«Нет имени страшнее моего»
«Нет имени страшнее моего»
«Смертные приговоры сыпались пачками, часто расстреливались совершенно невинные, старики, старухи, дети, — докладывал в Москву представитель ВЦИК из станицы Урюпинской Хоперского округа. — Достаточно было ненормальному в психическом отношении председателю ревтрибунала заявить, что ему подсудимый известен как контрреволюционер, чтобы трибунал приговаривал человека к расстрелу… Расстрелы проводились на глазах у всей станицы, по 30–40 человек сразу, причем осужденных с издевательствами, гиканьем, криками вели к месту расстрела».
Справедливости ради необходимо заметить, что в Гражданскую войну террор вовсе не был привилегией советской власти.
«Таких гнусных, утонченных, до мозга костей развращенных мерзавцев, как эти белогвардейцы, я еще не видел, — вспоминал врач, присутствовавший при вступлении белых войск в небольшое селение. — Почти все они были “интеллигенты” — один из них сразу же стал наигрывать на рояле Бетховена. Затем они начали грабить, но главным их увлечением было изнасилование девушек и девочек-подростков».
Масштабы террора в Гражданскую войну сейчас трудно установить. Своими подвигами все хвастались, но расстрельно-вешательной статистики не вели.
«Принесли раненого офицера, он был тяжело ранен в живот и умирал, — вспоминал офицер Белой армии. — Оставаться в комнате мне было неприятно, и я вышел на крыльцо. Мне почему-то стало весело, и я улыбнулся; вероятно, от сознания своей самостоятельности: один и на фронте.
Помню, что ни убитых, ни раненых мне не было тогда жалко. Несколько раз приходилось мне видеть расстрелы и самому принимать в них участие. С большим любопытством и без малейшей жалости я стрелял в осужденного».
Невероятное, всеобщее, тотальное насилие не прошло бесследно. Гражданская война привела к своего рода массовому помешательству.
«В деревнях, — писала одна из газет летом 1918 года, — распространяются легенды о пролетевшей в степи зловещей комете, о том, что сейчас проходит красная и черная гвардия, за ними гонится белая, потом пролетит на аэропланах сам Ленин со своей гвардией, после чего наступит столпотворение Вавилонское и кончина мира… Непросвещенный ум нашего крестьянина окончательно помутился и не в состоянии осознать происходящие события».
«Только теперь, думая о том, что мы переживаем, — записывал в дневнике профессор Юрий Готье, — я понял, почему триста лет назад Россия так легко стала добычей самозванцев: легковерие, темнота, непрочность всей социальной структуры России делали и тогда, и теперь возможным такие недопустимые и немыслимые, казалось бы, метаморфозы…».
Гражданская война, без преувеличения, довела страну до безумия. И люди не в состоянии были отличить немыслимую реальность от безумного вымысла. Мальчик, покинувший Россию вместе с белыми, уверенно рассказывал:
«Мы бежали из Новочеркасска, так как в городе начался голод, который дошел до чрезвычайных размеров: там ели человечье мясо, и часто бывали случаи, что на улицах устраивали капканы, в которых ловили людей и делали из них бифштексы и другие кушанья, которые продавались на базарах и рынках».
Гражданская война потрясла страну и мир невероятной жестокостью, когда современные методы уничтожения людей соединились со средневековым презрением к жизни. Что было причиной, а что следствием: четыре года в окопах Первой мировой, призыв большевиков к социальному насилию, распад государства, ожесточение боя? ВЧК породила массовый террор, или террор сделал неизбежным появление неизвестных прежде в истории карательных органов?
В начале 1919 года красные оставили город Кисловодск. Старший следователь городской ЧК Ксения Михайловна Ге не ушла с ними, потому что болела маленькая дочь. Ксению арестовала белогвардейская контрразведка, но ночью она бежала — в Ессентуки. Скрывалась в доме одного врача. Белые объявили награду за нее — пятьдесят тысяч. Врач польстился на деньги и выдал ее.
«Хорошенькая женщина, из хорошей семьи, дочь генерала, она была подлинным чудовищем, — писала одна из белых газет. — По ее ордерам расстреляны десятки людей. Суд приговорил ее к повешению. Ксения умерла очень мужественно, до последней минуты не теряла самообладания. Уже стоя под виселицей, воздвигнутой на базаре (казнили ее публично, при большом скоплении народа), сказала конвоирующему ее офицеру:
— Я счастлива умереть за мою правду. Вы ее не знаете, у вас есть своя, другая правда, но верьте: моя победит вашу.
Повесили ее попросту, без белого мешка, в своем платье, очень шикарном, синего шелка, в лаковых великолепных ботинках. Когда Ксению сняли с виселицы, разыгралась отвратительная сцена: толпа, как сумасшедшая, ринулась добывать кусок веревки, которая — штука редкая, — вероятно, должна принести особую удачу…
Кроме Ксении вздернули еще несколько пойманных комиссаров, но, в общем, казней было не много. Зато пороли направо и налево всех мало-мальски причастных к павшей власти…. Перепороли горничных “Гранд-Отеля”, которые шпионили за “буржуйками”, выпороли даже одну даму, особу довольно легкомысленную, в большевистские дни флиртовавшую с комиссарами… Публика в один голос заявила: “Правильно! Так и надо таких дряней, что с комиссарами путаются!” Особенно суровы были женщины, выказавшие живейшую радость по поводу жалкой участи легкомысленной особы».
