Кто более жесток?
Кто более жесток?
Феликс Эдмундович не получал удовольствия от уничтожения врагов, но считал это необходимым. Твердо был уверен, что уж он-то, прошедший через тюрьмы и ссылки, справедлив и зря никого не накажет. И, наверное, не думал о том, что, присвоив себе право казнить и миловать и позволив другим чекистам выносить смертные приговоры, он создал систему полной несправедливости.
Невероятное озлобление и презрение к человеческой жизни, воспитанные затянувшейся Первой мировой войной, умножились полной безнаказанностью, рожденной двумя революциями. Если во враги зачисляли целые социальные классы и группы, это неминуемо приводило к полнейшему беззаконию.
В начале 1919 года Сталин подписал приказ «К войскам, обороняющим Петроград»:
«Настоящим объявляется:
Семьи всех перешедших на сторону белых немедленно будут арестовываться, где бы они ни находились.
Земля у таких изменников будет немедленно отбираться безвозвратно.
Все имущество изменников конфисковывается.
Изменникам пощады не будет. По всей Республике отдал приказ расстреливать их на месте.
Семейства всех командиров, изменивших делу рабочих и крестьян, берутся в качестве заложников…
Белых надо истребить всех до единого. Без этого мира не будет.
Кто сделает хоть шаг в сторону первых, тому смерть на месте.
Прочитать во всех ротах.
По уполномочию Совета Обороны Республики
И. Сталин».
Немалые территории России на протяжении Гражданской войны находились под управлением Белой армии. Что там происходило? В советские времена эта часть истории войны практически не исследовалась. В постперестроечное время произошла радикальная переоценка многих событий, и началась идеализация (часто беспочвенная) Белой армии.
Историки по-прежнему занимают позиции по разные стороны научного фронта: одни — на стороне красных, другие — на стороне белых. Поэтому все еще нет целостной и реальной картины того, что тогда происходило. В реальности в Гражданской войне никто не остался чистеньким.
«Стена против стены стояли две братские армии, и у каждой была своя правда и своя честь, — писал председатель Всероссийского союза журналистов Михаил Осоргин. — Были герои и тут и там; и чистые сердца тоже, и жертвы, и подвиги, и ожесточение, и высокая человечность, и животное зверство, и страх, и разочарование, и сила, и слабость, и тупое отчаяние. Было бы слишком просто и для живых людей, и для истории, если бы правда была одна и билась лишь с кривдой: но были и бились между собой две правды и две чести, — и поле битвы усеяли трупами лучших и честнейших».
«В одной хате за руки подвесили “комиссара”, — вспоминал Василий Шульгин. — Под ним разложили костер. И медленно жарили человека… А кругом пьяная банда “монархистов” выла “боже, царя храни”. Если они есть еще на свете, если рука Немезиды не поразила их достойной их смертью, пусть совершится над ними страшное проклятие, которое мы творим им и таким, как они, — растлителям белой армии… предателям белой армии… убийцам белой мечты».
«Белое дело погибло, начатое “почти святыми”, оно попало в руки “почти бандитов”».
Алексей Васильевич Пешехонов, один из основателей партии народных социалистов, а летом 1917 министр продовольствия Временного правительства, писал о том, что происходило под властью генерала Деникина:
«Или вы не замечаете крови на этой власти? Если у большевиков имеются чрезвычайки, то у Деникина ведь была контрразведка, а по существу — не то же ли самое? О, конечно, большевики побили рекорд и количеством жестокостей превзошли деникинцев. Но кое в чем и деникинцы перещеголяли большевиков».
К Деникину присоединился большой отряд добровольцев, который привел с Румынского фронта полковник Михаил Гордеевич Дроздовский. Он пришел с артиллерией, броневиками, пулеметами.
«Заехали в Долгоруковку, — записывал Дроздовский в дневнике, — отряд был встречен хлебом-солью, на всех домах белые флаги, полная и абсолютная покорность. Как люди в страхе гадки: нуль достоинства, нуль порядочности, действительно сволочной, одного презрения достойный народ — наглый, безжалостный против беззащитных, а перед силой такой трусливый, угодливый и низкопоклонный…
Страшная вещь гражданская война; какое озверение вносит в нравы, какою смертельною злобой и местью пропитывает сердца; жутки наши жестокие расправы, жутка та радость, то упоение убийством, которое не чуждо многим из добровольцев. Сердце мое мучится, но разум требует жестокости…».
В Гражданскую противника, собственных сограждан, ненавидели больше, чем в Первую мировую — немцев, чужих. Немцы еще могли рассчитывать на милосердие… Дроздовский попавших к нему в плен расстреливал.
«Пришел Дроздовский, — вспоминал очевидец. — Он был спокоен, но мрачен. Ходил между пленными, рассматривая их лица. Когда чье-нибудь лицо ему особенно не нравилось, он поднимал с земли патрон и обращался к кому-нибудь из офицеров.
— Вот этого — этим, — говорил он, подавая патрон и указывая на красного.
Красный выводился вон, и его расстреливали. Когда это надоело, оставшиеся были расстреляны все оптом».
«В Дроздовского мы верили не меньше, чем в Бога, — писал его подчиненный генерал Антон Васильевич Туркул. — Вера в него была таким же само собой понятным, само собой разумеющимся чувством… Раз Дроздовский сказал — так и надо, и никак иначе быть не может…».
В середине ноября под Ставрополем, у Иоанно-Мартинского монастыря Дроздовский был ранен. Через несколько дней Деникин произвел его в генерал-майоры. Рана казалась пустяшной, в ногу, просто поцарапало пулей. Думали, что Дроздовский вскоре вернется к командованию. Но рана загноилась. Дроздовского доставили в Ростов в синем атаманском вагоне. Туркул вошел к нему в купе и не узнал: это был полускелет. Дроздовский открыл глаза и сказал:
— Только не в двери, заденут, у меня мучительные боли.
