Глава 24 Переворот
Глава 24
Переворот
Одним холодным зимним утром в начале 1917 года я возвратилась в Псков. Было еще темно. Город, который в течение многих месяцев был для меня таким знакомым, теперь казался чужим, да и я сама глядела на все другими глазами.
В воздухе витала неопределенность. Лица, которые до этого были открытыми и доверчивыми, теперь стали мрачными и непроницаемыми. Люди избегали смотреть на меня.
Я снова принялась за работу, но у меня больше не было ни моих прежних сил, ни рвения; казалось, что-то сломалось во мне. Простые и естественные отношения с персоналом больницы начали меняться; вскоре меня стали избегать. Наши раненые, которые до этого всегда были послушными и тихими, уже не были теми бесхитростными терпеливыми людьми, как в начале войны. Разговоры в палатах становились громче, слышались жалобы на уход, на пищу. Случайный пациент становился совершенно неуправляемым.
Однажды я помогала перевязывать идущих чередой легко раненных, только что прибывших с фронта. Входивших пациентов распределяли по столам. Я уже перевязала их бесконечное число, когда мне выпало перевязывать неприятного с виду солдата маленького роста. Он был ранен в большой палец на правой руке. Я посадила его на стул перед собой и, снимая верхний слой бинтов, терпеливо начала отмачивать часть грязной повязки, которая присохла к ране. Он ерзал, шепотом ворчал.
Я начала снимать мокрый бинт. Вдруг он подпрыгнул и сильно ударил меня в грудь. Это отбросило меня назад, но по какой-то причине я не упала. Он стоял посреди комнаты, злобно глядя по сторонам. Казалось, все обратились в камень; первым пришел в себя врач, который работал вместе с нами. Он схватил этого человека за воротник и потащил его в другой конец комнаты. В тот же день мы перевели этого хама в другую больницу.
Приблизительно 8 марта до нас дошли неясные слухи о голодных бунтах в Петрограде. В Пскове все было по-прежнему тихо. Утром 10 марта я поехала на вокзал повидать своего дядю, великого князя Георгия, который находился в Пскове проездом. Когда мой водитель слишком быстро стал пересекать колею, я подпрыгнула на сиденье и сильно стукнулась головой о потолок машины. Он обернулся, но так как я на вид была цела и невредима, он поехал дальше. Через некоторое время я почувствовала капли у себя на лбу. Дотронувшись до него рукой, увидела кровь на своей белой шерстяной перчатке. Когда машина остановилась на вокзале, офицер, который прибыл, чтобы встретить меня, и открыл дверцу машины, вздрогнул и воскликнул: «Вы ранены, ваше высочество?»
Только позднее я поняла, почему кровь на моем лице произвела на него такое сильное впечатление.
В вагоне моего дяди Георгия врач обработал мне рану на голове, и мы выпили чаю. Казалось, дядя не придает большого значения беспорядкам в столице. Я вернулась в больницу, мало что сумев сообщить моим сослуживцам, которые ожидали меня с новостями.
На следующий день сообщения стали более определенными и тревожными. Я заметила какие-то любопытные, смущенные взгляды, когда вошла в столовую, чтобы занять свое обычное место во главе стола. Было также ясно, что направление беседы изменилось при моем приближении.
13 марта ударила молния. Мы получили прямое сообщение о перестрелках на улицах Петрограда. Волынский полк, за которым последовали и другие, поднял мятеж, вышел на улицы и присоединился к толпе. Были подожжены несколько зданий, открыты тюрьмы и отпущены заключенные. Произошел штурм Петропавловской крепости. Дума, распущенная указом, вышедшим несколькими днями раньше, по своей собственной инициативе собралась в Таврическом дворце и сформировала комитет, который должен был служить посредником между правительством и восставшим населением.