Министр внутренних дел Советской России Григорий Иванович Петровский разослал всем местным органам власти циркулярную телеграмму:
«Применение массового террора по отношению к буржуазии является пока словами. Надо покончить с расхлябанностью и разгильдяйством. Надо всему этому положить конец. Предписываем всем Советам немедленно произвести арест правых эсеров, представителей крупной буржуазии, офицерства и держать их в качестве заложников».
Массовый террор подстегнуло постановление Совнаркома 5 сентября 1918 года по докладу председателя ВЧК Дзержинского:
«Совет народных комиссаров, заслушав доклад председателя Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией о деятельности этой комиссии, находит,
что при данной ситуации обеспечение тыла путем террора является прямой необходимостью;
что для усилия деятельности Всероссийской Чрезвычайной Комиссии и внесения в нее большой планомерности необходимо отправить туда возможно большее число ответственных партийных товарищей;
что необходимо обезопасить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях;
что подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам;
что необходимо опубликовать имена всех расстрелянных, а также основания применения к ним этой меры».
«Прожит ужасный год, — записал в дневнике 1 января 1919 года Лев Григорьевич Дейч. — Он никогда не забудется: много горя, несчастия, бед принес он. Сколько смертей, сколько ужасов! Потеряна вера во все; исчезли надежды. Одна мысль у всех: кончится ли все это в настоящем году, а также доживем ли мы до этого? Хуже, кажется, не может быть ни при каком строе…».
А Гражданская война была еще в самом разгаре… Нам даже трудно представить себе, какой катастрофой стали для России революция и Гражданская война. Это было полное разрушение жизни. Не одичать было невероятно трудно.
Пережившие Гражданскую войну оставили множество свидетельств, рисующих картину российской жизни тех лет, в которой смерть и убийство не казались чем-то невероятным.
«Когда мы прибыли в Петроград, город уже голодал… Вместо мяса, молока и белого хлеба деревни мы перешли на селедки, воблу и черный хлеб, наполовину смешанный с овсом… Позднее лепешки из очистков картошки, запеканка из тех же очистков с примешанной кофейной гущей, овсяный хлеб с примесью муки только для скрепления, дохлая конина для супа. Есть пшенную кашу было высшей степенью блаженства».
«Карточки на топливо у нас были, но не было топлива. Водоснабжение Петрограда было расстроено, и вода заражена тифом и другими возбудителями опасных болезней. Нельзя было выпить и капли некипяченой воды. Самым ценным подарком в 1919 году стали дрова. В сильные холода в размороженных домах полопались все трубы, не работали сливные бачки в туалетах и краны. Умыться практически невозможно. Прачечные, как буржуазный институт, исчезли. Мыло полагалось по продуктовым карточкам, ни никогда не выдавалось. Тяжелее всего было выносить темноту. Электричество включалось вечерами на два-три часа, а часто света не было вовсе».
«Особенный страх внушала знаменитая Маруська Никифорова. В начале 1918 года Елизаветград осадили отряды этой самой Маруси; веселое время — несколько дней матросня гуляла по городу. В марте пришли немцы. Стыдно вспомнить, их встречали радостно. Вскоре немцы бежали, несколько дней город был без власти, опять домовые охраны, потом пришли петлюровцы… В январе, как гром, нагрянули большевики. Шесть месяцев (январь — июль 1919 года) — самое тяжелое время; больно и гнусно вспоминать, скверный осадок на душе. Переодевание, прятание, страх, аресты, самогон и кокаин. Кого-то убивали, пытали, был застенок, арестовывали знакомых и родственников… В мае 1919 года помню грандиозный еврейский погром».
«Путешествие по Москве утром произвело на меня ужасное впечатление — вероятно, нашествие Чингисхана приблизительно так влияло на города, которые ему подвергались: все окна заколочены, все убито, все прекращено; не скоро удастся все исправить и привести в порядок».
«Все, в ком была душа, ходят, как мертвецы. Мы не возмущаемся, не сострадаем, не негодуем, не ожидаем. Ничему не удивляемся. Встречаясь, мы смотрим друг на друга сонными глазами и мало говорим. Душа в той стадии голода (да и тело), когда уже нет острого мученья, а наступает период сонливости. Не все ли равно, отчего мы сделались такими? И оттого, что выболела, высохла душа, и оттого что иссохло тело, исчез фосфор из организма, обескровлен мозг, исхрупли торчащие кости».
«Обсуждали вопрос, что будет. Единогласно решили, что постепенно должно замереть все, умереть от голода и холода города, стать железные дороги, а в деревнях будут жить гориллоподобные троглодиты, кое-как, по образу первобытных людей каменного века, обрабатывая пашню и тем питаясь. Наносная русская культурность должна погибнуть, ибо “народ”, во имя которого “интеллигенция”, или, вернее, полуинтеллигенция, принесла в жертву все, что было в России лучшего, не нуждается ни в чем, кроме самого грубого удовлетворения своих первобытных инстинктов».
Соратники и подчиненные Ленина по всей стране охотно ставили к стенке «врагов народа и революции». Может быть, дело в личностях? Может быть, прав француз Гюстав Флобер, сказавший, что «в каждом революционере прячется жандарм»? Феликса Эдмундовича Дзержинского называли святым убийцей.