Разобрали стенку вагона и вынесли его на носилках. В Екатеринодаре Дроздовский перенес несколько операций, после которых ему стало хуже. Он очень страдал и попросил перевезти его в Ростов к профессору Напалкову. Но и ростовская медицина не помогла.
1 января 1919-го в самую стужу, когда дул ледяной ветер, дроздовцам сообщили, что их командир умер. Из центра города по Большой Садовой они несли его тело на вокзал. Дроздовского, которому не было и сорока лет, похоронили в Екатеринодаре.
«Он как будто бы переступил незримую черту, отделяющую жизнь от смерти, — вспоминал его подчиненный. — За эту черту повел он и нас, и никакие жертвы, никакие страдания не могли нас остановить». В этих словах отразилась почти истерическая вера в вождя. Больше верить было не во что».
Разница между тем, что творилось при белых и при красных, конечно, была — в масштабе террора и в отношении к нему. Советская власть декларировала уничтожение врагов как государственную политику. Красный террор стал обезличенным способом уничтожения, когда брали заложников — из враждебных классов, — и если что-то случалось, их расстреливали. Вот в чем было новаторство большевиков: обезличенное уничтожение целых социальных групп и классов. Белый террор был скорее самодеятельностью отдельных военачальников, таких как Дроздовский.
Похоронили генерала Дроздовского в кубанском воинском соборе святого Александра Невского. А в начале 1920 года, когда белые уже отступали, отряд дроздовцев ворвался в занятый красными город и вывез останки своего командира. В цинковом гробу переправили в Севастополь и, не зная, удастся ли удержать Крым, тайно захоронили на кладбище рядом с Мамаевым курганом…
Возникший в Самаре Комитет членов Учредительного собрания твердо намеревался ставить на руководящие посты исключительно людей демократических убеждений. Хотели доказать, что можно управлять страной небольшевистскими методами. Но это не удавалось. «Власть комитета, — вспоминал его председатель Владимир Казимирович Вольский, — была твердой, жестокой и страшной. Это диктовалось обстоятельствами Гражданской войны. Взяв власть в таких условиях, мы обязаны были действовать, а не бояться крови, и на нас много крови…».
Председатель Комуча принадлежал к партии эсеров, был избран в Учредительное собрание от Тверской губернии. Вольский и его единомышленники принципиально возражали против методов ЧК. И что же?
«В тяжелой борьбе за демократию, — продолжал Вольский, — мы не смогли этого избежать, нам пришлось создать государственную службу охраны — контрразведку, получилась та же ЧК, если не хуже».
Наверное, Вольский был слишком критичен к себе. Достичь уровня чекистов самарским демократам не удалось. Но все политические силы в Гражданскую войну срывались в беззаконие.
На севере России высадились британские войска. Под их зонтиком 2 августа 1918 года в Архангельске сформировалось Верховное управление Северной области. Его возглавил уважаемый человек — Николай Васильевич Чайковский, народник, эсер, депутат Учредительного собрания.
Уже в эмиграции бывший министр внутренних дел в правительстве Чайковского писал Николаю Васильевичу:
«Вспомните, хотя бы наш север, Архангельск, где мы строили власть, где мы правили! И вы, и я были противниками казней, жестокостей, но разве их не было? Разве без нашего ведома на фронтах (например, на Пинежском и Печоре) не творились военщиной ужасы, не заполнялись проруби живыми людьми? Да, мы этого, к сожалению, в свое время не знали, но это было…
Вспомните тюрьму на острове Мудьюг, в Белом море, основанную союзниками, где содержались “военнопленные”, то есть все, кто подозревался союзной военной властью в сочувствии большевикам. Что там творилось? Тридцать процентов смертей арестованных за пять месяцев от цинги и тифа, держали арестованных впроголодь, избиения, холодный карцер в погребе и мерзлой земле…».
«Кто жесточе — красные или белые? — задавался тогда вопросом Максим Горький. И сам отвечал: — Вероятно, одинаково, потому что все они — и красные, и белые — одинаково русские… В России любят бить — безразлично кого».
Максим Горький писал, что в Сибири крестьяне, выкопав ямы, опускали туда — вниз головой — пленных красноармейцев, оставляя их ноги — до колен — на поверхности. Потом засыпали яму землей и с интересом следили по судорогам ног, кто из их жертв окажется выносливее, живучее, кто задохнется позднее других…
В чем же разница между двумя лагерями? Большевики открыто оправдывали террор. И насилие со стороны красных, казалось, несет в себе какой-то смысл, кто-то даже уверился, что оно необходимо для возрождения России. А цели и мотивы белых были не слишком понятны России. И белый террор не встречал поддержки. Белые диктаторы не смогли одолеть более сильную диктатуру.
В мае 1921 года взволнованная публика наводнила псковский музей. По городу прошел слух, будто одна местная женщина родила от члена партии черта, но его вовремя распознали и упрятали в банку со спиртом. Посетители не желали слышать от хранителей музея возражений и требовали показать им заспиртованного черта.
Слухи такого рода возникали в ту пору часто. В Уфе тоже шептались о появлении на свет черта с лицом не то Ленина, не то Троцкого. И уверенно говорили, что уфимский черт ушлым оказался: не захотел в банку со спиртом — удрал и на скором поезде отправился в Москву, где его ищут агенты ГПУ, Государственного политического управления.
В начале 1922 года Всероссийская чрезвычайная комиссия, которая подчинялась непосредственно правительству, была преобразована в Государственное политическое управление при наркомате внутренних дел. Понижение статуса карательного ведомства казалось логичным: война закончилась, врагов стало меньше.