Все доходившие до нас сообщения были неполными, разрозненными. Ничего не было известно об императоре: где он, что делает или намеревается делать – это был дурной знак. Время от времени генерал Рузский посылал ко мне своего адъютанта либо с какой-то новой информацией, либо просто желая успокоить меня.
Раненые, особенно те, которые могли передвигаться, собирались группами и громко обсуждали положение. Дисциплина, еще недавно поддерживаемая с таким трудом, заметно ослабла.
Ближе к вечеру 14 марта мне сказали, что император неожиданно прибыл в Псков. Позднее стало известно, что его поезд был остановлен на станции Дно по пути из ставки в Царское Село. Два думских депутата Гучков и Шульгин ехали из Петрограда, чтобы встретиться с ним там. Их уполномочили просить императора отречься от престола в пользу царевича.
Только тогда я действительно поняла, что происходит, и осознала смысл слова «революция». До этого момента оно означало для меня то же самое, что и слово «смерть» значит для ребенка. Я знала, что революция была во Франции, я читала о ее причинах и последствиях; к тому же я уже раньше поняла, что мы движемся к подобной катастрофе, и все же, когда она на самом деле произошла, я все еще была ослеплена вековыми ужасными иллюзиями.
Революции происходили в истории, о них были написаны книги, о них читали лекции; они представляли собой сложные явления, далекие и научные. А здесь бунт, произошедший неделю назад, оказался настоящей революцией, и тень смерти реально угрожала нам всем, кто принадлежал к правящему классу.
Я помню, что ни на секунду не допускала по-настоящему мысли, что император может отречься от престола. Его поведение за последние несколько месяцев указывало на то, что сейчас более чем когда-либо он пытается сообразно своим представлениям сохранить неприкосновенность своей власти. Сдаться он не мог. Он по-прежнему был царем; у него по-прежнему были верные слуги, чьи предки поколениями служили русским императорам и которые всем были обязаны царской власти; они не могли покинуть его. И по-прежнему у него были войска, генералы, духовенство… В Петрограде была только бунтующая толпа и гарнизон, состоящий из никчемных, разленившихся людей, не желавших идти на фронт.
Я не поехала на вокзал встречать императора; вставшие между нами события декабря были еще слишком свежи. Несмотря на ужасную реальность, личные обиды по-прежнему не забылись – незначительные обиды по сравнению с масштабом катастрофы, но – увы! – я была человеком и не могла их не чувствовать.
Около девяти часов вечера мой информатор вернулся с новыми вестями. Император был уже в Пскове; депутаты Думы тоже прибыли и находятся в его вагоне на совещании. Мятеж в Петрограде в полном разгаре.
Через штаб Рузского посредством прямой телеграфной связи со столицей мой друг обещал держать меня в курсе всего происходящего.
Потянулись долгие, изматывающие часы ожидания. Прошел вечер, началась ночь. Я сидела в комнате отца Михаила; доктор Тишин тоже пришел. Мы молчали; обо всем уже давно поговорили. Возможно, в эту самую минуту на вокзале разыгрывается последняя сцена драмы…
Наконец, в два часа ночи пришло сообщение: генерал Рузский просил меня прийти в штаб. Я набросила пальто и поспешила через двор и тихий сад к дому главнокомандующего.
В вестибюле сидели и стояли ординарцы; было душно; чадила лампа. Дверь в кабинет была открыта, и я вошла. Рузский, болезненно бледный, с запавшими глазами, казалось, постарел за последние несколько часов. Он тяжело поднялся и молча подошел ко мне. Мы глядели друг на друга. Я не осмеливалась задать вопрос. Взявшись обеими руками за свой кожаный ремень, Рузский с трудом выпрямил свои усталые, сгорбленные плечи и сказал:
– Сегодня ночью император отрекся от престола и сам, и от имени цесаревича в пользу великого князя Михаила.
Он отвел глаза от моего лица. Я стояла не в силах пошевелиться. Казалось, у меня вырвали кусок плоти.