«Это был фанатик, — вспоминал философ Николай Бердяев. — Он производил впечатление человека одержимого. В нем было что-то жуткое. В прошлом он хотел стать католическим монахом, и свою фанатическую веру он перенес на коммунизм».
Дзержинский, конечно же, был очень противоречивым человеком. В нем странно сочеталось стремление к добру и способность творить зло.
«Скульптор Евгений Вучетич был профессионал и тогдашний социальный заказ выполнил на пять с плюсом, — писал прозаик Георгий Владимов о памятнике председателю ВЧК, некогда стоявшем в центре Москвы. — Дзержинский — это страсть, исступление, изнутри сжигающая вера — и готовность все отдать, и саму жизнь, на благо трудящегося человечества; он даже с некоторой брезгливостью взирал на брежневскую хлюпающую трясину, и на строгом его лице можно было прочесть: “Не знаю, не знаю, что у вас происходит, а с нашей стороны ошибок не было, мы все сделали, как надо”».
Дзержинский и по сей день остается демонической фигурой, окутанной множеством мифов и слухов. В чем только его не подозревают! Даже в инцесте, запрещенной любви к самым близким родственникам.
Феликс Эдмундович родился 30 августа 1877 года в имении Дзержиново Ошмянского уезда Виленской губернии (ныне это Столбцовский район Минской области) в семье мелкопоместного дворянина. У его матери Хелены было восемь детей — Альдона, Станислав, Казимир, Ядвига, Игнатий, Владислав, Феликс, Ванда. Восемь детей и свои тайны.
Говорят, будто юный Феликс безумно влюбился в сестру Ванду, а девочка не отвечала ему взаимностью. Охваченный безумной ревностью, Феликс, страстный и импульсивный от рождения, застрелил ее из отцовского ружья. Есть и другая, не менее ужасная версия смерти девочки. Однажды братья Феликс и Станислав решили пострелять по мишени. Вдруг на линии огня появилась сестренка Ванда… Ей было всего четырнадцать лет. Чья именно пуля ее убила — Феликса или Станислава — осталось неизвестным.
Вот что точно известно, так это трагическая история Станислава Дзержинского. Он работал в банке, и в семнадцатом году его убили. Феликс Дзержинский, побывав в родных местах, писал о судьбе брата:
«Бедный Стась пал жертвой трусости других. Ему давали на сохранение деньги. Грабители знали об этом, знали также, что у него есть оружие и собака и что он отбил бы всякое открытое нападение. Но они обманули его. Они попросились, чтобы он предоставил им ужин и ночлег, и убили его. Им не удалось ничего украсть, так как служанка выскочила в окно, и ее брат пришел на помощь».
Дзержинский выкопал коробку с семейными ценностями, спрятанную старшей сестрой Альдоной, но оставить их у себя не решился, сдал в банк и вернулся в Петроград, чтобы принять участие в Октябрьской революции.
Теперь подозревают, что и к Альдоне Феликс относился подозрительно нежно, о чем вроде как свидетельствуют его письма, заботливо хранимые в партийном архиве. Старшая сестра была его наперсницей все предреволюционные годы, когда его сажали то в одну тюрьму, то в другую. Вот одно из таких посланий, адресованных Альдоне:
«Я хотел бы увидеть тебя, и, может быть, лишь тогда ты почувствовала бы, что я остался таким же, каким был в те времена, когда я был тебе близок не только по крови…».
Впрочем, этим словам есть иное объяснение. Альдона, как старшая из детей, раньше всех стала самостоятельной, вышла замуж и заботилась о Феликсе, когда он находился в заключении. И близки брат с сестрой были не в интимном смысле, а в духовном.
Это письмо Дзержинский отправил сестре 15 апреля 1919 года — уже в роли председателя ВЧК, наводившего страх на всю Россию:
«Я остался таким же, каким и был, хотя для многих нет имени страшнее моего. И я чувствую, что ты не можешь примириться с мыслью, что я — это я, — и не можешь меня понять, зная меня в прошлом…
Ты видишь лишь то, что доходит до тебя, быть может, в сгущенных красках. Ты свидетель и жертва молоха войны, а теперь разрухи. Из-под твоих ног ускользает почва, на которой ты жила. Я же — вечный скиталец — нахожусь в гуще перемен и создания новой жизни. Ты обращаешься своей мыслью и душой к прошлому. Я вижу будущее и хочу и должен сам быть участником его создания…».
Это письмо-оправдание. Руководитель карательного ведомства пытался объяснить сестре, почему он так жесток. И в самом деле: как идеалист и романтик, ненавидевший жандармов, провокаторов, фабрикацию дел, неоправданно суровые приговоры, пытки, тюрьмы, смертную казнь, как такой человек мог стать председателем ВЧК?
Как понять характер этого человека: учился в гимназии, но бросил; работу искать не стал, вступил в социал-демократический кружок, потом в партию и до 1917 года ничем, кроме революционной деятельности, не занимался? Был такой милый мальчик с тонкими чертами лица, натура открытая и благородная. Из хорошей дворянской семьи, очень любил своих братьев и сестер. И вдруг этот милый мальчик превращается в палача, которого ненавидит половина России.
