ЛАНГЕДОК В СОСТАВЕ ФРАНЦИИ

ЛАНГЕДОК В СОСТАВЕ ФРАНЦИИ

Здесь не место рассказывать о Революции в Лангедоке. Она не приобрела там специфического характера, хотя детальное исследование, несомненно, показало бы множество особых черт. Как и в других местах, разделение на сторонников и противников здесь первоначально происходило на квазирелигиозной основе. Протестанты были, конечно, за, как и те, кого после буллы «Unigenitus» 1713 г. называли «апеллянтами», то есть янсенисты [209]. Не забудем, что при Людовике XIV [210] знаменитый Павийон был епископом Алетским [211], т. е. служил в диоцезе Разес, бывшем некогда одним из катарских диоцезов. Исследователи долго искали связь между протестантизмом и катаризмом, уделяя несколько меньше внимания вопросу: не наложился ли суровый янсенизм в некоторых душах на почти стершиеся следы какой-то иной доктрины? И потом, разумеется, роль играли сторонники Просвещения, гораздо более многочисленные, чем думают, причем в самых различных кругах. Помню, что в библиотеке бывших епископов Сен-Папуля в Лораге я нашел экземпляр «Энциклопедии».

Если Лангедок чем-то и отличался, то скорее крайностью занятых одной и другой стороной позиций. Когда приносили клятву в Зале для игры в мяч 20 июня 1789 г., только депутат от Кастель-нодари Мартен Дош единственный не присоединился к своим коллегам и согласился подписать знаменитый протокол только с пометкой после своего имени: «против» [212]. Конечно, это крайний и совершенно единичный случай. Но он не менее, а может быть, и более показателен, чем принято считать. Нигде на протяжении всего последующего столетия противостояние республиканцев и роялистов не было столь сильным, столь резко выраженным, чем в Лангедоке. Там оно приняло особый характер: в большинстве случаев роялистски настроен народ, в то время как буржуа — если не всегда республиканцы, то по крайней мере либералы, как тогда говорили. Известно, что Тулуза и Ним стали в 1815 г. свидетелями ужаснейших сцен белого террора.

Но это, равно как и некоторые отдельные восстания, несущественно. Деление Франции на департаменты уничтожает даже воспоминание о бывших провинциях. Праздник Федерации 14 июля 1790 г. заменяет старое право завоевания и наследования на новое право, основанное на воле народа [213]. Конечно, французский народ в этот день только утвердил давно сложившееся, особенно в Лангедоке, положение. И тем не менее, если Франция — старейшая страна, то французская нация в ее нынешнем понимании родилась именно в этот день. Не менее значительно и утверждение Гражданского кодекса в 1804 г., установившего наконец единство законодательства и уничтожившего бывшее разделение между провинциями обычного права и права римского. Именно Камбасерес из Монпелье [214], бывший советник при счетной палате и податном суде этого города, представлял в комиссии по выработке этого кодекса точку зрения римского права. То есть он был одним из главных авторов этого синтетического произведения, отразившего различные стороны юридического духа тогдашней Франции.

Однако один из новейших историков Лангедока, П. Гашон, сильно преувеличивает, когда пишет: «Начиная с 1790 г., собственно говоря, истории Лангедока нет» [215]. Разумеется, официально провинции Лангедок нет. Но, быть может, именно поэтому люди бывшей провинции ощущают себя теснее связанными друг с другом, чем раньше, и такое пробуждение чувства единства мы наблюдаем в пятидесятые годы следующего века. Романтизм ввел в моду средние века, и каждый искал в этих темных и далеких столетиях почти стершиеся титулы, полузабытые воспоминания. В это время Мистраль и Руманиль основали близ Авиньона движение фелибров [216], Жансемин, аженский поэт [217], умерший лишь в 1864 г., продолжает вне этого движения издавать свои «Папильотки», Наполеон Пейра публикует «Историю альбигойцев», успех которой огромен. Я знал один антиклерикальный масонский дом начала нашего века, библиотека которого, если можно ее так назвать, состояла из одних работ Наполеона Пейра.

Впрочем, все это разделено и противостоит одно другому, как и сам по себе Лангедок. Жансемин бойкотировал зарождающееся движение фелибров; последнее под влиянием Руманиля, а позже Морраса [218] быстро сориентировалось на крайне правый традиционализм, позиция же Пейра была диаметрально противоположна. Можно сказать, что лангедокцы под конец XIX в. искали в своем прошлом оправдания современных конфликтов. Но, бесспорно, здесь следует различать собственно Лангедок и Прованс. Фелибриж — движение в основном провансальское. Конечно, лангедокцы в нем участвовали. Они даже старались, особенно Проспер Эстье и Антонен Пербоск [219], восстановить язык точнее и чище, чем Мистраль, колоссальный труд которого, впрочем, тоже достоин уважения. Сами они сторонились всякой политики и думали лишь о возвращении достоинства прославленному диалекту. Их цель заключалась в том, чтобы побудить культурную буржуазию вернуться к языку «ок». На деле же он остался, с одной стороны, народным языком со своими диалектами, а с другой — языком изысканным, несколько книжным, произведения на котором заслуживают более широкой аудитории. До сих пор идет борьба за изучение местного языка в начальных школах. Но это требует от Франции такой степени децентрализации, к которой, похоже, наша страна еще не готова.

