Погромы

Погромы

Летом 1918 года Ленин наговорил на граммофон речь, озвучившую декрет Совнаркома о борьбе с «антисемитским движением». Солженицын подчеркивает, что декрет был принят «сразу за расстрелом царской семьи» — тонкий намек на толстые обстоятельства, но цитирует эти документы тоже с изъятиями. О том, что «погромщиков и ведущих погромную агитацию» декрет ставил «вне закона» (с разъяснением, что это означало — расстреливать), сообщает (т. II, стр. 94); о том, что «еврейский буржуа нам враг не как еврей, а как буржуа. Еврейский рабочий нам брат», — нет. О том, что «прокламированная борьба [против погромщиков] не получила развития», из его книги тоже не узнать: об этом сообщает Г. Аронсон. «В частности, — пишет он, — нет никаких сведений о том, чтобы участники погромов подвергались где-либо судебным преследованиям».[553]

А внесудебным? На этот вопрос ответить труднее. Солженицын приводит только один пример расстрела на месте антисемита (не погромщика!), заимствуя его из воспоминаний известного прозаика А. Ремизова, которому довелось быть свидетелем такой сцены: «Тут недавно возле Академии ученье было, один красноармеец и говорит: „Товарищи, не пойдемте на фронт, все это мы из-за жидов деремся!“ А какой-то с портфелем: „Ты какого полку?“ А тот опять: „Товарищи, не пойдемте на фронт, это мы все за жидов!“ А с портфелем скомандовал: „Стреляйте в него!“ Тогда вышли два красноармейца, а тот побежал. Не успел и до угла добежать, они его настигли, да как выстрелят — мозги у него вывалились, и целая лужа крови» (т. II, стр. 135).[554]

Вряд ли можно сомневаться, что расстрелянный красноармеец был несомненным антисемитом. Но пулю он получил не за «жида», а за то, что подбивал товарищей не идти на фронт. Повторю: это единственный в книге Солженицына пример того, как на практике большевики расправлялись с антисемитами.

Несколько скупых упоминаний о расстрелах советскими властями погромщиков можно найти в «Багровой книге» С. Гусева-Оренбургского.[555] Но эти отдельные и крайне редкие случаи не идут в сравнение с массовостью и жестокостью погромов. Да и применялась «высшая мера» не за (или не только за) участие в погромах. Так, в Умани, несколько раз переходившей из рук в руки, два левых эсера, Штогрин и Клеменко, подняли восстание против советской власти, но оно было подавлено. Клеменко скрылся, Штогрин был схвачен и на допросе в ЧК признал, «что действительно звал крестьян на погром, ибо иначе поднять крестьян нельзя было. Он был застрелен».[556] Понятно, что расправились с Штогриным не за погромную агитацию как таковую, а за то, что он поднял крестьян против советской власти.

Антисоветская карикатура, распространявшаяся деникинской пропагандой. Использованы стандартные антисемитские клише: гора черепов, какие-то жалкие людишки, а над всем царит звероподобный Троцкий с пятиконечным магендовидом на косматой груди, вылезающий из-за кремлевской стены

Красные тогда продержалась в Умани недолго: в город ворвались повстанцы во главе с Клеменко. И на радостях, что «жидовска влада скинута», они три дня расправлялись с мирным еврейским населением, убили 400 человек. А когда город был снова взят красноармейцами, последовал красный погром, и длился он не три дня, а — полтора месяца! «Вооруженные люди с красными бантами, красными шарфами и перевязками, верхом на убранных красными ленточками лошадях, с нагайками, револьверами, шашками, ружьями и во многих случаях даже пулеметами, врывались в квартиры. Начав с какого-нибудь предлога, или просто без предлога, производили разгром и расхищение. Требовали: денег. Забирали ценности. Избивали… издевались… пытали. И убивали… Защиты никто не оказывал».[557] И дальше: «Было, правда, до десяти случаев расстрела бандитов, но они все принадлежали к составу [красноармейского] полка. Главные организаторы разгромов остались вполне безнаказанными, будучи хорошо известными высшим властям».[558] Так что и здесь расстреливали за нарушение воинской дисциплины.

Картина типичная. Врываясь в города и местечки, где еще накануне их прихода деникинцы (или петлюровцы, или банды какого-нибудь Тютюнника, Ангела, Зеленого) убивали и насиловали евреев, части Красной Армии не разыскивали погромщиков, а вместо этого не редко сами учиняли погром. Когда об этом докладывали «самому» Ильичу, он молча накладывал резолюцию — «В архив».

