6 МУЗЫКА МОЕГО ДЕТСТВА

6

МУЗЫКА МОЕГО ДЕТСТВА

МОЙ МИР

Мама на диванчике‚ папа на раскладушке‚ няня на полу‚ мы с братом в кроватках: вся комната одна большая постель. Утром я просыпался‚ заползал под одеяло и ползал там в душной‚ таинственной темноте‚ чтобы никто не догадался‚ откуда‚ наконец‚ я вылезу. А вылезал я в тесный‚ скученный мир‚ в котором малышу было просторно. Стояла в комнате швейная машина знаменитой фирмы "Зингер"‚ и всё свое довоенное детство я просидел под ней‚ на широкой ножной педали‚ как в кабине грузовика‚ крутил с наслаждением колесо с фигурными спицами‚ и гудел гудком‚ и рычал мотором.

Днем в коридоре не зажигали свет‚ и делать там было нечего. Телефон висел на стене – не дотянуться‚ а возле него стояла плетеная соседская корзина. Я забирался на нее‚ переступал ногами: корзина прогибалась‚ хрустела ржаным сухариком‚ и от этого хотелось смеяться‚ как от щекотки. А там и Ритка выходила в коридор‚ Ритка-баритка здоровая нога‚ и было уже не скучно‚ а привычно.

По воскресеньям родители собирались в кино‚ и я заранее начинал хныкать‚ чтобы не уходили. Папа сдавался первым: гори оно огнем‚ это кино‚ никуда он не пойдет‚ и мы усаживались в обнимку на диване. На мне матроска – от брата перешла‚ и папа молодой – на ногах бурки‚ и елка под потолок‚ чтобы разглядывать теперь на снимке‚ сквозь увеличительное стекло: шпиль на макушке‚ дед Мороз‚ обложенный ватой‚ гуси-зайчики хрупкого вздутого стекла‚ – детям моим достались эти зайчики‚ пережившие мировую войну. На праздник собиралась квартирная поросль: Ритка-баритка в ситцевых нарядах‚ ясноглазая девочка Нина‚ ровесница брата‚ он сам со значком на груди: не ворошиловский ли стрелок? Вот и пирог несут‚ с изюмом и корицей‚ который испекла моя мама: на керосинке‚ в алюминиевой форме "Чудо"‚ с открытыми сначала отверстиями‚ а затем с закрытыми‚ чтобы всласть подрумянился. Корицей пропахло детство. Запахом корицы.

Мой мир проклевывался поутру‚ перед сонными еще глазами: репродуктор‚ полочка с книгами‚ кровать в углу‚ отгороженная шкафом‚ парта с сиденьем‚ шведская‚ не какая-нибудь: за партой я делал уроки‚ когда подрос‚ в ее чрево складывал детские свои богатства. Няня моя‚ няня Куня‚ Фекла Тимофеевна Щербакова брала миску‚ крошила туда черный хлеб с луком‚ добавляла соль с постным маслом‚ наливала воды из-под крана: получалась мурцовка. Хлебала деревянной ложкой‚ деревню вспоминала‚ мужа покойного‚ детишек‚ мизинцем слезу смахивала: смешной у нее был мизинец‚ ломаный‚ буквой "Г". Я подсаживался сбоку и хлебал ту мурцовку. Брат мой подсаживался и тоже хлебал‚ из той же миски. А лицо у няни пухлое‚ глазки голубые‚ живот мягкий: при нестерпимой детской беде тыкались головой в тот живот‚ и слезы высыхали незамедлительно‚ боль улетучивалась с обидой.

По утрам брат отправлялся в школу‚ а няня выводила меня на бульвар‚ знакомый до последней бабочки. Всё на нем принадлежало мне с первых детских шагов‚ и вовсе не грех забрать бульвар из прочих писаний и перенести сюда. Ходил по аллеям тихий дебил Гена‚ кучерявый и узколобый‚ роста великаньего. Зимой снег сгребал с дворниками‚ а весной играл с нами в салочки‚ мчался в восторге по газонам‚ выкидывая на стороны гигантские ноги‚ кричал невнятное – не разобрать: большой толстый язык с трудом помещался во рту. Бродила по бульвару старая‚ неряшливая женщина в бородавочных кустиках‚ выгуливала кота в набрюшнике‚ дергала за шпагат‚ обвязанный вокруг его туловища‚ шипела на него‚ а он шипел на нее‚ и так они проходили боковой аллеей‚ занятые друг другом до злости‚ до взаимной ненависти. Выходила на бульвар женщина помоложе‚ с глазами печально-удивленными‚ выводила на газон петуха на ниточке‚ а голова книзу‚ всегда книзу у женщины и у того петуха‚ будто разыскивали потерянное. Смотрели со скамеек няньки‚ губы поджимая на такое безобразие‚ заново принимались за свое: что‚ где‚ почем.