В плане политическом уже почти сто лет большинство живых сил Лангедока группируется вокруг «Депеш де Тулуз» [220]. Радикализм принимает здесь более резко выраженный антиклерикальный характер, чем где-либо. Конечно, это не случайность, что Эмиль Комб [221], принявший в качестве председателя Совета министров особо жесткий закон о конгрегациях, был уроженцем Рокекурба. Он не был протестантом. Но на его католицизм с детства сильно влияли янсенизм и галликанство. Этот цельный, суровый и фанатичный человек, вызывавший яростную ненависть одних и страстную привязанность других, часто напоминает мне Добрых Людях прежних времен, худых и аскетичных, которые, пренебрегая кострами инквизиции, брели некогда парами по Лангедоку и которых тайком принимали с пламенным восторгом друзья. Что сказать о Жоресе [222], тоже уроженце Кастра, несравненное красноречие которого поднимало толпы и собрания вплоть до 1914 г.? Трудно представить более разительный контраст, чем у него с Эмилем Комбом, а тем не менее Жорес был его другом, опорой в политике, «министром слова», как тогда говорили. Жорес был человеком щедрой, широкой души, исполненным жизненных сил, Комб отличался сдержанностью, замкнутостью, направленностью к одной цели — не дехристианизации Франции, а скорее насаждения христианства «духовного и истинного», к которому всегда стремилась часть лангедокского населения, что выразилось также в альбигойстве и Реформации. И если бы мы услыхали пламенные проповеди Бернара Делисье, пошатнувшие на миг застенки инквизиции, то, возможно, уловили бы в них что-то из будущих интонаций Жореса. Рожденные в такой близости друг от друга, эти два лангедокца, Жорес и Комб, ярко отражают контрасты провинции; но они же показывают, что эти контрасты не непримиримы и что между приветливым и очень терпимым духом народа, открытого всем духовным веяниям, и непреклонной суровостью катарских пастырей некогда могла возникнуть столь же прочная связь.

Строгий читатель, несомненно, увидит в предшествующих строках плод разыгравшегося воображения, не очень приличествующий строгому историку. Однако именно параллели такого рода выявляют сохранение некоего духа на протяжении столетий. Лангедок отныне — часть Франции, но следует спросить, какое именно место он занимает в стране, взятой в целом. С 1871 по 1914 гг. он, по крайней мере в политическом плане, играл в нашей стране решающую роль. Баррес, чувствовавший себя больше лотаринщем, чем овернцем [223], неоднократно сожалел, что потеря Эльзаса и Лотарингии нарушила равновесие во Франции и придала Югу слишком большой вес. И действительно, место Лангедока было тогда значительнее, чем когда-либо. Однако стоит ли на это сетовать, если учесть, что Третья республика [224] привела французскую армию к победе, а некоторые из наиболее прославленных полководцев этой армии — руссильонец Жоффр [225], Фош из Тарба [226] — были если не лангедокцами, то, по крайней мере, чистыми южанами.

Я полагаю, было бы бессмысленно искать в наши дни в водах великой национальной реки лангедокские струи с их особым вкусом, и не потому, что они там неуловимы. Но горнило Парижа оказывает теперь на единство страны слишком сильное воздействие, чтобы в его пламени сохранился провинциальный сепаратизм. То, что начали короли, то, чему Революция придала неотвратимость, сегодня заканчивает Париж. Разнообразные французские провинции сливаются здесь и сами получают из этого центрального очага импульс и жизнь. Значит ли это, что отныне следует их считать мертвыми, интересными только своей историей? Не думаю. Провинции существуют, с их равнинами и горами, их небом и особенным климатом, и лангедокский акцент — один из тех, что утрачивается медленнее всего.

Когда мы обращаемся к прошедшим векам, особенно к трагическому XIII веку, и думаем о народности, за столь малый срок осознавшей самое себя и умершей, народности, которая при других обстоятельствах сумела бы познать более счастливую судьбу, то не знаем, должно ли сожаление брать верх над удовлетворением. Но это лишь первый миг, первое движение. В самом деле, если присмотреться ближе и хладнокровнее, мы отдадим себе отчет, что не стоит оплакивать вещи не просто мертвые, но и никогда реально не существовавшие. Нет занятия более бесполезного и ложного, чем попытки переписать историю. Можно бесконечно сожалеть о том, что могло бы быть, о бесконечных нереализованных возможностях, но подобные мечтания ни к чему не ведут, тем более что они полностью произвольны.

Лангедокцы и французы ощутили себя однажды чуждыми друг другу, даже врагами, яростными врагами. Тулузская заутреня не менее беспощадна, чем знаменитая Сицилийская вечерня, и долго еще победители-французы будут вести себя в Лангедоке как в стране завоеванной и враждебной. Потом мало-помалу постоянные контакты привели к пониманию и дружбе. Бесчисленные французы Севера, переселившись в Лангедок, стали совершенными лангедокцами. Завоеванная провинция завоевала победителей. Именно Гийом де Ногаре, легист, сформировавшийся на Юге, внедрил некоторые из основных принципов французского государства, а тулузец Кюжа [227] в XVI в. в конечном счете стал преподавать право в Париже, чего так и не смог сделать в Тулузе.

С конца XIII в. между Севером и Югом Франции начинается продолжительный обмен людьми и идеями. Этими нескончаемыми потоками формируется и консолидируется нация. Если между людьми, которые все в равной мере называются французами, еще существуют различия по характеру и темпераменту, то то отныне они — наше общее богатство. Дух трубадуров и даже дух катаров являются сегодня составляющими французского духа, равно как и реформа Кальвина, картезианство, янсенизм и якобинство. Все французы в равной мере могут обращаться к ним, потому что это их общая сокровищница. И если нас еще жжет пламя множества костров и возмущает обилие невинно пролитой крови, то это должно побуждать трудиться над тем, чтобы насилие когда-то перестало разрешать великие исторические реалии.

Но разве можно начинать с того, чем следует закончить? Это потребовало бы иных размышлений, обращенных уже не в прошлое, а в будущее.