А позднее, после гражданской войны, — что сталось с теми погромщиками? История не зафиксировала судебных или внесудебных дел против них. Может быть, всем им удалось скрыться, раствориться, замести следы и тем избежать «национальной мести» со стороны большевистской власти, по Солженицыну, нашпигованной евреями?

Ответ находим там, где, казалось бы, меньше всего его ждешь — в отчете доктора Джозефа Розена — представителя американской еврейской благотворительной организации Агро-Джойнт. Советская власть, никогда не упускавшая случая поживиться на счет буржуазии (грабь награбленное!), затеяв создание еврейских сельскохозяйственных поселений, «согласилась» принять финансовую помощь Агро-Джойнта. Розен закупил и завез в Россию различную сельскохозяйственную технику, в том числе 86 тракторов, которые в первую же страду — 1922 года — вспахали 100 000 акров земли. Это были первые «железные кони» на российских полях. А поскольку власти объяснили Розену, что не политично оказывать помощь еврейским пахарям и не оказывать их соседям, то не менее половины из этих ста тысяч акров пришлось на земли русских и украинских крестьян. Объясняя всё это своему начальству в Вашингтоне, Розен уточнял: «Мы, однако, ввели за правило, что трактора не будут обрабатывать землю тех деревень, которые участвовали в погромах», и не без гордости добавлял, что это «правило» вызвало поток петиций из многих деревень: крестьяне слезно просили сменить гнев на милость, «выражая сожаление за преступные действия своих односельчан».[559]

Никуда, стало быть, погромщики не прятались — они были известны односельчанам, а, значит, и местным властям. Свирепые чекисты их не трогали, «революционная расправа» свелась к тому, что по настоянию доктора Розена на еврейские деньги не распахивали поля тех, чьи руки вымазаны еврейской кровью. Такова цена ленинского декрета, поставившего погромщиков «вне закона».

Из первого тома «Двухсот лет вместе» мы знаем, что Солженицын не одобряет еврейских погромов, случавшихся в царской России. Во втором томе он не одобряет и погромов периода гражданской войны. А на вопрос, чем они были вызваны, в обоих случаях отвечает сходно: до революции погромы были ответом (неразумным, неадекватным, но ответом) на «еврейскую эксплуатацию», а в гражданскую войну — ответом на участие евреев «в большевиках»: народ-де мстил за «жидов-комиссаров». Как и в других случаях, тезис подкрепляется высказываниями «самих евреев», а когда их недостает — В. В. Шульгина. (Он, кстати, тоже не одобрял погромов, хотя сам к ним подстрекал).

Вот как это выглядит в книге:

«„По пути своего наступления и, в особенности, отступления“, в жестоком последнем отступлении в ноябре-декабре 1919, белая армия учинила „длинный ряд еврейских погромов“ (признаваемых Деникиным), и, очевидно, не только с целью грабежа, но и — в месть. Однако, говорит Бикерман, „убийства, грабежи и насилия над женщинами не были неизменными спутниками [Белой] армии, как утверждают, преувеличивая ради своих целей и без того страшное, наши [еврейские] национал-социалисты“».[560] (т. II, стр. 150; курсив мой — С.Р.; пояснительные слова в квадратных скобках А. И. Солженицына).

Читаем дальше:

«Об этом же Пасманик: конечно, „все понимают, что ген. Деникин не желал погромов, но, когда я в апреле и мае 1919 г. был в Новороссийске и Екатеринодаре, т. е. еще до начала похода на север, я почувствовал сгущенную атмосферу антисемитизма, проникавшую повсюду“.[561] На той почве — на мщении ли, на попустительстве — и вспыхнули „белые“ погромы 1919 года». (т. II, стр. 151).

«О том же Шульгин: „Для подлинно Белой психологии дикая расправа с безоружным населением; убийство женщин и детей; грабеж чужого имущества; всё это — просто невозможно“. Итак, „подлинные Белые виновны в данном случае в попустительстве. Недостаточно властно осаживали мразь, затесавшуюся в Белый лагерь“».[562] (II, стр. 150)

И снова Бикерман: «По единогласному мнению людей, имевших несчастье пережить и те, и другие [петлюровские и белоармейские] погромы, петлюровцы больше всех других именно за жизнью еврея гнались, за его душой: они преимущественно убивали».[563] (II, стр. 151).