Во дворе дома стоял сарай‚ а в нем хранился кислородный баллон литров на сто. С конца мая ходили в керосиновую лавку‚ покупали бидонами керосин и сливали в тот баллон. Закупали крупу на дачу‚ мыло‚ всякое прочее‚ чтобы не таскать потом из города. В Кучино жили‚ жили в Томилино: удивительное дело – сколько дач сменили‚ сколько хозяев‚ а всегда и повсюду было полно клопов. Ставили раскладушки посреди комнаты‚ ножки опускали в жестянки с керосином‚ чтобы в постель не наползали‚ но эти паршивцы всё учитывали и падали на нас с потолка. В один год уродились грибы‚ белые‚ один к одному‚ и молодые веселились‚ возвращаясь с полными корзинами‚ а старухи по деревням печалились‚ что не к добру это‚ а к непременной войне.

Началась война‚ и та война стремительно подкатывалась к Москве‚ к Суворовскому бульвару: дом пятнадцать‚ квартира девять. Мы ехали долго‚ невыносимо долго до уральской станции Долматово: двадцать шесть невозможных дней. Часами торчали на разъездах‚ разводили костры‚ варили пшенный концентрат‚ а рядом стояли эшелоны беженцев с Украины и Белоруссии: без вещей‚ теплой одежды‚ сорванные с места внезапно и поспешно‚ как разбуженные грубым толчком от сладкого сна.Но не было в этих теплушках наших родственников‚ они все остались в Одессе: сестры‚ их мужья‚ их дети‚ что приезжали к нам прежде‚ жили у нас‚ пили чай с пирогом‚ слушали пластинки, Шульмана с Эпельбаумом‚ а отец крутил ручку патефона‚ да менял иголки‚ да подпевал порой‚ закрыв глаза‚ запрокинув голову:

За горами‚ за долами

Голуби летели‚

Голуби летели.

Еще радость не пришла‚

Годы улетели.

Еще радость не пришла‚

Годы улетели...

В войну мы жили в Долматово‚ за безмерными снегами‚ и голодуха была нестерпимой. Зимой‚ в лютые морозы‚ в бесконечной очереди за хлебом я отморозил ухо: оно раздулось‚ стало огромным‚ как у свиньи‚ и из него на подушку всю ночь капала вода. Но назавтра снова пошел к магазину и встал в очередь‚ чтобы выдали на исходе терпения малый брусочек хлеба с невидным довеском‚ который я немедленно проглотил. Когда брата забрали в армию‚ остались его учебники за десятый класс‚ и я продавал их на рынке. Мужики с пониманием щупали листы и брали книги на тонкой бумаге‚ пригодной для самокруток‚ а на исходе дня‚ на вырученные деньги‚ я покупал шаньгу из жмыха‚ из травы с отрубями‚ черную комковатую шаньгу неизвестного наполнения. У меня была уже дистрофия. У мамы – тоже. Нарывы появились на костях‚ тяжкими тычками пробивались наружу‚ даже на пятках‚ и я не мог шевельнуться. Отец появился в нужный момент‚ на руках внес в вагон‚ и мы покатили в Москву. Я лежал на полке‚ а он рассказывал‚ сияя от удовольствия‚ что дома меня ожидает заветная тумбочка‚ а в той тумбочке нечто особенное! Вся дорога до Москвы была окрашена нестерпимым ожиданием‚ и действительно‚ в комнате стояла крашеная больничная тумбочка‚ а в ней кусочки сахара‚ обломки шоколада‚ слипшиеся конфеты "подушечка" и разновидные печенюшки‚ накопленные отцом за годы нашего отсутствия.

