«Нет ничего более предательского…»
«Нет ничего более предательского…»
Рубеж 1755–1756 гг. был отмечен для Екатерины бешеным весельем. Опасность возбуждала ее, любовь прекрасного рыцаря пленяла. «Мы находили необычайное удовольствие в этих свиданиях украдкой, — писала наша героиня. — Не проходило недели, чтобы не было одной, двух или до трех встреч, то у одних, то у других… Иногда во время представления, не говоря друг с другом, а известными условными знаками… но все мигом узнавали, где встретиться, и никогда не случалось у нас ошибки»[524].
Станислав вторил возлюбленной: «Я впоследствии неоднократно спрашивал себя, как удавалось мне, проходя в дни приемов мимо стольких часовых и разного рода распорядителей, беспрепятственно проникать в места, на которые я, находясь в толпе, и взглянуть-то толком не смел — словно вуаль меня окутывала».
Для великой княгини оказалось необыкновенно важно сорвать цветок первого, еще незапятнанного чувства и получить первые доказательства поклонения. «Все мое существование было посвящено ей, — признавался будущий король. — А я, как ни странно это звучит, я, в мои двадцать четыре года, мог предложить ей то, чего не мог бы, пожалуй, предоставить в ее распоряжение никто другой… Целая вереница престранных маленьких обстоятельств… сохранила меня в неприкосновенности для той, которая с этого времени стала распоряжаться моей судьбой»[525].
Молодой аристократ весьма удивился бы, узнав, что о его отношениях с сэром Уильямсом в свете говорят дурно. Он-то привык именовать старшего друга «отцом». А вот Рюльер не прошел мимо сплетни: «Граф Понятовский свел в Польше искренние связи с сим посланником, и. так как один был прекрасной наружности, а другой крайне развратен, то связь сия была предметом злословия»[526].
Первым, кому Станислав посчитал нужным открыться, был, конечно, Уильямс. И тут произошла сцена, заставляющая задуматься над откровениями Рюльера. Неудача с субсидной конвенцией, бесконечное затягивание дела русской стороной, успешные интриги французов крайне расшатали нервы Уильямса. Он сделался болезненно угрюмым. «Этот человек, чьим умом и превосходством над другими я привык восхищаться, ослабел до такой степени, что не мог удержаться от слез, проиграв два раза подряд в игре, шедшей на булавки, — вспоминал Станислав. — Бывали случаи, когда из-за пустяков он поддавался порывам самой необузданной ярости».
Однажды гости заспорили об отвлеченных предметах. В полном соответствии со своим подавленным настроением посол заявил, что нет ни одного события в жизни, которое не могло бы быть объяснено чьей-то злой волей. Понятовский имел глупость возразить, что есть вещи фатальные, которых не может предусмотреть человеческий разум, например удар молнии. Большинство согласилось с молодым секретарем. Уильямс остался в одиночестве, и это его взбесило.
«Я не намерен терпеть, чтобы мне противоречили в моем собственном доме! — вскричал он. — Требую, чтобы вы покинули его, и заявляю, что не желаю вас больше видеть, никогда в жизни!»
Хозяин хлопнул дверью. Гости вмиг исчезли. А молодой поляк остался в одиночестве, не зная, что делать. Ему некуда было идти. «Я погрузился в самые печальные, мучительные сомнения, — вспоминал он. — С одной стороны, как перенести подобное оскорбление? С другой — каким образом смыть его? Вильямс — посол. Но дело не только в этом — он мой благодетель, и гувернер, и наставник, и опекун, которому доверили меня родители. Он так давно и нежно любил меня». Попытка поговорить через дверь с запершимся у себя дипломатом ничего не дала.
Тогда Понятовский пошел на балкон. «Долго стоял я, опершись о балюстраду, отчаяние все больше овладевало мной. Моя нога поднялась уже непроизвольно, чтобы перекинуться через перила, как вдруг кто-то оттащил меня назад, крепко схватив поперек туловища.
То был Вильямс, появившийся как раз в этот момент… Несколько мгновений мы не могли вымолвить ни слова… Затем, обняв меня за плечи, он отвел меня в свою комнату.
Обретя способность говорить, я сказал ему:
— Лучше убейте меня, чем заявлять, что вы не желаете меня больше видеть.
Он молча, со слезами на глазах, обнял меня и некоторое время прижимал к груди, а затем попросил меня не вспоминать о том, что произошло… Я обещал — с радостью».
Сентиментальная сцена. Что же на самом деле стало причиной приступа ярости посла и попытки самоубийства впечатлительного поляка? Спор за столом? Вряд ли. Он мог послужить только поводом. Дипломатические неурядицы, без сомнения, расстроили нервы «пылкого» Уильямса, но их явно было недостаточно для угрозы выгнать секретаря из дома.
«Весь ужас моего положения в те минуты, что я стоял на балконе, станет особенно понятным, если принять во внимание, что… Вильямс был моим наперсником, моим советчиком, моим помощником… В качестве посла он имел возможность беспрепятственно общаться с особой, к которой я публично даже приблизиться не смел, и тысячью различных способов помогал мне связываться с ней… Порви я с Вильямсом, со всем этим было бы мгновенно покончено… Я не мог быть абсолютно уверен в том, что Вильямс… сохранит мою тайну — но и тайну той особы, благополучие которой я ставил выше своего собственного»[527].