А вот что находим в работах авторов, которые не рассуждают, а приводят факты и описывают подлинные события, досконально зная, что и как происходило.

Согласно антисемитским мифам, в ЧК господствовали латыши и евреи. На снимке группа членов коллегии ВЧК в 1919 г. Слева направо: Уралов, Дзержинский, Валобуев, Васильев-Южин, Савинов, Ксенофонтов, Мороз

«Багровая книга» Гусева-Оренбургского «составлена по материалам помощи пострадавшим от погромов при Российском Красном Кресте в г. Киеве».[564] Она «писалась спешно, при Деникине в г. Киеве, под звуки обстрелов и гул погромов; заканчивалась в разгаре эвакуации в Ростове» и «преследовала цель абсолютно объективного исследования».[565] Автор-составитель — писатель и православный священник — старается быть предельно беспристрастным, хотя он человек, и человеческие чувства ему не чужды. Порой они прорываются в тексте — в основном в виде выражения сострадания к жертвам и негодования к палачам. Но — к палачам вообще, без стремления кого-то выгородить, а кого-то заклеймить. Автор даже не всегда фиксирует, кто устроил данный конкретный погром: белые, красные, петлюровцы, какие-то местные или пришлые группы. Не в этом его интерес. Похоже, что неясность такого рода в иных случаях — намеренная. Он создает образ звериной ненависти — вне зависимости от того, в какой ипостаси она проступает в отдельных ситуациях. Лишь в обобщающем «Прологе» он позволяет себе обозреть поле скорби с птичьего полета: «Проходит перед нашими глазами пятое по счету украинское массовое кровавое действо, — страшный кровавый разлив, оставивший за собой все ужасы протекших времен.[566] Никогда не падало такое количество жертв. Никогда евреи не были так одиноки. Никогда безысходность их положения не была так ужасающа».[567] Он суммирует: «На киевском плацдарме стали одновременно действовать: 1. Добровольцы. 2. Петлюровцы. 3. Советские отряды. 4. Банды. … Активными деятелями бывала иногда поочередно каждая из этих 4-х групп. Четыре главных молота и множество второстепенных стали подниматься и опускаться с силою и регулярностью паровых молотов чугунолитейного завода».[568]

Похороны жертв Проскуровского погрома, 1919 г.

Вот один из примеров попеременной работы этих молотов:

«В местечке Тальном произошло следующее: 1. — С уходом большевиков вошла банда Тютюнника и устроила резню еврейского населения, при которой убито 53 человека. 2. — Тютюнника вытеснил отряд Махно, шедший с обозом из нескольких тысяч подвод. Он ограничился грабежом и убил только трех стариков евреев. 3. — Махновцев вытеснили галичане, но они удовольствовались только реквизициями. 4. — Наконец пришли добровольческие казаки, которые ограбили местечко дочиста, изнасиловали многих женщин, убили нескольких человек и сожгли часть местечка».[569]

Порой охватывает досада от того, как мало в книге имен, хотя Гусеву они были известны или их легко было установить. Но автор-составитель книги — не прокурор и не адвокат, он хроникер. Тем сильнее звучит этот багровый реквием, предтеча «Черной книги», составленной по следам нацистских преступлений на той же земле. Разница в том, что «Черную книгу» создавал большой коллектив авторов при поддержке официальных советских властей (запретили её лишь на последнем этапе, когда она уже была подготовлена к печати), тогда как Гусев-Оренбургский составлял свою книгу один, на свой страх и риск. (Можно представить себе, чем кончилась бы для него эта работа, если бы деникинская контрразведка прознала о его деятельности).

Согласно его хронике, в той же Умани повстанцы под верховенством левого эсера Клеменко, вытеснив из города красных, поначалу ворвались в три квартиры евреев. Они требовали выдачи коммунистов и оружия, «не грабя и не убивая никого».[570] Но скоро начали рыскать по другим домам и квартирам, требовать также денег. Потом — только денег: о коммунистах вовсе забыли.