Была война. Сын у няни пропал на фронте‚ и щеки у нее опали‚ голубые глазки потускнели‚ пухлое лицо морщинами посеклось‚ темное лицо‚ как земля. Садились за стол‚ брали бумагу в линеечку‚ и я записывал под диктовку два листка имен: кто живой – во здравие‚ кого нету – за упокой. И всякий раз долго вспоминала няня Куня‚ ломаным мизинцем слезу утирала‚ тихим исходила плачем‚ чтобы помянуть в церкви ближних и дальних родственников. Потом дочка забрала ее к себе‚ чтобы своих нянчила – не чужих‚ и пришла открытка из города Челябинска с немудреной картинкой: волк и семеро козлят. А писала‚ видимо‚ внучка ее‚ детским старательным почерком: "Моему мальчику в день рождения. Обо мне не беспокойся. Тебя же я вспоминаю‚ думаю о тебе каждый день. Твоя няня Куня". Феклу Тимофеевну Щербакову похоронили в Челябинске; дочка переехала неизвестно куда‚ и никто к няне уже не придет. Никто не проведает‚ никто не поплачет. Сорим могилами‚ граждане. Сорим родными могилами.

По воскресеньям мы ходили в гости на Плющиху‚ где жила тетя Мальца и ее муж‚ маленький Мордехай. Они обитали в узкой‚ крохотной комнатке в подвале‚ со столом и двумя кроватями‚ а где размещались мы‚ гости‚ недоступно теперь моему избалованному пониманию. Меня кормили пирогом и баловали в том доме‚ и лишь теперь я узнал: это тетя Мальца настояла на втором ребенке у родителей‚ ей я обязан появлением на свет. В том подвале она прожила до последнего своего дня и вместе с мужем упокоилась на Востряковском кладбище. Могилы сохранились – вот чудо! – и их сын написал в Иерусалим: "Я поставил новый памятник отцу и матери. Могила теперь устроена; есть место для меня и жены‚ но это уже забота наших детей". (Неподалеку от них лежит моя двоюродная сестра Клара‚ ее муж‚ дочь и сын‚ а на памятнике написано: "Теперь вы всей семьей вместе".)

После войны мы ходили в соседний дом‚ к нестарой еще портнихе Розе Марковне‚ которая обшивала окрестное детское население‚ и трудно было понять‚ как она умудрялась перелицовывать‚ укорачивать‚ обуживать‚ расширять клинышками послевоенные наши одежды с вечной слезой в глазу. У Розы Марковны были дети-двойняшки‚ которых она отправила к сестре в Бобруйск‚ за неделю до начала войны. Ездила туда после освобождения‚ искала‚ выспрашивала жителей: всех‚ говорят‚ извели‚ с двойняшками и без двойняшек; а кто извел? – а уж это не мы. Двойняшки улыбались мне с фотографии во время примерки; улыбались всякому ребенку‚ который туда приходил: может‚ потому и бралась Роза Марковна только за детские одежды‚ а за взрослые не бралась.

После войны мы жили скудно. Не мы одни – все вокруг жили скудно. Теперь уже не приезжали родственники из Одессы‚ не собирались за столом в тесной комнате‚ не слушали песни. Приходили порой евреи, соседи по дому‚ просили поставить пластинку‚ и отец вытаскивал не новый уже патефон‚ крутил ручку‚ менял иголки‚ и та же музыка играла в тех же стенах‚ но старые песни слушали теперь иные люди. А в школьном буфете уже продавали винегрет со свеклой и печеные пирожки с повидлом; в центре города появились тетки с лотками‚ и недосягаемое на них мороженое; однажды к вечеру мама пообещала приготовить на завтрак лапшу на молоке‚ и даже во сне мне приснилась та лапша: как сейчас помню‚ через полвека.

Самое главное чуть не забыл! В мой мир входило окно. Два окна. Огромные окна на бульвар‚ и лип цветение‚ и влюбленных шуршание‚ крыши вдалеке над крышами‚ а постаравшись‚ можно выделить ту‚ особую‚ под которой запрятался театр Революции – бывший "Парадиз"‚ бывший "Интернациональный" архитектора Ф. Шехтеля. А прямо через бульвар главный дом моего детства‚ с плешивыми подтеками по стене‚ "Охраняется государством": прелестный в своей запущенности "допожарный" особняк Луниных‚ с флигелем и хозяйственными службами‚ который перестроил Д. Жилярди после великого московского пожара. Сотни раз засматривался на него‚ сотни сотен раз: восемь колонн на доме‚ шесть на флигеле – можете не проверять. Летом за окнами шум‚ гам‚ пекло асфальтовое‚ грохот трамвая по стыкам‚ трезвон на бульваре от послевоенных трофейных велосипедов. Зимой нестойкая тишина за законопаченными рамами. А первого зато мая‚ с раннего утра – весна‚ промытые стекла‚ проклюнувшиеся клейкие листочки‚ трепетание кумача на ветру‚ музыка на весь город – не усидеть: "Кипучая‚ могучая‚ никем непобедимая..."