– Решение императора отречься от престола и от имени цесаревича захватило нас врасплох. Никто не ожидал, что государь сделает такой шаг. Он будет иметь громадные последствия, – продолжал Рузский, постепенно все больше и больше оживляясь и начиная расхаживать по комнате.
Несмотря на жару в комнате, я вся дрожала; его слова доходили до меня как будто издалека. Я механически огляделась в поисках кресла и села.
– Я рад, что имею возможность рассказать вам о том, что случилось сегодня вечером. Не знаю, какое развитие получат события в будущем или какой приговор вынесет им история, но могу поклясться всем самым святым для меня, что ни я, ни кто-либо из присутствующих не виновны в этом шаге. Как вам известно, два дня были уже потеряны; никто не знал, где находится император, и ни одного приказа не было получено от него в Петрограде. Перед его приездом я весь вечер разговаривал по прямому проводу с председателем Думы. В Петрограде царит анархия, Таврический дворец наводнили мятежные войска, работа Думского комитета проходит в самой неблагоприятной обстановке, испытывая постоянные вмешательства членов Совета солдатских и крестьянских депутатов. Очевидно, царит абсолютная неразбериха. Совет требует немедленного установления республики. Однако комитет считает, что изменение формы правления в настоящий момент является слишком рискованным.
Он обратил на меня взгляд, затем отвел глаза и продолжал:
– Монархия должна быть сохранена. Но некоторые уступки, видимо, необходимы. Пока у императора не отобрали власть полностью, ему следовало бы добровольно отречься от престола в пользу цесаревича, предварительно утвердив исполнительный комитет Думы, который благодаря этому стал бы новым ответственным кабинетом. Они там считают, что порядок наследования, как юридический, так и династический, должен быть сохранен.
Я по-прежнему молчала, Рузский продолжал:
– После приезда императора в Псков я все время находился то на вокзале, где стоял царский поезд, то у себя в кабинете, из которого я мог связываться в Петроградом по телефону. Я присутствовал в вагоне императора во время беседы между ним и депутатами Думы. Текст отречения был уже составлен в ставке в Могилеве и прислан сюда телеграфом. В нем говорилось, что император отрекается от престола в пользу своего сына, а великий князь Михаил становится регентом. Но тем временем императору пришла в голову другая идея, и текст манифеста был изменен в соответствии с ней. Совершенно ошеломленные его содержанием, мы пытались убеждать, советовать, но поколебать императора было невозможно. Он был очень спокоен, как обычно…
Я слушала, оцепенев. Странно, что я помню – при том, что я едва его слушала, – так точно его слова и интонации.
– Видимо, перед отъездом из Могилева император поговорил с придворным врачом, профессором Федоровым, о здоровье сына и, определенно убедившись в том, что его заболевание неизлечимо, решил также отречься и от его имени. Строго говоря, такое решение не имеет законной силы, но объясняется тем фактом, что он не может расстаться со своим сыном. Никто не знает, что теперь случится. Перед тем как отречься, император подписал указ о роспуске старого кабинета и о назначении князя Львова премьер-министром, а великого князя Николая главнокомандующим армией. Теперь мы должны ждать, что скажет великий князь Михаил…
Я поднялась. Теперь мое место было возле императора. Я подумала о том, чтобы немедленно отправиться на вокзал. Он больше не был царем. Он был один.
– Я еду на вокзал, – сказала я.
Последовала короткая пауза.
– Император уже уехал назад в Могилев, – ответил Рузский.
Казалось, что комната закружилась вокруг меня; или это кружился весь мир? Рузский мягко взял меня за руку и повел к креслу.
Затем он начал рассказывать подробности совещания, описывать выражения лиц, различные жесты. Понемногу я пришла в себя и засыпала его вопросами, пока вся картина, такая трагическая и ужасная в своей простоте, не встала целиком перед моими глазами.