Роман секретаря посольства с великой княгиней был очень выгоден Уильямсу как дипломату. Но чувствам не прикажешь. Возможно, Понятовский сам не понимал, как мучает наставника, ища у него помощи в деле, связанном с Екатериной. Несколько месяцев Уильямс хранил тайну, которая его угнетала…
После примирения с послом Станислав начал доставлять Екатерине шифрованные записки от своего патрона и передавать ему ответы. «Он нередко давал мне читать самые секретные депеши, поручал зашифровывать их и расшифровывать ответы, — вспоминал молодой поляк, — опыт такого рода я нигде более получить бы не смог». Через Понятовского к великой княгине попадали также книги. Он преподнес ей список запрещенной во Франции и непубликовавшейся поэмы Вольтера «Орлеанская девственница».
Станислав сделал почти невозможное: он сумел понравиться великому князю, потому что неплохо говорил по-немецки и смеялся его остротам. Петр стал благоволить молодому поляку и даже пригласил его летом 1756 г. провести два дня в Ораниенбауме вместе с графом Горном, главой прорусской партии в Швеции, приехавшим в это время в Петербург. Между этими двумя кавалерами вышла прелюбопытная сцена.
«В первый день великий князь обошелся с ними очень любезно, но на второй день они ему надоели, — вспоминала Екатерина, — …и мне пришлось их занимать и угощать. После обеда я повела оставшуюся у меня компанию посмотреть внутренние покои. Когда мы пришли в мой кабинет, моя маленькая болонка прибежала к нам навстречу и стала сильно лаять на графа Горна, но когда она увидела графа Понятовского, то я думала, что она сойдет с ума от радости… Граф Горн понял, в чем дело… дернул Понятовского за рукав и сказал: „Друг мой, нет ничего более предательского, чем маленькая болонка; первая вещь, которую я делал с любимыми мною женщинами, заключалась в том, что дарил им болонку, и через нее-то я всегда узнавал, пользовался ли у них кто-нибудь большим расположением, чем я…“ На следующий день они уехали»[528]. Надо полагать, что куртуазное разоблачение заставило Екатерину поволноваться.
Между тем положение сэра Уильямса становилось все щекотливее. «Раньше он наставлял меня, — писал Понятовский, — теперь я стал, в свою очередь, ему полезен. В то время как его недуги… все более ограничивали поле его деятельности, мои знакомства, напротив, крепли с каждым днем. Я стал прилично говорить по-русски… Это было принято во внимание и открыло мне многие двери… и, таким образом, я имел возможность сообщать Вильямсу многое такое, чего он без меня, скорее всего, не узнал бы».
Посреди этих праведных трудов Понятовский подхватил ветряную оспу, которой испугался до крайности. Она не только лишала Уильямса помощи секретаря, но и грозила сорокадневным карантином, который мог запереть обитателей британского посольства в своем особняке. Пришлось всячески маскироваться. И тут Екатерина нанесла возлюбленному тайный визит. «Последствий его я боялся до такой степени, что он и состоялся-то против моей воли», — признавался Станислав. Его потрясло безрассудство великой княгини.
Почти двадцать лет спустя, 19 апреля 1774 г., французский посланник в Петербурге Франсуа-Мари Дюран де Дистроф — по отзывам современников, «холодный и очень неловкий дипломат» — доносил в Париж об этом давнем увлечении Екатерины: «Сенатор Елагин, наперсник императрицыных амуров, говорил одной своей сожительнице: вы сами видели, как она (государыня. — О.Е.) приехала ко мне, переодетая мужчиной, чтобы встретиться со своим польским королем. То был сущий разврат, я сам слышал, как она говорила, что ничуть его не любит, а только пользуется мужчинами, коль они хоть на что-то способны, после чего у нее одно желание — бросить их в огонь, как старые стулья»[529].
Вряд ли молодая дама, рискнувшая тайно навестить больного оспой возлюбленного, смотрела на него как на стул, годный только для того, чтобы его сжечь.
«Чем убедительнее свидетельствовал этот визит о нашей близости, — писал Понятовский, — тем более горькой была для меня необходимость отъезда». В начале августа 1756 г. саксонское правительство Польши отозвало Понятовского на родину. Стараясь подладиться под великого князя, молодой поляк перегнул палку: в разговорах с наследником он насмехался над королем Польши Августом III Саксонским и его ближайшим советником кабинет-министром графом Брюлем. Неблагоприятные слухи дошли до Брюля, и тот потребовал острого на язык аристократа на родину.
В отъезде Понятовского была заинтересована и противная Бестужеву партия. Она не преминула обнаружить себя маленькой демонстрацией силы. Уже в Риге Станислава нагнал курьер с любезными письмами вице-канцлера Воронцова и камергера Ивана Шувалова, которые сообщали, что императрица посылает ему в дорогу презент. Бывшему секретарю был вручен небольшой ящичек, «в котором сверкали бриллианты». Позднее Елизавете Петровне доложили, что при виде офицера Понятовский испугался. «Знает кошка, чье мясо съела», — съязвила та.
При таких обстоятельствах вернуть Станислава было непросто. Но на этот раз канцлер действовал удачнее, чем в случае с Салтыковым. Когда 30 ноября великая княгиня прямо задала ему вопрос: приедет ли Понятовский, хитрый старик ответил: «Если не приедет, то можете называть меня злодеем»[530]. Он выполнил обещание. Брюлю втолковали, что русский двор жить не может без очаровательного поляка и будет хорошо, если того назначат послом. 3 января 1757 г. Станислав вновь появился в Петербурге, а 11-го произнес речь на аудиенции у Елизаветы Петровны.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.