«Руководимые местными преступниками, [погромщики] направлялись в хорошо известные им квартиры богатых и зажиточных евреев… Случаи убийства целых семейств многочисленны. Был случай убийства целой семьи Богданиса, в которой был старик 95 лет, зять его, дочь, внук и правнук. Были случаи применения пытки и зверских мучений, отрезания рук, ног, ушей, носа, грудей у женщин. …Убили мужа и отца женщины, заслонившей их своим телом. Она сама при этом была ранена пулей в грудь. Женщина эта была беременна и на другой день родила мальчика, причем в квартире на полу лежали три трупа убитых, в том числе ее мужа и отца… Много изнасилованных…

Во дворе дома Когана было расстреляно 9 мужчин и одна молодая беременная женщина. Эта женщина бросилась спасать мужа и упала, сраженная пулей прямо в живот. Убийцы тотчас же стали выражать сожаление, что стреляли в эту молодую красивую женщину… Особенно один был потрясен добровольной и героической смертью этой женщины. Во многих домах, куда он врывался при дальнейших налетах, он хмуро, с сожалением говорил: „Ось убили мы у домi Когана гарну жидiвку. Як вона подивилась на мене перед смертью, то я вже очи той жидiвки николи не забуду“.

… Все трупы найдены голыми или полураздетыми. И в то время, как город постепенно превращался в обширное еврейское кладбище, христиане мирно жили в домах своих, благочестиво возжигая лампады перед иконами. Какому Богу они молились? Часто, когда в одной половине дома, у евреев, шел разгром и убийства, в другой половине христиане чувствовали себя спокойно, оклеив стены крестами и выставив на окнах образа… Случаи защиты так редки, но тем резче они стоят перед глазами. На торговой улице христианин офицер спас своим вмешательством целую улицу, в то время как в других случаях чиновники, интеллигенция вполне равнодушно наблюдали сцены погрома и убийств, не делая никаких попыток вмешательства…

Из домов и улиц сваливали на телеги тела и свозили их на еврейское кладбище, где предали земле в огромных трех общих ямах. Отдельных могил евреям копать не позволяли. Когда согнанные для уборки и похорон трупов евреи, в числе коих были отцы, матери, жены, братья, сестры и дети убитых, плача рыли яму, повстанцы всячески смеялись и издевались над ними. Передразнивали их. Не давали женщинам плакать, грозя оружием.

… Через несколько дней родственники убитых отправились на кладбище, чтобы разрыть братскую могилу и перенести трупы в отдельные могилы. Но толпа мещан, — в большинстве участники погромов, — преградили им дорогу и заявили, что не позволят беспокоить мертвецов.

— Нельзя их тревожить, а то они рассердятся и будут нам мстить».[571]

Гусев-Оренбургский сообщает, что в городе тем временем был созван селянский съезд: Клеменко рассчитывал «узаконить» на нем разбой. Но на съезде «многие украинцы говорили речи против погрома и в защиту евреев, причем съезд… принял и выслушал еврейскую делегацию. И съезд отрицательно отнесся к погрому и враждебно к городским мещанам, духовенству и чиновничеству, единственно виновным, по мнению съезда, в погроме. Крестьянство же, по мнению ораторов, не принимало никакого участия в этом злом деле, прикрытом лозунгом борьбы с большевиками». Автор книги итожит: «Доказано, что из числа убитых евреев не оказалось ни одного „коммуниста“. Было убито без суда и приказа, властью крестьян, два коммуниста, но оба убитых — христиане украинцы».[572] (Курсив мой. — С.Р.).

Жертвы погрома в Глубоковиче, Белоруссия (захоронены в Бобруйске), 1919 г.

Невозможно передать все ужасы, о которых рассказано в «Багровой книге», перемежаемые редкими проявлениями милосердия и благородства, а иногда и трагикомическими эпизодами, ибо, несмотря на густо-багровый туман озверения в повествование прорываются лучи света, самых разных цветов радуги. Чтобы передать эту палитру, пришлось бы цитировать всю книгу. Привожу лишь несколько отрывков из этого бесценного раритета.[573]

