьянами крайне вяло, под ружьем и не могли приниматься в серьезный расчет. Получался тот замкнутый круг, по которому вращается общество в кризисе, нагнетая силовое поле для прорыва на качественно новый уровень развития: нет топлива, потому что нет хлеба; нет хлеба, потому что нет топлива.
В декабре должной реакции на предупреждения Наркомпрода не последовало. Так же, как и в случае с тамбовским восстанием высшее руководство с неохотой смотрело на новые проблемы. ВСП и СТО ограничились частными указаниями, которые лишь на время оттянули необходимость кардинальных решений. После того как в ноябре подвоз хлеба в Москву удвоился, вскоре удвоился и паек рабочих, правительство решило дать возможность пролетариату сразу ощутить результаты победы над буржуазией. Победа над буржуазией сразу же отразилась на спинах крестьян. Почувствовав, что широкий замысел находится под угрозой срыва, Наркомпрод, с целью поддержать выдачу на прежнем уровне, организовал 8 декабря боевой приказ за подписью Ленина об отправке в Москву 115 маршрутов продовольствия из внутренних губерний России. Приказ был выполнен, но затруднений в продовольственном снабжении Москвы и Петрограда не удалось избежать уже в начале января 1921 года.
Получилось очень символически, что с наступлением нового года общество как бы перевалило за грань подспудного созревания кризиса и вступило в его открытую форму, импульсы из провинций наконец достигли столицы. В первых числах января Президиум Моссовета выдвинул на повестку правительственных заседаний вопрос об обострившемся положении с продовольствием. По поводу этого председатель Комиссии по рабочему снабжению, член Коллегии Наркомпрода А. Б. Халатов направил подробные разъяснения в СТО. В его телеграмме и докладе к заседанию СТО 4 января говорилось, что положение потребляющих губерний к началу года таково, что большинство из них, в том числе Москва и Петроград, должны снабжаться исключительно за счет ввозного хлеба. Другая часть потребляющих губерний в январе вынуждена будет съесть свои небольшие запасы и к февралю также перейти к потреблению только ввозного хлеба. Однако в связи с неурожаем 1920 года требуется ввоз хлеба и в некоторые производящие губернии — Пензенскую, Орловскую, Курскую, Симбирскую и Воронежскую. Хлеб имеется в южных уездах Тамбовской губернии, но в связи с известными событиями извлечь его невозможно. «В производящих губерниях Центральной полосы, Поволжья и Прикамья, несмотря на успешный ход заготовок (большинство выполнило 100 %), положение является безотрадным». Погрузка 115 ударных маршрутов по приказу председателя Совтрудобороны завершается. «Однако полученные таким образом ресурсы дадут возможность продержаться только до половины января, и внутренние губернии уже ничего не могут дать в дальнейшем. Если немедленно не удастся удвоить поступление хлеба с Кавказа и Сибири… то со второй половины января начнется острый и длительный кризис», который может привести к катастрофе[591].
Халатов был абсолютно точен в своих прогнозах. С середины января в Москву по железнодорожным путям вместо хлебных эшелонов стал вползать продовольственный кризис Комиссия по снабжению столиц при СТО 20 января приняла решение о сокращении пока до 1 февраля хлебного пайка в Москве, Петрограде, Иваново-Вознесенске и Кронштадте. За годы войны население Москвы уже привыкло к хроническим перебоям в снабжении и научилось находить иные источники пропитания — за счет мешочничества, вольного рынка. Но вот уже месяц, как была закрыта Сухаревка, а о самостоятельных поездках в провинцию в условиях транспортного кризиса нечего было и думать. Положение складывалось безвыходное.
Гул недовольства на промышленных предприятиях начал выливаться в демонстрации неприкрытого озлобления. Рабочие толпились на стихийно возникающих митингах, стали «итальянить», по-русски — занимались волынкой, включали все оборудование, жгли топливо, электричество, но к работе не приступали, вред получался двойной. В связи с ожиданиями открытых уличных выступлений 31 января СТО принял решение не распространять сокращение пайка на воинские части Московского гарнизона, командные курсы, войска ВНУС и московскую милицию. Кроме этого, была образована особая «хлебная» комиссия под председательством самого Ленина для решения ежедневных оперативных вопросов по продвижению продгрузов в Центр[592].