В те времена специальные службы создавались на время войны, а потом либо вовсе распускались, либо низводились до крайне незначительного уровня. Поговаривали, что и ГПУ скоро упразднят. Среди чекистов, сбитых с толку, царили разброд и шатание.
«Арестованы и расстреляны за налеты и грабежи десятки, если не сотни, сотрудников ГПУ, — докладывал в Москву Василий Манцев, руководитель чекистов Украины и республиканский нарком внутренних дел. — Во всех случаях установлено, что идут на разбой из-за систематической голодовки.
Я лично получаю письма от сотрудниц ГПУ, в которых они пишут, что принуждены заниматься проституцией, чтобы не умереть с голоду. Хочу обратить ваше внимание на тяжелое положение органов ГПУ и сотрудников по Украине. Денежное вознаграждение, которое уплачивается сотруднику, мизерное — так же, как и продовольственный паек. И поэтому сотрудник находится в состоянии перманентного голодания. Настроение сотрудников озлобленное, дисциплина падает. Зарегистрирован ряд случаев самоубийств на почве голода и крайнего истощения. Бегство из ГПУ повальное…
Комиссия на Украине пришла к выводу, что государство не может содержать аппараты ГПУ, а посему необходимо уменьшить штаты до предела и сократить соответственно наши функции. А мы штаты уменьшили уже процентов на семьдесят пять! Что же еще сокращать? Опасность окончательного развала ГПУ очень близка».
Председатель ГПУ Феликс Эдмундович Дзержинский переслал доклад главного украинского чекиста генеральному секретарю ЦК партии Сталину с короткой запиской:
«Вчера на заседании оргбюро секретарь Донецкого губкома докладывал о невозможно тяжелом положении сотрудников губернского отдела ГПУ, о бегстве коммунистов из ГПУ. Положение на Украине не хуже, чем в РСФСР. Необходимо на это обратить серьезное внимание. Органы ГПУ еще необходимы для безопасности государства».
Страна переживала страшный голод. Когда украинские чекисты жаловались на свою трудную жизнь, уездный комитет помощи голодающим города Пугачева обратился за помощью к председателю Самарского губернского исполнительного комитета известному революционеру Владимиру Александровичу Антонову-Овсеенко:
«Пугачевский уезд переживает смертельную агонию, пораженный страшным бедствием — голодом. Картины голода в уезде кошмарны. Дело дошло до людоедства. Трупы умерших за недостатком силы у живых не зарываются, а складываются в амбары, сараи, конюшни, а иногда и просто валяются на улицах, и вот начинается воровство этих трупов.
Установлены следующие факты людоедства:
село Пестравка — две женщины утащили гражданина Циркулева с кладбища. Изрубили на куски, голова опалена и сварена. Женщины признались, что до этого они ели трупы детей, мясо которых одинаково с поросятами;
село Бартеновка — у гражданина Бартенева Филиппа при обыске обнаружена целая кадка свежего мяса. Бартенев сознался, что на почве голода им зарезан неизвестный мужчина, зашедший к ним переночевать. С трупа снята кожа, и даже очищены кишки для приготовления пищи;
село Ивановка — одна из гражданок вместе с детьми стала употреблять в пищу труп своего мужа. Когда стали отбирать у них труп, то вся семья, уцепившись за половину уже съеденного трупа, не давали его крича: “Не отдадим, съедим сами, он наш собственный, этого у нас никто не имеет права отобрать”.
Самарская губерния, житница России, превращается в пустыню. Пешее движение по уезду становится рискованным, так как нет никаких гарантий не быть зарезанным и съеденным или в дороге, или на ночлеге в каком-нибудь селе».
В 1922 году — после неурожая — голод охватил почти сорок процентов территории страны. Умирали миллионы людей. Это была прежде всего трагедия крестьянства. И если страна пережила голод, то тоже только благодаря самоотверженности крестьянина.
«У большинства крестьян, — докладывал из города Пугачева уполномоченный по борьбе с голодом, — имеются тенденции сохранить какой-либо скот, даже в ущерб себе, дабы весной была возможность хоть что-нибудь да посеять. Крестьянин, имея лошадь или даже корову, умирая сам с голоду, сохраняет их, а не режет себе в пищу, в надежде, что кто-либо останется до весны в живых и сколько-нибудь посеет».
Получивший донесение о страшном голоде Антонов-Овсеенко не был самым большим гуманистом среди большевиков. Это он только что недрогнувшей рукой командовал подавлением крестьянского восстания в Тамбовской области. Едва он получил письмо о людоедстве в Пугачевском уезде, как его отозвали в Москву, сделали начальником политуправления и членом Реввоенсовета Республики.
Вернувшийся из Самары Антонов-Овсеенко лучше столичных бюрократов представлял себе тяжелую ситуацию в стране. Он ввязался во внутрипартийную дискуссию и поддержал Троцкого, призывавшего вернуться к демократическим началам. Это стоило Антонову-Овсеенко карьеры.
Они с Дзержинским дружили почти двадцать лет. Но теперь пути старых друзей разошлись. Главный чекист принял сторону Сталина, который потребовал убрать Антонова-Овсеенко с ключевой должности начальника политуправления Вооруженных сил. На пленуме ЦК 15 января 1924 года было внесено предложение: снять Антонова-Овсеенко с должности начальника политуправления и вывести из состава Реввоенсовета Республики. Дзержинский проголосовал «за».