ТОЛЧКИ СЕРДЦА

А в мире подкапливалась холодная война‚ горы новейшего оружия‚ заготовленного впрок на нас с братом. Бульвар сделался правительственной трассой‚ и зашагали по аллеям "топтуны"‚ сытые‚ румяные‚ весь день на свежем воздухе. А впереди были безродные космополиты‚ которых гоняли палками‚ и "убийцы в белых халатах"‚ и умер Сталин, как подгадал‚ и положили его в мавзолей‚ вынули из мавзолея‚ и открыли Кремль для всеобщего обозрения: толкотня на подходе‚ толпы зевак внутри‚ всякий лапотник прёт без спроса‚ будто в кабинет без доклада. Вернулись из лагерей недобитые "враги народа" – не на ликующем танке возмездия‚ не опрокинув небо в яростной атаке: тихо‚ буднично‚ по-канцелярски‚ и примостились на лавочках жертвы вперемежку с палачами‚ досиживая дни свои. Короли страдают там‚ где рабы не почешутся‚ но кто они‚ наши короли?.. А потом сотворилось совсем уж невозможное: построение Чехословакии в отдельно взятой стране. А потом приоткрыли дверцу‚ через которую мы поехали.

Никто за нас не пройдет этот путь. Или мы‚ или дети наши.

Я прилетел в Москву ночью. Через тринадцать лет. Было прохладно. Поддувал ветерок. А потом пошли дни солнечные‚ дни пасмурные‚ и улицы‚ дома‚ перекрестки‚ что заново всплывали в памяти. Припомнил Собачью площадку: там мы гоняли мяч‚ по многу часов подряд‚ в двое ворот и в одни ворота‚ голодные‚ с невыученными уроками‚ а наигравшись‚ бежали домой и гнали по булыжнику консервную банку‚ с криком и грохотом. Прошел по Большой Молчановке: мимо школы своей‚ мимо детской поликлиники‚ памятной уколами‚ мимо несуществующего теперь дровяного склада‚ мимо родильного дома Грауэрмана‚ где я появился на свет‚ мимо аптеки на углу‚ которой давно нету‚ мимо Гоголя‚ притулившегося во дворике‚ мимо‚ мимо...

А еще было Востряковское кладбище‚ – как же его не навестить‚ как не навестить своих‚ с которыми навсегда‚ казалось‚ распрощался? Так уж оно совпало: умер двоюродный мой брат‚ и я‚ будто подгадал‚ оказался в тот день в Москве‚ и стоял в огромной толпе‚ которая его провожала‚ единственный из всех‚ способный прочитать и прочитавший по нему кадиш: "Да возвеличится и освятится великое имя Его..."‚ – если бы я приехал в Москву только для этого‚ этого было бы достаточно.

А был еще Суворовский бульвар (для кого Суворовский‚ а для меня Никитский)‚ главный бульвар моей памяти. Зашел в девятую квартиру‚ прошел по коридору‚ огладил дверь‚ заглянуть не посмел. В этой комнате выросли мы с братом. Из этой комнаты увезли отца‚ чтобы не вернулся назад. В этой же комнате‚ на диванчике‚ умерла мама моя. Ноги дрожали в тот раз‚ когда проходил коридором‚ но в иные свои приезды в квартиру уже не захожу‚ лишь сижу на скамейке и посматриваю на окна под крышей‚ посреди водосточных труб.

Стариков на бульваре нет. Тех стариков‚ что знали моего отца. Но встал стенд для газет‚ напротив дома‚ а на нем крупно‚ поперек: "Жиды‚ убирайтесь из России!" Вроде‚ не для меня та надпись: я гость в этом городе‚ я давно уж "убрался"‚ а цапнуло коготком. Особенно на бульваре‚ напротив дома‚ где пятьдесят лет прожили мои родители. И работали‚ и печалились‚ голодали-холодали вместе со всеми.

Нет стариков‚ нет прошлого‚ нет теперь и меня.