В восемнадцать лет вступил в социал-демократический кружок, затем в партию «Социал-демократия Королевства Польского и Литвы». С этого момента и до семнадцатого года Дзержинский занимается только одной партийной работой. Профессиональный революционер — так это тогда называлось. Для него существовала лишь революция, одна только революция и ничего, кроме революции.
С того момента, как в семнадцать лет он пришел в революционную деятельность, на свободе он почти не был. Шесть лет провел на каторге и пять в ссылке. Иногда в кандалах. Иногда в одиночке. Иногда в лазарете. Жандармы предлагали ему свободу в обмен на сотрудничество. Отказывался. Готов был к худшему. Явно не отрекся бы от своей веры и перед эшафотом.
«Как я хотел бы, чтобы меня никто не любил, — писал экзальтированный юноша Альдоне Дзержинской, — чтобы моя гибель ни в ком не вызвала боли; тогда я мог бы полностью распоряжаться самим собой…».
Его единомышленников пороли розгами, приговаривали к смертной казни и вешали. Они умирали от туберкулеза или в порыве отчаяния кончали жизнь самоубийством. Разве мог он об этом забыть или простить палачей?
«В ночной тиши я отчетливо слышу, как пилят, обтесывают доски, — записывал он в дневнике 7 мая 1908-го. — “Это готовят виселицу”, — мелькает в голове. Я ложусь, натягиваю одеяло на голову. Это уже не помогает. Сегодня кто-нибудь будет повешен. Он знает об этом. К нему приходят, набрасываются на него, вяжут, затыкают ему рот, чтобы не кричал. А может быть, он не сопротивляется, позволяет связать себе руки и надеть рубаху смерти. И ведут его и смотрят, как его хватает палач, смотрят на его предсмертные судороги и, может быть, циническими словами провожают его, когда зарывают труп, как зарывают падаль…».
Он полагал, что нет оснований быть снисходительным к тем, кто держал его и его единомышленников на каторге. Тем более в годы Гражданской войны. В борьбе не на жизнь, а на смерть он не считал себя связанным какими-то нормами морали. Это одна из причин, объясняющих, почему на посту главы ведомства госбезопасности Дзержинский был жесток и беспощаден.
Он сидел бы в тюрьмах вечно, но его, как и других политических заключенных, освободила Февральская революция. 18 марта 1917 года он писал жене из Москвы:
«Уже несколько дней я отдыхаю почти в деревне, в Сокольниках, так как впечатления и горячка первых дней свободы и революции были слишком сильны, и мои нервы, ослабленные столькими годами тюремной тишины, не выдержали возложенной на них нагрузки.
Я немного захворал, но сейчас, после нескольких дней отдыха в постели, лихорадка совершенно прошла, и я чувствую себя вполне хорошо. Врач также не нашел ничего опасного, и, вероятно, не позже чем через неделю я вернусь опять к жизни…».
Дзержинский участвовал в историческом заседании ЦК партии большевиков 10 октября 1917 года в Петрограде, где было принято решение о подготовке вооруженного восстания. Именно в тот день он предложил «создать для политического руководства на ближайшее время Политическое бюро из членов ЦК». Предложение Дзержинского понравилось: Политбюро существовало до августа 1991 года.
20 декабря 1917 года Дзержинский получает свое главное задание — сформировать и возглавить ВЧК. Почему выбрали именно его?
Наверное, исходили из того, что он человек надежный, неподкупный, равнодушный к материальным благам. Его считали аскетом, поражались его целеустремленности и принципиальности. При всей его порывистости и эмоциональности он старался обуздывать свою натуру. После побега из ссылки записал в дневнике:
«Жизнь такова, что требует, чтобы мы преодолели наши чувства и подчинили их холодному рассудку».
Был у него очевидный интерес к следственной работе и испепеляющая ненависть к предателям. Сидя в тюрьме, пометил в дневнике:
«Все сидящие рядом со мной попались из-за предательства… Шпионов действительно много. Здесь так часто сменяют товарищей по камере (редко кто сидит один, большинство сидит по два человека, а есть камеры, в которых сидят по трое и больше), что цель этого становится очевидной: дать возможность неразоблаченным шпикам узнать как можно больше. Несколько дней тому назад я увидел в окно бесспорно уличенного в провокации на прогулке с вновь прибывшим из провинции. Я крикнул в окно: “Товарищ! Гуляющий с тобой — известный мерзавец, провокатор!”».
Еще в дореволюционные годы Дзержинскому товарищи по партии доверяли выявлять среди большевиков провокаторов, внедренных полицией. Он вел следствие методично и почти профессионально.
«На третий или четвертый день после Февральской революции на трибуну пробрался исхудалый, бледный человек, — вспоминал Вацлав Сольский, член минского Совета рабочих и солдатских депутатов. — На нем под изношенным пиджаком была нательная рубашка с черными полосами. Он сказал: “Моя фамилия Дзержинский. Я только что из тюрьмы”…
Дзержинский говорил, что для революционера не существует вообще объективной честности: революция исключает всякий объективизм. То, что в одних условиях считается честным, — нечестно в других, а для революционеров честно только то, что ведет к цели».