Феликс Эдмундович, конечно же, тоже получал донесения о масштабах голода в стране, но озаботился положением не голодающих крестьян, а своего аппарата. Дзержинский обратился к наркому труда Василию Владимировичу Шмидту:
«Наши ответственные работники-коммунисты не могут свести концы с концами при том максимуме жалования, которое для них установлено, и при тех вычетах, которые приходится делать, особенно тогда, когда в семье нет других трудоспособных и имеющих самостоятельный заработок членов. Я лично свожу концы с концами, ибо обеды с ужинами и квартира очень дешево в Кремле расцениваются, и притом жена тоже зарабатывает при одном ребенке. Кроме того, нет расходов на передвижение. Но я знаю, что некоторые члены коллегии наркомата путей сообщения бедствуют.
Мне кажется, что необходимо этим вопросом заняться: или поднять партмаксимум (то есть жалованье), или запретить производить всякие вычеты, которые поглощают немалую часть жалованья».
Обращение Дзержинского не пропало втуне. Меры были приняты. В самые трудные годы советская власть организовала своим вождям усиленное питание. Пайки для руководящего состава все увеличивались и увеличивались. Но переедание тоже вредно, тем более для таких тяжелых сердечников, как сам Дзержинский. От обильной еды он как-то располнел и обрюзг.
Дзержинский очень нервничал, опасался, что созданное им ведомство распустят. Он затеял объединение местных Чрезвычайных комиссий и Особых отделов, которые занимались военной контрразведкой и охраной границ. Обе системы существовали раздельно, гражданские и военные чекисты соперничали и друг другу не доверяли.
«Особый отдел Киевского военного округа вел наблюдение и следствие за сотрудниками губчека, — возмущался Дзержинский. — Это недопустимо… Прошу дать циркулярное разъяснение всем особым отделам, что они не имеют права заводить агентурные дела против чекистов без согласия председателя ЧК, а равно и против более или менее ответственных коммунистов без согласия парткома. В случае если возникают серьезные подозрения, о которых по местным условиям нельзя доложить председателю чека и парткому, дело препровождать в Центр…»
25 декабря 1921 года он предупреждал начальника украинских чекистов Василия Манцева:
«Я боюсь, что раздельное существование Чрезвычайных комиссий и Особых отделов при отсутствии внешних фронтов доведет до драки и упадка. Ужасно туго идет объединение, товарищи все друг друга лучше — особотделисты и вечекисты. А если объединения не произойдет, упразднят нас быстрее, чем это нужно. Сейчас положение такое, что какой-нибудь инцидент, даже мелкий, может вызвать крупные последствия. Каждый “обиженный” станет “обличителем”».
Некоторые руководители партии и государства полагали, что после Гражданской войны чрезвычайщина не нужна, от услуг чекистов можно отказаться, а преступниками займутся милиция и прокуратура.
В конце 1924 года работу чекистов на заседании Политбюро критиковал главный редактор «Правды» и, говоря словами Ленина, любимец партии Николай Иванович Бухарин. Дзержинского на заседании не было. Бухарин написал ему личное письмо:
«Чтобы у Вас не было сомнений, милый Феликс Эдмундович, прошу Вас понять, что я думаю. Я считаю, что мы должны скорее переходить к более “либеральной” форме Советской власти: меньше репрессий, больше законности, больше обсуждений, самоуправления…
Поэтому я иногда выступаю против предложений, расширяющих права ГПУ. Поймите, дорогой Феликс Эдмундович (Вы знаете, как я Вас люблю), что Вы не имеете никакейших оснований подозревать меня в каких-либо плохих чувствах и к Вам лично, и к ГПУ как к учреждению. Вопрос принципиальный, вот в чем дело…
Так как Вы человек в высшей степени страстный в политике, но в то же время можете быть беспристрастным, то Вы меня поймете. Крепко Вас обнимаю, крепко жму Вашу руку и желаю Вам поскорее поправиться».
Встревоженный Дзержинский переслал письмо своему заместителю Вячеславу Рудольфовичу Менжинскому:
«Такие настроения в руководящих кругах ЦК нам необходимо учесть и призадуматься… Нам необходимо пересмотреть нашу практику, наши методы и устранить все то, что может питать такие настроения. Это значит, мы (ГПУ) должны, может быть, стать потише, скромнее, прибегать к обыскам и арестам более осторожно, с более доказательными данными; некоторые категории арестов (нэпманство, преступления по должностям) ограничить и производить под нажимом…
Необходимо пересмотреть нашу политику о выпуске за границу и визы. Необходимо обратить внимание на борьбу за популярность среди крестьян, организуя им помощь в борьбе с хулиганством и другими преступлениями. И вообще наметить меры такие, чтобы мы нашли защиту у рабочих и крестьян и в широких парторганизациях…».
Нарком юстиции Николай Крыленко тоже считал, что ведомство госбезопасности не может больше оставаться вне контроля. Он писал: «ВЧК страшен беспощадностью своей репрессии и полной непроницаемостью для чьего бы то ни было взгляда». Крыленко предлагал передать органы госбезопасности в наркомат юстиции, чтобы чекисты были под контролем юристов.
В 1925 году он написал записку в политбюро, в которой отметил, что ОГПУ превышает данные ему полномочия: чекисты перестали передавать дела арестованных в суд, а стали выносить приговоры внесудебным путем — через особое совещание и «судебную тройку». Исключение стало правилом. Нарком юстиции предлагал «ограничить строго и жестко права ГПУ на внесудебный разбор дел», а следствие в чекистских органах поставить под контроль прокуратуры.
Дзержинский с возмущением отверг предложения Крыленко: нарком юстиции руководствуется нормами формального права, нарком не понимает! Ведомство госбезопасности не правосудие осуществляет, а уничтожает политических врагов.