Последний представитель династии, которая занимала российский трон в течение трехсот лет, передал испуганным депутатам лист бумаги, на котором был отпечатанный на машинке текст. И эта бумага была его последним поступком, последним выражением его самодержавной воли.
Мой мозг отказывался принимать простоту такой развязки. В тот момент мне казалось вполне естественным ожидать чуда. Я не удивилась, если бы ударила молния или произошло бы землетрясение. Но это была историческая смерть, и подсознательно я ожидала, что за этим последуют знамения, как после смерти Спасителя на кресте. Я также не могла свыкнуться с мыслью, что все надежды потеряны; и хотя в последнее время власть была не такой, какой ей следовало быть, все же, на мой взгляд, она была неотъемлемой частью моей страны; я не могла представить Россию без династии. Это словно тело без головы…
Утешительные мысли проносились в моей голове, и я поделилась ими с Рузским, желая услышать им подтверждение. Старик задумчиво посмотрел на меня; он не хотел лишать меня надежды и при этом не мог поддерживать во мне иллюзии.
– Великий князь Михаил никогда особенно не интересовался государственными делами. Ответственность может испугать его, а также люди, которые сейчас стоят у руля. Очень трудно, почти невозможно выработать правильную оценку ситуации в Петрограде, рассматривая ее из Пскова. Тон председателя Думы выдавал смятение на грани беспомощности. Ситуация меняется с каждым часом. Осторожные, мудрые люди в меньшинстве. Вопрос стоит так: будут ли они проводить какой-то определенный курс? Во всяком случае, завтра я закажу в соборе «Те Деум», после чего будет прочтен манифест императора об отречении и восхождении на трон великого князя Михаила. Это может оказать успокаивающее воздействие.
На этом мы расстались. Было уже четыре часа. Адъютанты проводили меня до больницы. Я поднялась по темной лестнице и вошла, спотыкаясь, в свою комнату.
Позднее тем утром Рузский прислал посыльного с просьбой, чтобы я пришла в собор на службу. По его словам, революционное волнение распространилось и в Пскове. Было бы хорошо, если бы я появилась на публике, чтобы нельзя было сказать, что я спасовала перед лицом новых обстоятельств. Я не стала спорить; мне было все равно. Не помню, кто пошел вместе со мной.
Площадь и собор были заполнены толпой народа. Там было много солдат; их грудь украшали красные ленточки, лица были взволнованны.
Войдя в церковь, я встала позади Рузского; кто-то всунул мне в руку красный бант. Я взглянула на него невидящими глазами, а когда возвращалась домой, то обнаружила его крепко зажатым в своей перчатке.
Священники в своих блестящих золоченых ризах вышли на середину церкви. Началась служба. Но настроение было не набожное; обычная торжественность момента совершенно отсутствовала. Почти никто не обращал внимания на богослужение. Это был все тот же «Те Деум», но вся атмосфера была новой. Гимн звучал сам по себе; прихожане были сами по себе. Казалось, все с нетерпением ожидали конца бесконечного действа, чтобы обсудить более актуальные темы.
Лица не выражали ни особой радости, ни волнения – только любопытство. После прочтения манифеста и вознесения молитвы за продление дней жизни нового царя и нового правительства я протолкалась через толпу на крыльцо церкви. До сих пор путь для прохода нам всегда расчищала полиция, но сегодня ее не было. Толпа с явным удовольствием толкала старого генерала, офицеров его штаба и меня и старалась не уступить ни дюйма. Однако пока еще в их отношении не было настоящей провокации. Их глаза смотрели на меня с холодным любопытством, но наградой им было немногое, так как лицо мое было неподвижно, глаза сухи и пусты, а тело, казалось, окаменело. Я спустилась по церковным ступеням, села в машину, и меня отвезли домой.
К вечеру в городе начались беспорядки. Толпы неуправляемых солдат бродили по улицам; заключенных выпустили из тюрьмы.