При этом после революции большевики, исполняя свое старое обещание, дважды отменяли смертную казнь. И оба раза ненадолго: с 28 декабря 1917-го по 21 февраля 1918 года, то есть на два месяца, и с 17 января по 11 мая 1920 года, то есть на четыре месяца.
«Как только стали они у власти, с первого же дня, объявив об отмене смертной казни, они начали убивать, — писал в июле 1918 года лидер меньшевиков Юлий Мартов. — Кровь родит кровь. Политический террор, введенный с октября большевиками, насытил кровавыми испарениями воздух русских полей. Гражданская война все больше ожесточается, все больше дичают в ней и звереют люди… Там, где власть большевиков свергают народные массы или вооруженные силы, к большевикам начинают применять тот же террор, какой они применяют к своим врагам».
Дзержинский считается непрофессионалом, но это он ввел внутрикамерную «разработку» заключенных. К ним подсаживали агентов, которые выведывали то, о чем на допросах арестованные не говорили. Этому он научился у царских жандармов. Когда он сидел в тюрьме, провокаторы его возмущали. Когда сам стал сажать, мнение изменилось.
На заседании коллегии ВЧК 18 февраля 1918 года было принято решение использовать «секретных сотрудников только по отношению к спекулятивным сделкам, к политическим же врагам эти меры не принимаются. Борьба ведется чисто, идейным содействием советских элементов». Ровно через месяц на новом заседании коллегии было принято постановление, которое запрещало чекистам использовать провокации.
Но благие намерения испарились при столкновении с реальностью. Следствие с первого дня было основано на внедрении в ряды противника агентов-провокаторов. Доносчиков, осведомителей, секретных агентов ценили как главный инструмент следствия. Настоящего расследования не проводили — для этого не было ни времени, ни умения, поэтому от следователя требовалось одно — добиться признания. А «подсадными утками» оперативные работники пользуются и по сей день.
Пробыв одиннадцать лет в тюрьмах и на каторге, Дзержинский лучше других знал, как действует репрессивный аппарат. С одной стороны, он брезговал опускаться до уровня царской охранки, с другой — хорошо помнил, с какой легкостью ему и его товарищам удавалось обманывать царских полицейских и тюремщиков, и не хотел повторять ошибок своих противников.
«В Бутырках, — инструктировал Дзержинский управляющего делами ВЧК Генриха Григорьевича Ягоду и начальника секретного отдела Тимофея Петровича Самсонова, — надо изменить совершенно режим. Не должно быть общения коридора с коридором; двери с коридора и на двор должны быть заперты, прогулок по коридору и скопищ не должно быть; камеры могут быть открыты только для пользования уборной…».
Когда вспыхнула Гражданская война, началась и эпоха массового террора. Уничтожение врага считалось благим делом. А вот кто враг, в Гражданскую каждый решал сам.
Дзержинский заложил основы кадровой политики в ведомстве госбезопасности, назвав главным качеством преданность. Феликс Эдмундович объяснял управляющему делами ВЧК Генриху Ягоде:
«Если приходится выбирать между безусловно нашим человеком, но не особенно способным, и не совсем нашим, но очень способным, у нас, в ЧК, необходимо оставить первого».
В аппарат госбезопасности нередко попадали весьма сомнительные люди, в том числе и совершенно малограмотные. В учетной карточке одного из председателей Петроградской ЧК Семена Семеновича Лобова в графе «Образование» было написано: «Не учился, но пишет и читает». Это не мешало его успешной карьере. Лобов пошел в гору после того, как в одну ночь арестовал в Петрограде три тысячи человек.
3 апреля 1801 года император Александр I разрешил своим подданным свободный выезд за границу. Большевики вновь запретили людям уезжать из страны и возвращаться домой без разрешения органов госбезопасности.
Уже 3 ноября 1917 года Петроградский Военно-революционный комитет отправил комиссару пограничной станции Торнео на финляндско-шведской границе — в условиях войны это был единственный безопасный путь из России в Европу — короткую телеграмму: «Граница временно закрыта. Без особого распоряжения ВРК никто пропущен быть не может». Позже последовало разъяснение. Иностранным дипломатам дозволялся проезд в обе стороны. Уезжать из России имели право только обладатели специальных разрешений Военно-революционного комитета. А беспрепятственно возвращаться в Россию могли политэмигранты…
3 июня 1919 года Совнарком принял постановление:
«Вменить народному комиссариату по иностранным делам в обязанность при выдаче заграничных паспортов лицам, отправляющимся за границу по поручению советских учреждений, требовать представления постановлений соответственных коллегий и ручательства этих коллегий за добропорядочность командируемых лиц и лояльность их по отношению к Советской власти».
Лояльность устанавливали чекисты. Назначение того или иного сотрудника за границу решалось на совещании в ОГПУ, которое устраивалось раз в неделю. Председательствовал начальник иностранного отдела или один из его помощников. Присутствовали представитель ЦК, он же заведующий бюро заграничных ячеек при ЦК, и представитель учреждения, которое командирует сотрудника. Решающее слово принадлежало представителю ОГПУ…
Заблаговременно заполненная и присланная в иностранный отдел ОГПУ анкета кандидата на выезд изучалась в аппарате госбезопасности. О нем наводили справки в архивах и в картотеке. Если его фамилия фигурировала в каком-нибудь донесении агента ОГПУ — без конкретных обвинений, без доказательств сомнительности его поведения — ему отказывали в поездке и наркоминделу предлагали представить иную кандидатуру.