«Необходимо, — инструктировал Дзержинский своих помощников, — составить записку в политбюро о практике и теории наркомата юстиции, которые ничего общего с государством диктатуры пролетариата не имеют, а составляют либеральную жвачку буржуазного лицемерия. Во главе прокуратуры должны быть борцы за победу революции, а не люди статей и параграфов. Я уверен, что наркомат юстиции растлевает революцию».
Еще более резко отзывался о чекистах нарком иностранных дел Георгий Васильевич Чичерин. Между Дзержинским и Чичериным было много общего. Дворяне из образованных семей, они были неутомимыми и добросовестными тружениками, идеалистами, преданными делу людьми. Но их взгляды на методы строительства коммунизма разошлись.
«Руководители ГПУ были тем невыносимы, что были неискренни, лукавили, вечно пытались соврать, надуть нас, нарушить обещания, скрыть факты, — жаловался Георгий Чичерин. — Аресты иностранцев без согласования с нами вели к миллионам международных инцидентов, а иногда после многих лет оказывалось, что иностранца незаконно расстреляли, а нам ничего не было сообщено. Ужасная система постоянных сплошных арестов всех частных знакомых иностранных дипломатов… Еще хуже вечные попытки принудить или подговорить прислугу, швейцара, шофера посольства под угрозой ареста сделаться осведомителями ГПУ… Некоторые из самых блестящих и ценных наших иностранных сторонников были превращены в наших врагов попытками ГПУ заставить их знакомых или родственников их жен осведомлять о них ГПУ…».
Во всех стычках с коллегами-наркомами Дзержинский неизменно выходил победителем. Его ведомство было важнее и наркомата юстиции, и прокуратуры, вместе взятых. Даже недовольство некоторых партийных начальников ему было не опасно, хотя он должен был как-то реагировать на критику. На защиту чекистов Феликс Эдмундович мобилизовал высшее руководство страны. В марте 1925 года обратился к члену Политбюро и председателю Исполкома Коминтерна Григорию Евсеевичу Зиновьеву:
«Дорогой тов. Зиновьев!
Для ОГПУ пришла очень тяжелая полоса. Работники смертельно устали, некоторые до истерии. А в верхушках партии известная часть начинает сомневаться в необходимости ОГПУ (Бухарин, Сокольников, Калинин, весь наркомат иностранных дел)…»
Сражаясь за сохранение чекистского ведомства, Дзержинский одновременно руководил всей советской промышленностью. Когда в феврале 1924 года Алексей Иванович Рыков стал главой правительства, Дзержинский занял его место председателя Высшего Совета народного хозяйства, и теперь ему подчинялась вся отечественная индустрия. Отраслевых наркоматов еще не было.
В роли председателя Высшего совета народного хозяйства Дзержинского было не узнать. Он выступил против государственного монополизма и взвинчивания цен. Монополия очень удобна для производителя: назначил любую цену, и покупателю деваться некуда. При капитализме конкуренция мешает взвинчивать цены, а при советской власти кто может помешать?
Но случилось непредвиденное: подорожавшую промышленную продукцию никто не покупал. Деревня обеднела, у нее просто не было денег. Снижать цены промышленность не хотела, добивалась государственного заказа. Но у государства денег тоже не было.
Дзержинский жаловался в Политбюро: «Цены не являются, как раньше, критерием для оценки, так как они определяются Госпланом и в других кабинетах “на кофейной гуще”. Рынка же у нас нет».
Сельское хозяйство было тогда частным, и Дзержинский предупреждал коллег по правительству: государство рухнет, если будете так драть с крестьянина. И сами рухнем… При капитализме тот, кто взвинтил бы непомерно цены, разорился. А при социализме в результате такой политики разориться могло только само государство. Склады были забиты, машины не продавались. И лишь после того, как Дзержинский добился, чтобы цены стали рыночными, произведенные за год машины распродали в считанные недели.
Казалось, это теперь совсем другой человек. Но быстро выяснилось, что, возглавив промышленность страны, Дзержинский не перестал быть главой госбезопасности. И это определило двойственность его позиции.
Леонид Борисович Красин, уважаемый в партии человек, талантливый инженер, хорошо знавший западную жизнь, пытался после революции наладить внешнеторговые отношения Советской России с внешним миром. Он писал Ленину 8 ноября 1921 года, что нормальное экономическое сотрудничество с западными державами вполне возможно.
Главное препятствие, недвусмысленно объяснил Красин, — это деятельность ВЧК:
«Пока некомпетентные и даже попросту невежественные в вопросах производства, техники и т. д. органы и следователи будут гноить по тюрьмам техников и инженеров по обвинениям в каких-то нелепых, невежественными же людьми изобретенных преступлениях — “техническом саботаже” или “экономическом шпионаже”, ни на какую серьезную работу иностранный капитал в Россию не пойдет… Ни одной серьезной концессии и торгового предприятия мы в России не установим, если не дадим каких-то определенных гарантий от произвола ВЧК».
Ленин велел ознакомить с этим письмом всех членов Политбюро. Но на этом, как мы теперь знаем, дело и закончилось. Политическому руководству аппарат госбезопасности был важнее внешней торговли.
Дзержинский как главный чекист постоянно прибегал к помощи людей с Лубянки, верил в их всемогущество.
2 декабря 1923 года Дзержинский писал начальнику транспортного отдела ОГПУ Георгию Ивановичу Благонравову:
«Я сегодня был на Курском вокзале при отходе скорого поезда в Севастополь… В багажном отделении (там, где проход на площадь, около помещения ГПУ) бегают крысы. Очевидно, портят имеющиеся там грузы. Разве нельзя их истребить?»
Характерно: ему даже не приходило в голову, что с крысами должны бороться вовсе не чекисты. Другим ведомствам не доверяли. Пользоваться другими рычагами, прежде всего экономическими, не привыкли. Ленин писал члену Политбюро и заместителю главы правительства Льву Борисовичу Каменеву:
«Величайшая ошибка думать, что нэп положил конец террору. Мы еще вернемся к террору, и к террору экономическому».