Вот бесхитростный рассказ сорокалетней торговки — ее имя не названо. Она плыла на пароходе, на который напали бандиты. Они тотчас отделили евреев от остальных пассажиров, затем мужчин от женщин. Мужчин расстреляли, а трех женщин сбросили за борт. Две из них, видимо, утонули, третью же течение, уже в беспамятстве, вынесло на отмель. Очнувшись и придя в себя, она, мокрая, едва передвигая ноги, забрела в монастырь, где сестра милосердия ее отогрела, обласкала, напоила молоком и… велела уйти, иначе «монастырь может постичь несчастье». Рассказчица спряталась в монастырском хлеву, но зашел мужик накормить свиней, увидел ее, не обидел, но — тоже велел уходить, «объяснив, что боится». «Так в течение 5–6 дней бродила я из хлева в хлев, из одной дыры в другую. Питалась сама не знаю чем, а если и знаю, то не могу этого назвать. В деревне всё время стоял сплошной гул: стреляли, играли на гармонике и до глубокой ночи пели веселые песни».[574]

Вот два фрагмента из главы «По глухим углам»:

«Парни села Шершни, где мы живем, заперли дверь нашего дома. А потом вломились к нам вооруженные люди. Они назвали себя соколовцами, хотели убить мою жену и требовали денег. Когда же она заявила, что денег нет, они стали кричать: „Вы коммунисты!“ Жена сказала, что мы не коммунисты. Но они закричали: „Вы жиды-коммунисты, сжигаете наши деревни!“ Они забрали всех нас, вместе с детьми, и повели к командиру на ту сторону реки. Туда же из других дворов свели еще евреев, всего человек 18. Всех поставили в ряд. Один крестьянин распорядился зарядить винтовки. Но хорошо заряжайте, заявил он, так, чтобы можно было сразу 8 человек уложить. Тогда моя дочь и невестка стали умолять о спасении, обещая отдать за это спрятанное во дворе золото. Их повели ко мне во двор. Отдали всё что имели, до двух тысяч рублей. Они ушли».[575]

Но «благополучные» концовки редки, более типично такое свидетельство:

«С криком: „Руки вверх!“ выстрелили в воздух. Начали грабить нас. Потом подошли к моему сыну Давиду. Выстрелили в него. Он упал тяжело раненый. Моя старуха жена, желая спасти другого сына, стала перед бандитами. Ее прокололи штыком. Застрелили другого моего сына. Жена моего старшего сына стала перед бандитами с ребенком на руках, надеясь спасти мужа своего, который еще жил, хрипел и просил дать пить и рукой он делал движение закрыть ребенка. Стали бить меня по голове поленом. Я упал окровавленный. Так из всей нашей семьи осталась только невестка с восьмимесячным ребенком, которая стала за мной ухаживать, но вскоре впала в полубезумное состояние. Она целовала руки у мужиков, просила о помощи. Но безумный вид этой несчастной женщины с распущенными волосами, с ребенком на руках, вызвал у них только смех».[576]

Еще один эпизод: «Мы жили на станции Турчинке, но петлюровцы всё ограбили у нас, а сами мы спаслись только чудом и переехали жить в Кутузово. Но там дороговизна была ужасная, и я вынуждена была послать своих двух мальчиков домой, в Турчинку, чтобы достать немного провизии. Утром мальчики ушли. И больше мы их не видели. Крестьяне убили их. Чтобы уменьшить число крестьянских поработителей, говорили они. Их убил, как „маленьких щенят“, мужик села Топорищ, который находился в повстанческом отряде, он снял с них одежду и бросил голые трупы в яму… В это время отступили петлюровцы, в село вошел 9-й красноармейский полк. Но он немного уступал своим предшественникам. Нет слов для описания лишений. Вынуждены были спать мы на голой, сырой земле… Питались одними сухарями. После ухода 9-го полка проведали свое добро. От имущества ничего не уцелело. Что было спрятано у крестьян, больше не было возвращено. Мы застали только обломки наших домов. Окна были внутри, мебель сожжена, крыши разрушены, осталось только плакать немного на развалинах когда-то родных и милых построек».[577]

Вот рассказ 9-летнего ребенка: «Мы все находились в доме: наш сосед, его жена, мама, сестричка, братик и я. К нам забежала другая соседка, у которой только что убили мужа, и стала просить отвести ее куда-нибудь. Наш сосед и я пошли к ней. Не успели мы еще открыть дверь, как ввалилась банда. „Куда идешь“, — спросил один. И два раза выстрелил. Сосед упал простреленный. Я убежал в одну комнату, наша соседка в другую. Там ее убили. Я все время сидел под кроватью и оттуда видел, как один, в форме матроса, расстреливал всех. Все солдаты молчали, не требовали денег, ничего не кричали. Пробыли они минут пять. Когда они ушли, я вылез из-под кровати и увидел, что все мертвые. Я выскочил из окна и бросился бежать. И прибежал на наш черкасский вокзал. Там я видел, как расстреливали евреев, слышал крики. Но я не плакал, я собирал патроны, как будто ничего не случилось, как будто маму не убили. Я совсем всё забыл. Что было на вокзале, рассказать не могу, это слишком страшная картина. Потом я бегал по городу, прибежал на берег. Ходил по берегу. Меня не трогали, думали, что я русский. Ко мне подошел какой-то солдат, дал мешок и сказал: „Иди грабь“».[578]