6 июня 1920 года наркомат иностранных дел утвердил инструкцию о заграничных паспортах: «В обстоятельствах исключительного времени» для выезда требуется разрешение Особого отдела ВЧК. Это правило действовало до 1991 года.
Председатель Всероссийского союза журналистов Михаил Андреевич Осоргин был арестован, когда он вошел во Всероссийский комитет помощи голодающим Поволжья. На допросе следователь задал ему обычный в те годы вопрос:
— Как вы относитесь к советской власти?
— С удивлением, — ответил Осоргин, — буря выродилась в привычный полицейский быт.
«Дзержинский, — вспоминал Федор Иванович Шаляпин, — произвел на меня впечатление человека сановитого, солидного, серьезного и убежденного. Говорил с мягким польским акцентом. Когда я пришел к нему, я подумал, что это революционер настоящий, фанатик.
В деле борьбы с контрреволюцией для него, очевидно, не существует ни отца, ни матери, ни святого Духа. Но в то же время у меня не получилось от него впечатления простой жестокости. Он, по-видимому, не принадлежал к тем отвратительным партийным индивидуумам, которые раз навсегда заморозили свои губы в линию ненависти и при каждом движении нижней челюсти скрежещут зубами…».
Дзержинский не был патологическим садистом, каким его часто изображают, кровопийцей, который наслаждался мучениями своих узников. Он не получал удовольствия от уничтожения врагов, но считал это необходимым.
«Дзержинского, — вспоминала Анжелика Балабанова, — называли фанатиком и садистом; его внешний вид и манеры были как у польского аристократа или священника-интеллектуала. Не думаю, чтобы вначале он был жесток или равнодушен к человеческим страданиям. Он был просто убежден, что революцию нельзя укрепить без террора и преследований».
Но уж очень быстро привык он к тому, что вправе лишать людей жизни. 2 августа 1921 года, уже после окончания Гражданской войны, Феликс Эдмундович приказал начальнику Всеукраинской ЧК Василию Николаевичу Манцеву:
«Ввиду интервенционистских подготовлений Антанты необходимо арестованных петлюровцев-заговорщиков возможно скорее и больше уничтожить. Надо их расстрелять. Процессами не стоит увлекаться. Время уйдет, и они будут для контрреволюции спасены. Поднимутся разговоры об амнистии и так далее. Прошу Вас вопрос этот решить до Вашего отпуска…».
Иначе говоря, Дзержинский приказал казнить людей без суда и следствия. А ведь понимал, что этих людей могут амнистировать. Пример Дзержинского показывает, что самый субъективно честный человек не может заменять собой закон.
В марте 1918 года по предложению председателя Петроградской ЧК Моисея Урицкого в Петрограде было решено не применять смертную казнь даже в отношении преступников, совершивших тяжкие преступления. Урицкий был одним из немногих людей, которые тяготились работой в ЧК и не хотели брать на себя грех репрессий. Его убили…
В Гражданскую многие обильно проливали кровь. Но служба в ЧК, расстрельные дела оказались тяжелым испытанием. Не у каждого психика выдерживала. После войны наступила расплата — эпидемия самоубийств среди ответственных работников. Говорили о «физической изношенности старой гвардии».
Эмма Герштейн, писатель и историк литературы, отдыхала в доме отдыха на озере Сенеж. Молодой человек, комсомолец рассказывал о нервозности, присущей его боевым товарищам:
«У одного дрожат руки, другой не может спать, если в щелочку пробивается свет, третий не выносит резких звуков… Все это — результат Гражданской войны, а может быть, и работы где-нибудь в разведке или просто в ЧК».
«Между прочим, у этих комсомольцев, сколько я их ни встречала, — вспоминала Эмма Герштейн, — была одна и та же излюбленная тема: воспоминания о первой жене-комсомолке, почему-то бросившей их. Покинутые мужья грустили. Вероятно, они оплакивали не своих ушедших подруг, а половодье первых лет революции. Мне рассказывал бывший политрук пограничных войск. Служил он где-то на южной границе. Он говорил, что красноармейцы никак не могут войти в берега мирной жизни. К вечеру закружится кто-нибудь на месте, приставит револьвер к виску и кричит:
— Хочешь, удохну?
И при том без всякой видимой причины».
Люди совестливые, люди с тонкой нервной организацией, те, кто не хотел карать, после Гражданской покинули ведомство госбезопасности. Скинули кожанки и с охотой вернулись к мирной жизни, считая, что после войны масштабы репрессий должны закономерно сократиться. Остались те, кто нашел себя на этой работе. К ним присоединилось молодое пополнение, не испытывавшее моральных затруднений. Жестокость, ничем не сдерживаемая, широко распространилась в аппарате госбезопасности. Тем более что беспощадность поощрялась с самого верха. За либерализм могли сурово наказать, за излишнее рвение слегка пожурить.