В его словах не было противоречия с его собственным решением о переходе к новой экономической политике. Это было всего лишь вынужденное и временное отступление. Марксистская доктрина требовала отмены частной собственности и административного управления всеми сторонами жизни общества. Ленинская попытка воплотить идею в жизнь разрушила экономику и привела к голоду. Но Ленин все равно считал политику строительства коммунизма правильной. Надо было только немного изменить методы.
Отказаться от планово-административной экономики было равносильно признанию в провале коммунистического эксперимента. На это даже Владимир Ильич при всей его невероятной гибкости пойти не мог. Ведь это стало бы и признанием бессмысленности Октябрьского переворота и многолетней Гражданской войны.
А ведь нэп уже дал фантастические результаты. Несмотря на страшные потери в Гражданскую, в стране еще оставались миллионы людей, которые хотели и умели работать. Даже частичное снятие оков с экономики, даже частичное возвращение к рынку позволило им развернуться. Россия не только полностью обеспечивала свои потребности, но и вновь экспортировала зерно. Через два года после смерти Ленина, к 1926 году, промышленное производство достигнет довоенного уровня. Сельское хозяйство, которое за годы военного коммунизма сократилось почти вдвое, тоже полностью восстановится.
Но все эти успехи мало радовали советских руководителей. Расцвет страны в период нэпа они воспринимали с плохо скрытым раздражением и возмущением, мечтали поскорее вернуться к своим чертежам и планам. Эти чувства понятны: Россия нэповская могла прекрасно развиваться и без них. Жесткий политический режим только мешал экономике. Партийный аппарат и госбезопасность оказывались лишними. Так что же большевистским вождям, уходить? Они хотели оставаться хозяевами страны.
«Бюрократический аппарат, непомерно раздутый во времена “военного коммунизма”, переживал постоянные сокращения и чистки, — отмечает Виктория Станиславовна Тяжельникова из Института российской истории Академии наук. — Теперь на службе был нужен не столько партийный билет и идейная подкованность, сколько квалификация и образование.
Ветераны Гражданской войны часто оказывались безработными и бедствовали. При изучении материалов о будничной жизни, повседневных проблемах рядовых коммунистов возникает такое впечатление, что все было плохо: здоровье потеряно, нервы расшатаны, свободного времени не было, идеалы юности разрушены, социальные перспективы туманны, бытовые условия — ужасны, а денег постоянно не хватало…».
Виктория Тяжельникова отмечает всплеск самоубийств в разгар нэпа, особенно среди коммунистов:
«Россия после 1914 года была втянута в череду военных, революционных потрясений и катаклизмов. Это породило не только беспрецедентный по продолжительности стрессовый период, но и тотальные масштабы этого стресса. Реакция на него наступила, вероятно, в 1925 году, когда статистические органы и в первую очередь партийные констатировали всплеск самоубийств среди коммунистов, комсомольцев и красноармейцев».
Заведующая статистическим отделом ЦК ВКП(б) Елена Густавовна Смиттен (до этого руководила регистрационно-статистическим отделом ВЧК) составила в 1925 году специальную справку «О числе самоубийств среди коммунистов».
«Самоубийства середины двадцатых годов были резкой, экстремальной реакцией на происходящее, — считает Тяжельникова. — Протестом, чисто бытовым, непосредственным образом вытекавшим из организации советской повседневности, неустроенного быта с заунывной текучкой, из необходимости добывать хлеб насущный не с шашкой в руках, а присутствуя на рабочем месте с раннего утра до позднего вечера…
Коммунист, прошедший войны и революции, бесстрашно строчивший из пулемета, не мог понять новой советской действительности — с буржуазией, ресторанами и танцами. Но и изменить ее он тоже не мог — борьба закончилась, стрелять в буржуев никто не приказывал. Оставалось стрелять в себя, как генералу, проигравшему сражение, потерявшему армию и бессильному что-либо изменить».
Новая экономическая политика была обречена, потому что отвергалась всем правящим классом.
«Коммунисты эпохи Гражданской войны, — пишет доктор исторических наук Владимир Николаевич Бровкин[5], — привыкли штурмовать и уничтожать противника, обеспечивать разверстку, конфисковывать и доставлять зерно любой ценой. При нэпе такие методы не приветствовались, но местные товарищи не знали никаких других… Ностальгия по военному коммунизму и по Гражданской войне в годы нэпа была естественной реакцией партии на новую и непонятную для нее роль. Это была ностальгия по простым и понятным решениям и ясным целям…
Нэп не нравился, потому что положил определенные границы всевластию партийцев. Любимое времяпрепровождение партийцев — воспоминания о старом добром времени Гражданской войны с бутылкой на столе в компании старых товарищей».
«Легенда о самом образованном в мире правительстве Ленина на деле должна была скрыть резкое падение образовательно-интеллектуального уровня верхушки, — считает профессор Протасов. — Но данное поколение вождей, обязанное своей карьерой не образованию и опыту управления, а удачно выбранной политической позиции, цепко держалось за достигнутое, противясь нэпу, цепляясь за военно-коммунистические привычки и традиции. В этом кроется одно из объяснений эпохи “большого террора”, когда была устранена следующая волна элиты, грозившая вытеснить старожилов».