Но почему зацепились в памяти те мелодии‚ которые слышал когда-то? Разве они были единственными? Нет‚ конечно. Радио исправно валило на головы песни о счастливом детстве‚ и в школьном хоре‚ помню‚ мы дружно пели под аккомпанемент разбитого инструмента: "Сталин – наша слава боевая‚ Сталин – нашей юности полет..." Но отчего это исчезло тут же‚ сгинуло из памяти и из жизни‚ будто никогда не бывало‚ а Шульман с Эпельбаумом остались навсегда и вызывают до сих пор радость узнавания‚ грусть воспоминаний‚ ответные толчки сердца?

И пока так оно есть‚ пока так оно будет, живы они‚ мои родственники‚ убитые в той войне‚ жив тот‚ кто пел вечерами у окна‚ жива музыка моего детства...

Запрягайте‚ хлопцы‚ коней:

Кони вороные‚

Кони вороные.

Мы поедем догонять

Годы молодые.

Мы поедем догонять

Годы молодые...

ПОМИНАЛЬНОЕ

"Без четверти девять‚ распугав ребятишек‚ во двор въехала похоронная машина. Шофер‚ здоровенный мужик в мятом‚ рыжем пальто с надорванными карманами‚ остался сидеть за рулем‚ уложив руки на баранке‚ а грузчик‚ мелкий‚ щуплый‚ в бесцветном от старости ватнике‚ в стоптанных сапогах‚ в кепке до бровей‚ поднялся по лестнице на нужный этаж‚ сверился по бумажке‚ позвонил. Ему открыли и сразу засуетились‚ заплакали‚ стали прощаться. Грузчик ждал на лестничной площадке‚ курил‚ потом сплюнул папиросу‚ растер сапогом по полу‚ пошел вниз. Минут через десять они поднялись вдвоем‚ неся гроб. Шофер шел сзади‚ неодобрительно поглядывал на узкие лестницы и короткие площадки‚ а поднявшись‚ встал в распахнутых дверях‚ уткнулся головой в притолоку‚ равнодушно глядел на привычную ему суету и слезы‚ на судорожные попытки задержать последние минуты прощания.

– У нас на сегодня три рейса‚ – громко сказал шофер‚ и родственники отступили перед запланированной неотвратимостью..."

Так уж оно случилось в прежней моей жизни‚ что мне много пришлось бывать на кладбищах. И не столько из интереса‚ – хотя интерес тоже присутствовал‚ – сколько по печальной необходимости. Были у меня когда-то родственники‚ старые и одинокие‚ двоюродные или троюродные‚ и когда они умирали‚ приходил наш отец‚ приходили мы с братом‚ и брали на себя заботы о погребении. Являлись на похороны и дряхлые‚ немощные люди‚ которые не могли‚ конечно‚ помочь‚ но только посуетиться‚ поплакать‚ повздыхать‚ припомнить подробности из жизни ушедшего. И за гробом они шли малой группой‚ всё убывавшей от года к году‚ и у могилы теснились один к другому‚ и медленно брели обратно‚ прощаясь у выхода‚ чтобы встретиться в очередной раз‚ на очередном погребении.

Так я узнал когда-то разные московские кладбища‚ но лучше всего‚ конечно‚ но чаще всего еврейское кладбище в Востряково: дальняя когда-то даль‚ а теперь всего ничего на автобусе‚ от ближайшей станции метро. Востряковское еврейское кладбище, где по правую сторону от входа тесно сгрудились могилы‚ и камень налезает на камень‚ ограда на ограду‚ где шестиконечные знаки на надгробиях и буквы ивритские‚ которые наловчились выбивать ушлые мужички‚ где рабочие‚ глиной заляпанные‚ с оттопыренным карманом спецовки‚ куда суют магарыч‚ и памятники побогаче‚ памятники победнее‚ плиты растрескавшиеся‚ в землю ушедшие‚ и старик в широченных штанах‚ читающий поминальную молитву: кто позабыт‚ кого помнят и оплакивают‚ а кого – чтобы навестить – тысячи километров перелететь по воздуху‚ из страны в страну. Сколько раз там бывал‚ сколько раз ездил: кажется‚ пройду и теперь с завязанными глазами‚ из конца в конец.

Мой отец хоронил родственников. Хоронил знакомых. Даже одиноких стариков‚ что заходили порой в синагогу и приживались там до последнего часа‚ – тоже он хоронил. Это было его дело: сначала хоронить‚ а затем следить за могилами. Не то затеряются‚ и не найдешь‚ а на их месте захоронят других‚ и чужие люди будут поминать чужих‚ если‚ конечно‚ будут.