В начале 1922 года Дзержинского командировали в Сибирь выколачивать хлеб из крестьян. Хлебозаготовки, а в реальности ограбление крестьян, проводились самым варварским образом. С крестьянами, которые не желали отдавать хлеб, обращались как с преступниками. По пути из Ново-Николаевска Дзержинский, недовольный слабонервными помощниками, писал заместителю наркома путей сообщения Леониду Петровичу Серебрякову:
«Красная Армия, видящая, как сажают раздетых в подвал и в снег, как выгоняют из домов, как забирают все, разложилась. Необходимо прислать сюда товарищей, бывших в голодных местах, чтобы они рассказали красноармейцам ужасы голода, чтобы в их душах померкли ужасы продналога в Сибири и чтобы они поняли, что так надо было поступать. Иначе ведь армия наша крестьянская не вылечится от увиденных ею образов».
Добравшись через неделю до Омска, главный чекист страны откровенно признался жене:
«Я должен сосредоточить всю свою силу воли, чтобы не отступить, чтобы устоять и не обмануть ожиданий Республики. Сибирский хлеб и семена для весеннего сева — это наше спасение… Здесь очень тяжело… Несомненно, что моя работа здесь не благоприятствует моему здоровью. В зеркале вижу злое, нахмуренное, постаревшее лицо с опухшими глазами…».
Корни жестокости Дзержинского, как и некоторых других руководителей госбезопасности, будут потом искать в его нерусском происхождении: дескать, поляку русских не жалко, вот своих он бы не сажал. Говорить так — значит вовсе не понимать этих людей. Дзержинского этническое происхождение не интересовало.
В 1920 году, когда Красная Армия надеялась разгромить польскую армию и войти в Варшаву, Дзержинский возглавил польское бюро ЦК. Ленин уже прикинул состав будущего польского правительства, включив в него первым номером Дзержинского.
«Странные чувства рождаются во мне при приближении к Варшаве, — писал Дзержинский жене. — Это опасение, что Варшава сейчас уже не та, какой она была раньше, и что, быть может, встретит нас не так, как мы бы желали… По-видимому, ЦК компартии Польши не сумел овладеть ни массами, ни политическим положением…».
В той среде, в которой вырос Дзержинский, национальные чувства были очень сильны: польская интеллигенция стремилась к независимости, к отделению от России, к созданию своего государства. Он вспоминал: «Мальчиком я мечтал о шапке-невидимке и уничтожении всех москалей».
Но повзрослевший Дзержинский пошел за Розой Люксембург, которая принадлежала к основателям небольшой социал-демократической партии Польши и Литвы. Они вместе, неуклонно отстаивая единство польских и русских рабочих, боролись с националистической партией будущего маршала Юзефа Пилсудского.
Уже в конце жизни Дзержинский в одном из писем скажет:
«Я в жизни своей лично любил только двух революционеров и вождей — Розу Люксембург и Владимира Ильича Ленина — никого больше».
Но исторический спор о праве наций на самоопределение Дзержинский и Люксембург проиграли Юзефу Пилсудскому, который в юности тоже разделял социалистические идеи. Пилсудский был гораздо более жестким человеком, чем Феликс Эдмундович. Он вовсе не признавал компромиссов и переговоров. Пилсудский родился на десять лет раньше Дзержинского и еще успел примкнуть к народовольцам. За участие в покушении на Александра III его отправили в Сибирь.
Многие поляки в Первую мировую сражались на стороне России в надежде после войны добиться независимости. С той же целью Пилсудский перешел на сторону немцев и австрийцев. Но в 1917 году он отказался присягнуть германскому императору, за что его посадили в тюрьму. В 1918-м после краха германской империи он вернулся в Варшаву, чтобы взять власть, которая валялась под ногами. В двадцатом году войска польского лидера Юзефа Пилсудского нанесли неожиданный удар по Красной Армии, стоявшей у ворот Варшавы, и остановили «победоносное шествие коммунизма».
Если бы Красной Армии больше повезло на Западном фронте и Польша вошла в состав Советской России, Дзержинский наводил бы в Варшаве порядок той же железной рукой. Полякам, пожалуй, досталось бы от него еще больше, потому что в Варшаве у него было много непримиримых идеологических оппонентов. Дзержинский был яростным противником польских националистов, которые мечтали о самостоятельном государстве. Он искренне верил, что полякам лучше было бы оставаться в составе единой Советской России.
Выступая на II съезде Советов, он говорил:
— Польский пролетариат всегда был вместе с русским. Мы знаем, что единственная сила, которая может освободить мир, — это пролетариат, который борется за социализм.
Неукоснительно возражая против отделения Польши от революционной России, Дзержинский утверждал: «У нас будет одна братская семья народов, без распрей и раздоров». Дзержинский был искренним интернационалистом, доказывал: «Национальный гнет может быть уничтожен только при полной демократизации государства, борьбой за социализм». Сепаратистские стремления направлены против социализма, говорил Дзержинский, поэтому «мы против права наций на самоопределение».
Никакой симпатии к полякам Дзержинский не выказывал. Выступая на пленуме ЦК в сентябре 1923 года, говорил о недовольстве рабочих-транспортников тяжелым экономическим положением:
— К нам поступили сведения из польской контрразведки, что там ставят вопрос об организации у нас всеобщей забастовки, чтобы помешать передвижению наших войск. Я должен сказать, товарищи, что, к сожалению, на транспорте у нас работает очень много поляков.