22 сентября 1922 года Феликс Дзержинский подписал циркулярное письмо всем руководителям органов госбезопасности по стране:
«Новая экономическая политика, открывшая широкий простор частной инициативе в торговле и промышленности, создала новый класс, класс капиталистов-богачей, в обиходе называемых нэпманами. Необходимо ведение секретных списков всех представителей этого нового класса…
Необходимо взять на учет и под наблюдение все легальные и нелегальные клубы, игорные дома, дома свиданий, крупные кабаре, ночные кафе. Путем разведки и внутреннего наблюдения отмечать и вести учет всех лиц, бросающих бешеные деньги на кутежи, игру в карты, на женщин, выясняя затем агентурным путем, откуда они эти деньги берут».
Дзержинский требовал от своего заместителя Иосифа Станиславовича Уншлихта, польского революционера с большим опытом подпольной работы:
«Необходимо ГПУ проникнуть в святыню капитализма — биржу. Необходимо раскусить эту штуку, знать ее дельцов и знать, почему так растет цена на золото, то есть падает наш рубль. Необходимо обзавестись своими маклерами, купцами, спекулянтами и так далее».
Вину за все сложности в стране перекладывали на частника, на нэпмана. 22 октября 1923 года Дзержинский обратился к Сталину:
«Москва — местонахождение главнейших трестов, Центросоюза и банков — привлекает к себе злостных спекулянтов. Съезжаются сюда со всех концов СССР. Они овладевают рынками, черной биржей. Если спросите, чем они живут, они вам этого не смогут рассказать, но живут они с полным шиком. Для них при квартирном голоде в Москве всегда вдоволь шикарнейших квартир. Это тунеядцы, растлители. Пиявки, злостные спекулянты, они-то развращают, втягивая постепенно и незаметно наших хозяйственников…
Я уверен, что в месячный срок мы оздоровим Москву от этих элементов и что это скажется, безусловно, на всей хозяйственной жизни».
В декабре 1923 года чекисты приступили к высылке из Москвы спекулянтов, валютчиков и прочих нэпманов. В феврале следующего года — новая высылка. Имущество конфисковали в пользу государства, квартиры передали рабочим. Но борьба со спекуляцией подрывала проведение жизненно важной денежной реформы.
Первый нарком финансов СССР Григорий Яковлевич Сокольников добился согласия Политбюро в марте 1924 года прекратить борьбу с биржевиками. Сокольников учился в двух университетах, говорил на шести языках и написал докторскую диссертацию по экономике, но защититься не успел из-за Первой мировой. Это он создал всю советскую финансовую и банковскую систему. Он провел денежную реформу и покончил с чудовищной инфляцией.
Сокольников требовал сокращения государственных расходов, в том числе и на госбезопасность. 11 марта 1924 года Дзержинский писал Менжинскому и Ягоде:
«Сегодня тов. Сокольников бросил нам ряд упреков: 1) привилегированное положение сотрудников, 2) бессистемность и бесхозяйственность в расходовании секретных сумм, 3) бесконтрольность, 4) увеличение нашей секретной сметы против прошлого года, 5) ОГПУ слишком дорого стоит. Безответными эти упреки оставаться не могут.
Моя нервная реакция на заседании может усугубить эти последствия. Необходимо собрать исчерпывающий материал, чтобы я мог отразить все эти упреки в письменном докладе на имя ЦК».
Мысль о том, что все процветающие граждане должны быть высланы в Сибирь и другие отдаленные районы, не оставляла Феликса Эдмундовича.
Незадолго до своей смерти Дзержинский писал бывшему начальнику петроградской ЧК, переведенному в ВСНХ, Семену Семеновичу Лобову:
«Вам надо связаться с ОГПУ, с Ягодой. По-моему, из Москвы надо было бы выгнать не менее ста тысяч паразитов и сделать им очень рискованным въезд в Москву. Издержки репрессии и высылок надо было бы возложить на эти же элементы…».
Нарком Сокольников призывал жить по средствам, а не печатать деньги, которые немедленно обесцениваются. Это ему принадлежат слова: «Эмиссия — опиум для народного хозяйства». Но чекисты все равно брали верх над финансистами. В результате возник товарный голод.
Можно сказать, что существовало два Дзержинских и один спорил с другим. Дзержинский-хозяйственник так и не смог преодолеть в себе чекиста. Но он видел, что в экономике что-то не ладится, и глубоко переживал неудачи. Феликс Эдмундович был крайне эмоциональным человеком. Наверное, для исполнения министерских обязанностей ему не хватало хладнокровия, терпения, цинизма и некоего равнодушия, которые спасают профессиональных чиновников от перегрузок.
«Дзержинский был человеком великой взрывчатой страсти, — писал о нем Троцкий. — Его энергия поддерживалась в напряжении постоянными электрическими разрядами. По каждому вопросу, даже и второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос напрягался и нередко доходил до срыва. Несмотря на такую высокую нервную нагрузку, Дзержинский не знал периодов упадка или апатии. Он как бы всегда находился в состоянии высшей мобилизации. Дзержинский влюблялся нерассуждающей любовью во всякое дело, которое выполнял, ограждая своих сотрудников от вмешательства и критики со страстью, с непримиримостью, с фанатизмом, в которых, однако, не было ничего личного: Дзержинский бесследно растворялся в деле».
Положение его усугублялось тем, что он был лишен возможности, вернувшись вечером домой, найти успокоение в семейном кругу. Долгая тюремная жизнь по-своему искалечила его.
«Женщин же я, право, боюсь, — записывал он в дневнике 1 декабря 1898 года, находясь в ссылке в селе Кайгородское. — Боюсь, что дружба с женщиной непременно должна перейти в более зверское чувство. Я этого допускать не смею. Ведь тогда все мои планы, вся жизнь должна будет очень и очень сузиться. Я тогда сделаюсь невольником этого чувства и всех его последствий. Сдержать же себя тогда, когда данное чувство народится, будет уже слишком поздно. Петля уж так затянется, что сил моих не хватит порвать ее».