За стенами нашей больницы это вызвало ощутимую реакцию. Наши раненые больше не выпрямлялись, когда к ним обращались врачи; они начали прогуливаться по коридорам в нижнем белье и курить – и то и другое было запрещено. Сидящие больше не вставали, когда я проходила мимо, и сначала я слышала робкие шуточки, а потом уже и грубые замечания. И хотя мне уже было неприятно проходить через палаты, я, тем не менее, делала это дважды в день по пути в столовую и обратно. После первого дня врачи попросили меня больше не приходить в перевязочную. С этим я согласилась. Я видела, что это уже не моя больница. Мой ребенок уже больше не был моим; постепенно его оторвали от меня, и я ничего не могла с этим поделать.
Утром 17 марта официально подтвердились слухи об отречении великого князя Михаила, которые начали циркулировать по городу еще накануне. Приблизительно в это же время до нас дошел также и знаменитый приказ № 1. Изданный Советом солдатских и крестьянских депутатов без ведома Временного правительства, он устанавливал власть Советов в армии, отменял подчинение солдат офицерам и фамильярное обращение «ты», которое использовали офицеры, разговаривая с солдатами.
Приказ № 1 усилил, естественно, общее брожение и разобщенность. На фронте солдаты начали калечить, истязать и убивать своих офицеров. Я сама была, очевидно, офицером, и мое положение становилось опасным. Только две двери отделяли мои комнаты от больницы. К тому же одна из них была стеклянной. Я нигде не смогла бы спрятаться, и не было никакого шанса ускользнуть. В то время в нашей больнице было около трехсот легкораненых, которые вполне могли передвигаться, и восемьдесят санитаров, в чьей лояльности я не могла быть уверена.
Когда я расследовала ситуацию с плохим управлением больницей и реорганизовала работу, я взяла этих санитаров под свой контроль, и, хотя у меня не было официального права на это, я все же, когда требовалось, могла их приструнить. Не так давно я назначила старшим санитаром Тихонова, рабочего из Москвы, художника по профессии и очень умного человека. Он читал все, что ему попадалось под руку, обсуждал с некоторой самоуверенностью все возможные темы и никогда не притрагивался к спиртному. По отношению к вышестоящим он всегда держал себя независимо и с чувством собственного достоинства. Он симпатизировал социалистам, и врачи не одобряли мой выбор, но я хорошо знала его и доверяла ему. Но теперь, когда я пыталась понять, как бурные события недавних дней повлияли на него, я терялась в догадках. Скоро я узнала это. Тем же самым утром, когда вышел знаменитый приказ № 1, ко мне пришел санитар, назначенный в столовую для персонала. Он тоже был рабочий, небольшого роста, подвижный латыш, очень квалифицированный, один из моих любимцев. В руке он держал пачку групповых фотографий наших санитаров со мной в центре, сделанных несколько дней назад.
– Ваше высочество, позвольте мне просить вас подписать на них свое имя; товарищи очень этого хотят, – сказал он, широко улыбаясь, и положил фотографии на стол передо мной, – и Тихонов просил передать вам, чтобы вы не ходили одна в столовую; мы оба будем сопровождать вас, – добавил он, продолжая улыбаться.
– Хорошо, – ответила я, не спрашивая объяснений, и начала подписывать фотографии. – Послушай, что я хочу тебе сказать. Мы прожили здесь вместе больше двух лет, и вы все для меня как мои собственные дети. Я не могу прямо сейчас начать обращаться к вам на «вы» вместо «ты». Ты понимаешь?
– Да. Ну обращайтесь к нам, как хотите. Мы всегда были довольны, как вы с нами обращаетесь, – ответил он и, наклонившись, поцеловал мою руку, которая держала ручку.
Я рассказала о случившемся Тишину, который пришел просить меня не ходить по больнице. Теперь я не могла отказаться идти в столовую. За несколько минут до обеденного часа в дверь постучали.
– Войдите, – сказала я.