Дзержинский ненавидел польское руководство. Он был опьянен этой ненавистью, был уверен, что Пилсудский готовит нападение на Советский Союз, и считал, что маленькая Польша представляет серьезную военную опасность. 11 июля 1926 года Дзержинский доложил Сталину:
«Целый ряд данных говорит с несомненной (для меня) ясностью, что Польша готовится к военному нападению на нас с целью отделить от СССР Белоруссию и Украину. В этом именно заключается почти вся работа Пилсудского, который внутренними делами Польши почти не занимается, а исключительно военными и дипломатическими для организации против нас сил. Между тем у нас в стране в широких кругах очень благодушное настроение…».
Ненависть к Пилсудскому, панской Польше и польскому национализму не спасла бы Феликса Дзержинского, проживи он чуть дольше. Бывший заместитель наркома внутренних дел Казахстана Михаил Павлович Шрейдер вспоминал, как в начале 1939 года во время допроса начальник следственного отдела Ивановского управления НКВД, обвинявший его в работе на польскую разведку, вдруг сказал:
— А мы располагаем данными, что к вашей организации приложил руку и Дзержинский. Вот почему он расстреливал честных следователей. Случайно ли получилось, что Дзержинского, когда он находился в Варшавской цитадели, не казнили? Ленин и Сталин были им обмануты. Сейчас мы располагаем такими материалами.
В кабинет зашел начальник областного управления НКВД, который многозначительно подтвердил:
— Еще год назад и я бы не поверил относительно Дзержинского. Но сейчас мы в этом уже убедились. Я лично слышал об этом из уст Берии, и да будет вам известно, что вся родня Дзержинского арестована и все они дали показания.
После Гражданской войны Дзержинский взвалил на себя безумное количество обязанностей: он был председателем Главного комитета по всеобщей трудовой повинности, председателем комиссий по борьбе со взяточничеством, по улучшению быта московских рабочих, по улучшению жизни детей, председателем комиссии по пересмотру структуры всех советских ведомств, председателем общества друзей кино и еще состоял членом президиума общества изучения проблем межпланетных сообщений…
Но все это были второстепенные посты. В большой политике Феликс Эдмундович не преуспел. Он так и не стал членом Политбюро, остался кандидатом. Менее авторитетные в партии люди легко обошли его на карьерной лестнице. По непонятным причинам Ленин не особо его жаловал и не выдвигал в первый ряд.
«Дзержинский, крайне самолюбивый, жаловался мне с нотой покорности к судьбе в голосе, что Ленин не считает его политической фигурой, — вспоминал Лев Троцкий — “Он не считает меня организатором, государственным человеком”, — настаивал Дзержинский.
Ленин действительно был не в восторге от работы Дзержинского. Дзержинский привязывал к себе сотрудников, организовывал их своей личностью, но не был организатором в широком смысле слова. Охлаждение между Лениным и Дзержинским началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу».
Дзержинский учитывал новый расклад сил, ориентировался на Сталина, заботился о безопасности генсека. 8 февраля 1925 года писал начальнику охраны правительства Абраму Яковлевичу Беленьком у:
«Сегодня при входе с тов. Сталиным в театр и около дверей заметил подозрительное лицо, читавшее объявление, но очень зорко осмотревшее автомобиль, на котором мы приехали, и нас. При выходе из театра тоже какой-то тип стоял (другой) и тоже читал объявление. Если это не наши, то, безусловно, надо понаблюдать. Выясните и сообщите».
Но сталинским человеком Дзержинский так и не стал. Через шесть лет после его смерти, 14 ноября 1932 года, новый председатель ОГПУ Менжинский написал записку Сталину. Вячеслав Рудольфович просил учредить к пятнадцатой годовщине органов госбезопасности орден Феликса Дзержинского. Сталин написал: «Против».
2 июня 1937 года Сталин, выступая на расширенном заседании военного совета при наркоме обороны, потряс слушателей неожиданным открытием:
— Дзержинский голосовал за Троцкого, не только голосовал, а открыто Троцкого поддерживал при Ленине против Ленина. Вы это знаете? Он не был человеком, который мог оставаться пассивным в чем-либо. Это был очень активный троцкист, и все ГПУ он хотел поднять на защиту Троцкого. Это ему не удалось.
Нарком внутренних дел Николай Иванович Ежов хвалился:
— Я начал свою работу с разгрома польских шпионов, которые пролезли во все отделы органов ЧК, в их руках была советская разведка.
9 августа 1937 года Политбюро утвердило приказ НКВД «О ликвидации польских диверсионно-шпионских групп и организаций Польской организации войсковой».
«Почти с самого момента возникновения ВЧК, — говорилось в приказе наркома, — на важнейших участках противопольской работы сидели проникшие в ВЧК крупные польские шпионы — Уншлихт, Мессинг, Пиляр, Медведь, Ольский, Сосновский, Маковский, Логановский, Баранский и ряд других, целиком захвативших в свои руки всю противопольскую разведывательную и контрразведывательную работу ВЧК-ОГПУ-НКВД».
Нарком внутренних дел Ежов приказал арестовать всех поляков-политэмигрантов, то есть польских коммунистов, бежавших в Советский Союз, единомышленников Дзержинского и друзей России. Если бы Феликс Эдмундович дожил до Николая Ивановича, его бы, судя по всему, тоже расстреляли вместе с тысячами поляков, которые предпочли Россию независимой Польше… Но мы забежали вперед.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.