Когда отца не стало‚ этим занялся мой брат: подошла его очередь. Кому-то и оставаться в живых‚ чтобы хоронить и приглядывать за могилами.

Брата моего нет на свете‚ я теперь далеко‚ и что будет с могилами – неизвестно.

ДУШИ КАСАНИЕ

– Мама‚ – говорю. – Здравствуй‚ мама. Через расстояния – здравствуй.

Лбом в камень. У Стены Плача. Стены мольбы‚ молитвы и отклика.

Голоса вокруг. Шарканье подошв. Лишние слова и ненужные мысли. Жизнь булькает во мне‚ булькает жизнь возле меня: что мы замечаем на свете? А ничего мы не замечаем. Внешнее за ближним: вот наш удел.

– Мама. Давно не говорил с тобой‚ мама. Никак не могу открыться‚ распахнуться‚ отдать себя и услышать тебя‚ а закрытому и начинать не стоит: одна шелуха-жвачка.

А она молчит. Молчит и молчит. Будто кольцо вертит на пальце и взглядывает на меня оттуда: так и мы будем посматривать на тех‚ кого оставляем после себя? Как живут‚ что делают‚ какой путь выбрали. И если у нас не сладилось‚ у них сладится? И если ты прожил несчастливо‚ они будут счастливее? И если мы испытали радость‚ испытают ли они втройне?

Благодарственное.

У Стены.

Лицом в камень.

Бомбы падали‚ да не на нас. Родителей уводили‚ да не моих. Жидом обзывали‚ да не меня.

С трамвая падал – не под колеса. Током било – не до смерти. Похоронку присылали – не по делу. Голодом изнуряло‚ дистрофией‚ нарывами на костях‚ – отъелся потом и оклемался.

В гетто загнали родственников моих‚ скинули‚ должно быть‚ в общую яму‚ поверху завалили липучей глиной: случаем обошло‚ удачей‚ местом рождения и проживания.

Не посадили – а что стоило? – век прогрохотал над головой. Не завербовали – в студентах‚ в стукачи‚ а приглядывались‚ ко всякому приглядывались: устоял бы? принял с готовностью? – Господи‚ пронесло мимо!

Грешил: с умыслом и по незнанию. Оступался торопливый ногами. Душевредством‚ похоже‚ не занимался: не мне судить. Пил мало. Гулял в меру. Легкомыслием не страдал‚ а мог бы. Заучивал – попкой на жердочке – в Московском ордена Ленина институте: как подъячий Иван Крекутной‚ наполнив вонючим дымом обширные свои одежды‚ летал по воздуху‚ с колокольни на погост. Раньше братьев Монгольфьер. Значительно раньше. А шёл попке двадцатый годок‚ учился попка на инженера: как только идиотом не заделялся?!

Что где еще?

Не залечили‚ а на подходе было: блатными врачами и недоступными лекарствами. Не задушили отказом‚ когда сил нет и вывозить некого. Череп не проломили свинчаткой в глухих подворотнях юности. Не ударили СКАДом по макушке в ту странную войну‚ в которую нас старательно втягивали.

Не был‚ не участвовал‚ не имею‚ не владею‚ за что благодарствую! Вам спасибо. Им спасибо. Месту и времени. Заступникам нашим‚ что высматривают сверху‚ беду перехватывают на подходе‚ да будет так!

– Мама‚ – как росой омытый. – Вот и поговорили‚ мама.

Пробьюсь ли в иной раз?..

Отошел от камней слез‚ камней мольбы и откликов‚ встал посреди площади: голубь сорвался со Стены‚ выбрал меня‚ одного меня из великого многолюдья‚ коснулся головы моей‚ волосы взъерошил крылом‚ как знак подал‚ и сердце подпрыгнуло к горлу.

Судьба заигрывала со мной без жалости в далях-туманах. Судьба раскидывала на меня игральные кости. Злодей задумывал недоброе дело‚ завязывая узелок на платке: на память‚ ко дню бедствия. Но Милосердный посылал ангела с поручением‚ и тот развязывал узелок.

Сегодня‚ оглядываясь назад‚ благодарю охранителей моих‚ что не дали продаться‚ а было это легко и выгодно.

Сегодня‚ заглядывая вперед‚ молю маму‚ заступницу мою‚ оградить до конца дней‚ чтобы не сойти с пути беспокойства‚ а это так просто и незаметно...

Иерусалим‚ 1996 год.