Он все-таки женился — на соратнице по подполью. Но, занимаясь революцией, он сам лишил себя радостей семейной жизни.
15 ноября 1911 года писал старшей сестре Альдоне из Кракова:
«Моя жена Зося пошла по моим следам — и попалась. Теперь уже год прошел, как она в тюрьме. В июне она родила там дитя — Ясика. Теперь был суд, и ей дали ссылку на вечное поселение в Сибирь… Не знаем, как быть с Ясиком. Я страшно хотел бы, чтобы он был со мной, но боюсь, что не сумею обеспечить ему должного ухода, так как не имею об том понятия… Может быть, ты знаешь кого-либо, кто проявил бы желание и имел бы время и был бы человеком, которому можно было бы доверить ребенка. Я еще не знаю Ясика, даже по фотографиям, однако так его люблю и так он мне дорог».
Естественная мысль о том, что в такой ситуации он как отец обязан позаботиться о сыне, а другие дела можно и отложить, ему и в голову не приходила. Да и не хотел он погружаться в быт, мелкие житейские дела.
Его жена Софья Сигизмундовна Мушкат, по словам очевидца, «суховатая, строгая, подтянутая», не пропускала ни одного партийного собрания и нравоучительно излагала свои мысли о том, что девушку с юности нужно учить домашнему хозяйству, труду», — вспоминает Нами Микоян, невестка Анастаса Ивановича Микояна, чья семья тоже жила в Кремле, где все еще находились квартиры руководителей страны.
Отношения с женой у Дзержинского были не лучшие. Семейная жизнь, похоже, не удалась. Засиживаясь за полночь с бумагами, он часто просил постелить ему в кабинете. Чувство неудовлетворенности собой и ситуацией в стране нарастало. За три недели до смерти, 3 июля 1926 года, Дзержинский жаловался члену Политбюро Валериану Владимировичу Куйбышеву, с которым был в дружеских отношениях:
«У нас не работа, а сплошная мука… Мы в болоте. Недовольства и ожидания кругом, всюду. Даже внешнее положение очень тяжелое. Англия все больше и больше нас окружает сетями. Революция там еще не скоро…
Я всем нутром протестую против того, что есть. Я со всеми воюю. Бесполезно… Я столько раз подавал в отставку. Вы должны скорее решить. Я не могу быть председателем ВСНХ при таких моих мыслях и муках. Ведь они излучаются и заражают! Разве ты этого не видишь?»
И Дзержинский приписал поразительную для председателя ОГПУ фразу: «Мне уже стало так тяжело постоянно быть жестким хозяином».
Он и главе правительства Алексею Ивановичу Рыкову уже официально написал письмо с просьбой освободить его от должности руководителя всей промышленности. Поведение Дзержинского, находившегося на грани нервного срыва, тревожило товарищей. Сохранилась переписка Куйбышева и Рыкова, серьезно обеспокоенных его состоянием.
Видя, что происходит с Дзержинским, Куйбышев предложил уступить ему свое место наркома рабоче-крестьянской инспекции:
«Инициативы у него много и значительно больше, чем у меня… Дело с ним настолько серьезно (ведь он в последнем слове прямо намекал на самоубийство), что соображения о моей амбиции должны отойти на задний план».
Рыков предложил другой вариант: «А что, если его назначить председателем Совета труда и обороны?»
Совет труда и обороны был создан на правах правительственной комиссии для координации хозяйственных и финансовых планов и непосредственного руководства производством. Руководил Советом сам Рыков и, вероятно, тяготился дополнительными обязанностями.
Куйбышев идею не принял:
«Это исключено. Для руководителя Совета труда и обороны не годится ни нервная система Феликса, ни его импрессионизм. У него много инициативности, но нет черт руководителя (системы в работе, постоянного осязания всей сложности явлений и их взаимоотношений, точного чутья к последствиям той или другой меры и так далее!).
В ВСНХ преимущества инициативности еще могут перевешивать недостатки Феликса как руководителя, но в Совете труда и обороны это уже не выйдет».
Рыков тревожно заключил:
«Я боюсь, что его нервность и экспансивность может довести до беды».
Все получилось не так, как предполагали. Не Дзержинский займет место Куйбышева в наркомате рабоче-крестьянской инспекции, а Куйбышев возглавит Высший Совет народного хозяйства после смерти Феликса Эдмундовича.
Ему стало плохо на пленуме ЦК 20 июля 1926 года, где он выступил против наркома внутренней и внешней торговли Льва Каменева. Дзержинский был неважным оратором. Он говорил трудно, неправильным русским языком, делал неверные ударения, но украшал речь множеством цифр, и слушать его было интересно.
Глава карательного органа довольно спокойно относился к факту существования политической оппозиции. У него в ВСНХ в роли начальника научно-технического отдела работал уже свергнутый с вершины власти, но все еще популярный в стране Троцкий. И Дзержинский не затевал против него никаких козней. По-настоящему ОГПУ возьмется за Троцкого лишь после смерти Дзержинского.
Он спорил с оппозиционерами по экономическим вопросам. Разногласия между Каменевым и Дзержинским имели принципиальный характер. Каменев упрекал Дзержинского в том, что он слишком доверяет стихии рынка. Дзержинский же стремился регулировать рынок, но как! Завалить рынок товарами, манипулировать запасами, чтобы диктовать низкие цены. А Каменев считал, что рынком надо просто командовать.
Дзержинский говорил Каменеву: вы удивляетесь, что крестьянин не хочет продавать хлеб, и считаете, что в наших трудностях виноват кулак. А беда в том, что крестьянин не может купить товары, цены на которые слишком высоки. Чтобы забрать хлеб, придется вернуться к старым временам, то есть насадить помещиков.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.