На пороге стоял Тихонов. Я посмотрела ему в лицо. Оно показалось мне изменившимся, мрачным, жестким. На мгновение в моем сердце шевельнулось сомнение.
– Пойдемте, ваше высочество, обед подан, – просто сказал он.
Я встала и последовала за ним. Латыш ожидал снаружи. И с того дня до моего отъезда эти двое сопровождали меня дважды в день в столовую и обратно.
Но, несмотря на все мои зыбкие надежды, что такая безумная обстановка не продлится долго, с каждым днем все яснее становилось, что оставаться в госпитале для меня означало бы рано или поздно накликать беду. Всего несколько дней спустя, например, толпа пьяных солдат на городской площади прилюдно избила генерала, командующего Псковским гарнизоном, и бросила его в реку.
Эта же толпа внезапно вспомнила обо мне. Муж одной из моих медсестер, которого я устроила работать служащим в штаб, велел кому-то из своих товарищей постараться отвлечь внимание толпы и поспешил в госпиталь предупредить меня. Я оделась и в сопровождении доктора Тишина прошла через сад в штаб, где меня встретили адъютанты Рузского. Но даже там я не могла чувствовать себя в полной безопасности. Толпа, не найдя меня в госпитале, в конце концов обнаружила бы мое местонахождение. Небольшая группа офицеров не могла защитить меня, даже если бы и захотела. Однако на этот раз ничего не произошло, так как толпа хоть и направилась к госпиталю, но так и не дошла до него. В той или иной форме подобные инциденты случались не раз.
Оставаться пленницей в своей собственной больнице при таких обстоятельствах было бессмысленно. Я пошла повидаться с Рузским и была поражена его встревоженным, измученным видом. Ситуация на фронте, по его словам, становится все хуже и хуже. Солдаты обращаются со своими офицерами с возрастающей жестокостью. Во всех подразделениях организованы Советы, дисциплина почти совершенно отсутствует, и солдаты толпами покидают боевые позиции, забирая с собой оружие, боеприпасы, и нападают на поезда. Гучков, военный министр во Временном правительстве, объехал Северный фронт, пытаясь речами заново восстановить в армии боевой дух, но все это было абсолютно бесполезно.
Что касается моего отъезда, сказал генерал, то мне придется подождать несколько дней: поезда были забиты солдатами, бегущими с фронта. Если, как он надеялся, этот поток вскоре приостановится, я смогу уехать. Он своевременно даст мне знать, чтобы я была готова. Из кабинета Рузского я вышла в вестибюль, где у печки согревали мое пальто уральские казаки, служившие охраной главнокомандующему. Они предложили проводить меня до госпиталя. Такое отношение и удивило, и тронуло меня.
Но таким оно было далеко не всегда. Все, что имело отношение к старому режиму, попиралось с революционным презрением. С удивительной легкостью императора покинули все, начиная с его придворных и кончая духовенством. Было что-то ужасающее в этой легкости, которая выражала не только презрение к традициям, но и абсолютное отсутствие всякого сознательного отношения к будущему. Интеллигенция, которая теперь оказалась у руля, не могла предложить ничего конкретного взамен уничтоженного, и народ, казалось, не доверял этому новому классу точно так же, как и предыдущему.
Новые правители почувствовали это недоверие и дрогнули перед ним. Не ожидая обнаружить в народе зверя, они с самого начала и оказались в его власти, управлять которым не могли. Оставалось только использовать силу убеждения. Яркие обобщения, бойкая демагогия, пламенные речи – они слышались без конца, в воздухе было от них душно. В то время слова еще производили впечатление на небогатое воображение русского человека.
Среди всей этой суматохи я чувствовала себя совершенно потерянной. Чувство полной беспомощности не покидало меня. Казалось, будто меня бросили в волны, которые могут поглотить меня в любой момент, а люди, плавающие рядом на обломках, потешаются над моими усилиями и готовы в любой момент покончить со мной. Казалось, они не замечают, что волны становятся все выше и выше и что сами они в смертельной опасности.