На долю Каменева выпала привычная задача составить официальное воззвание к населению. В этом обращении, принятом 1 февраля на заседании Моссовета, после чудесного рассказа о росте заготовок и залежах зерна где-то там, на каких-то ссыпных пунктах, объявлялось о сокращении пайка промышленным рабочим на 1/3, а совслужащим на 1/2. Добросовестно играя свою роль, пленум Моссовета призвал Совнарком к отмене особых академических и совнаркомовских пайков[593]. Но партийно-государственная элита сделала другой широкий жест. 5 февраля Политбюро ЦК постановило паровозы поездов Калинина, Троцкого, Зиновьева, Сыромолотова, Дзержинского, Фрунзе, Тухачевского и других, находящихся в пути, использовать для продовольственных перевозок[594].
В течение января—февраля изыскивались все мыслимые резервы топлива для железных дорог. Реквизировалось топливо, предназначенное для металлургических заводов Юга, останавливалось движение на второстепенных железнодорожных линиях, СТО требовал свести к минимуму повсеместно внутригубернские и прочие перевозки и т. п. Однако в январе проблема стала заключаться уже не только в топливе.
Если открыть карту по состоянию РСФСР на 1921 год, то можно увидеть всего несколько черных ниточек, обозначающих железные дороги, связывающие центр России с хлебными юго-восточными губерниями Поволжья и Урала, которые на востоке вливаются всего лишь в одну непрерывную и очень уязвимую линию Транссибирской магистрали. К январю 1921 года уже было объявлено военное положение в Челябинской, Царицынской губерниях, стоял вопрос о введении его в Области немцев Поволжья и других. Достигла апогея антоновщина, заперев Советскую власть в Тамбове и уездных городках, но главную тревогу вызывала Сибирь, где начало развиваться повстанческое движение крестьян, несогласных с продовольственной политикой большевиков. Их отряды приносили ощутимый урон, целенаправленно разрушая железнодорожные пути, затрудняя и без того малокровное транспортное обращение. Волна крестьянских восстаний в течение января нарастала стремительно.
И. Н. Смирнов, предревкома Сибири, на которую возлагали свои последние надежды продовольственники, 1 января представил Ленину доклад о положении в Сибири[595], в котором дана картина достаточно благополучной социально-политической обстановки. Отмечается, что уже нет больших вооруженных отрядов партизан. 11 декабря Сибревком снял военное положение почти во всех губерниях… Уверенно заявляется, что в «данный период Советская власть в Сибири устойчива». Поэтому «работа советских органов Сибири направлена в данное время к достижению максимальных результатов в области продовольственной разверстки. Эта работа диктуется исторической необходимостью и проводится неуклонно в боевом порядке».
Прошел январь. Телеграмма Смирнова Ленину от 1 февраля уже совсем в другом роде. Положение в Сибири ухудшилось, сообщает он, возникает новое опасное явление. Части 26-й дивизии, расположенные на Алтае, «разложились», перероднились с местными и не годятся для поддержания порядка. Были случаи перехода красноармейцев на сторону восставших. Крестьяне-коммунисты Алтая ненадежны, а местами открыто выступают против разверстки и могут соединиться с Крестьянским союзом. Весной неизбежно широкое кулацкое движение в Алтайской и Семипалатинской губерниях. В заключение Смирнов просил обменять сибирские дивизии на верные части из голодных европейских губерний[596].
Но как их перебросить туда и вывезти разложившиеся сибирские дивизии, если железная дорога и без того задыхается от топливного голода? Кроме этого, новизна ситуации заключалась в том, что и в обтрепанных частях по ту сторону Уральского хребта не все обстояло благополучно. Огромная армия, набранная из крестьян, в массе оказалась небоеспособной против повстанческих отрядов. В этот период особое значение приобрела «преторианская гвардия» — курсанты учебных заведений Красной армии, которые оказались единственно надежным средством в усмирении мятежей и борьбе с так называемым политическим бандитизмом. Подразделения курсантов цементировали армейские части, действовавшие в Тамбовской губернии и при ликвидации Кронштадтского мятежа.
В декабре началась массовая демобилизация старших возрастов в Красной армии, демобилизованные красноармейцы, возвращаясь на родину, находили свои деревни в полной нищете и отчаянии и прямиком направлялись в отряды восставших. Ленин на X съезде РКП(б) признавал, что демобилизация Красной армии дала повстанческий элемент в невероятном количестве[597]. Как конкретно это происходило, в ЦК и Совнаркоме могли узнать из писем, отправленных бывшими красноармейцами. И. Давыдов, уроженец Гомельской губернии, так описывает свое возвращение.
От станции, невзирая на предупреждения о том, что по дороге неспокойно, шел лесом.