Вслед за прочтением манифеста Временного правительства 21 марта солдаты госпиталя, как и во всех военных подразделениях, дали клятву верности новому режиму. В тот день я не отважилась войти в церковь.
Во мне больше не нуждались; казалось, я стала врагом для людей, для моих соотечественников, которым я отдавала все свои силы. Для них я была хуже, чем чужая; они больше не принимали меня в расчет.
Главврач, с которым мы никогда не были в хороших отношениях, послал ко мне возмущенную сестру Зандину спросить, когда я намереваюсь покинуть Псков. По его словам, он ожидал приезда своей жены и хотел поместить ее в мою комнату. Это была его месть, и мое сердце болезненно сжалось. Враждебное отношение ко мне этого врача в любой момент могло коснуться и отца Михаила. Я решила, пока не поздно, отослать его вместе с прислуживающим монахом к его другу в Киев. Это были тяжелые часы для отца Михаила, доктора Тишина и меня. Они знали, что сейчас бессильны защитить меня; и мы все трое ощущали, что это последние дни нашей дружбы.
Первым должен был уехать отец Михаил. Затем Рузский сообщил, чтобы я приготовилась к отъезду. Я начала паковать свои иконы, рисунки, негативы, бумаги. Все, что я собрала с такой любовью, казалось теперь ненужным, но ценным мусором. Моя прежняя жизнь была мертва, та, что передстояла, была борьбой за свое существование.
Я в последний раз обошла свои любимые места и церкви вместе с доктором Тишиным и сестрой Зандиной, прощаясь с Псковом, где я провела много счастливых месяцев; я также зашла и в собор. Глядя на святыни с мощами псковских князей, я подумала о том, что они тоже были участниками истории и, сыграв свою роль, тоже были преданы забвению.
Все служащие больницы пришли на вокзал проводить меня, даже главврач. На платформе собралась толпа. Медсестры целовали мне руку, как в былые времена. Поезд представлял собой тяжелое зрелище. Везде: на крышах, на платформах, даже на буферах – сидели солдаты со своими вещмешками и винтовками. Коридоры были переполнены людьми. Станционные власти, бессильные перед напором серой массы, заполняющей каждую щель, проникающей везде подобно рою саранчи, тщетно пытались установить какой-то порядок. Садиться в поезд и ехать в таких условиях было далеко не безопасно, но выбора у меня не было.
Зандина настояла на том, что поедет со мной в Петроград, чтобы служить мне защитой. В конце концов, она, я и моя собака каким-то образом вошли в вагон и заняли в купе места, которые с огромным трудом штаб достал для себя. Штабной офицер, закрыв за нами дверь купе, запечатал ее, а печать должен был сломать начальник Петроградского вокзала. Она и была нашей единственной защитой.
Когда поезд тронулся, а люди на платформе и город скрылись из вида, мои нервы совершенно сдали. Я долго не могла унять слезы. Мне было мучительно жаль всего: Псков, прошлое, себя – и, как бы я ни старалась, я никак не могла представить себе, каким будет будущее.
Мы благополучно прибыли в Петроград, хотя поезд на много часов опоздал. Печать с двери нашего купе снял помощник начальника вокзала. На вокзале никто меня не встречал; залы для царской семьи, через которые я обычно проходила, были заперты на замок. Домашний лакей, уже без ливреи, ждал меня на улице, и вместо машины стоял древний наемный экипаж, запряженный двумя блекло-белыми лошадьми. Я устало спустилась на высокую подножку и села на вылинявшее продавленное сиденье. Меня окутал явственный запах плесени. Мы тронулись. Все вокруг мне казалось чужим и внушало ужас. Улицы были пустынны и тихи. Сергеевский дворец напоминал мавзолей.
С начала революции прошло всего две недели, которые показались годами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.