Вот изумительная новелла под названием «Страшный жених», комичная в своей трагедийности и трагическая в своем комизме. При всем желании экономить место привожу ее без сокращений:

«Мне 19 лет, живу при родителях. 7-го апреля ночью, когда мы узнали о кровавых расправах с евреями у нас в Чернобыле, вся семья наша спряталась на чердаке. Квартиру мы оставили открытой и в нее, по каким-то неясным соображениям, вызванным очевидно растерянностью от ужаса, перебрался с семьей наш сосед еврей. Сидя на чердаке, мы слышали, как ночью в дом наш вошли солдаты. Они о чем-то грозно кричали и три раза выстрелили. Повозившись еще некоторое время, ушли. Потом опять был слышен шум и треск, явились другие солдаты… притихло и опять солдаты… Так в течение всей ночи. Мы поняли, что в нашем доме происходит что-то ужасное, но, опасаясь за свою жизнь, не решились покинуть своего убежища.

Утром я осмелилась спуститься с чердака. Сосед лежал раненый, и почти все наше имущество было расхищено и попорчено. Днем вошел к нам в сопровождении двух солдат знакомый военный, русский. „Саша“, — позвала я его. Он мне чрезвычайно обрадовался. Спросил о моих родных и, когда я ему сказала, что они, испуганные происходящим в нашем городе, боятся показываться, успокоил меня и сказал, что мне и родным нечего тревожиться, так как он нам выдаст расписку, обеспечивающую жизнь и остатки имущества. Он выдал такую записку: „Прошу этого еврея больше не тревожить“.

По моей просьбе он остался у нас на квартире. Он у нас спал, ел, выпивал и отлучался лишь по своим „военным надобностям“. Он знал меня еще с первых дней пребывания Лазнюка в нашем городе. Он находился тогда в числе других рядовых солдат, бывших на постое в нашем доме. Он был тогда оборван, буквально бос, и вернулся лишь недавно из австрийского плена. Родом он крестьянин, лет 30-ти, высокий, полный, колоссальной физической силы. В одном лишь нашем городе ему приписывают свыше 10 убийств, совершенных им собственноручно. Еще при Лазнюке он проявлял нескрываемую ко мне симпатию и часто оскорблял меня своими нежностями и вниманием. Уехав с отрядом Лазнюка, он присылал мне любовные письма, которые, понятно, оставались безответными. Теперь он вернулся прекрасно одетым и состоял командиром 11-го батальона. Он почти всегда носил на плечах пулемет.

Желая ему угождать, мы готовили ему самые изысканные блюда, доставали в городе спиртные напитки, и „бутылка“ обязательно не должна была сходить со стола. Я сама подавала ему пищу. Сама должна была сначала пробовать ее. Обязательно должна была пить с ним. Он мне предложил выйти за него замуж. Когда я указала на разницу религий, он авторитетно заявил: „Религия чепуха“. Когда я пробовала приводить другие мотивы, препятствующие нашей женитьбе, он однажды так разозлился, что я буквально была на волосок от смерти. Приходилось его уверять в моей любви к нему. Я говорила: я выйду за тебя, как только мои родители оправятся от пережитого.

Бандиты с требованием денег и угрозами в наш дом больше не являлись и даже не показывались на нашей улице. В доме наших соседей тоже поселился командир струковских повстанцев и завел роман с дочерью хозяина, молодой девушкой, которая имела на него большое влияние, благодаря искусно разыгранной преданности и влюбленности.

По вечерам почти все еврейские молодые девушки, живущие на нашей улице, собирались в нашем доме или в доме соседа. Здесь проводили вечера в обществе обоих командиров. Ужинали, выпивали, танцевали и пели. Все девушки себя держали так, как будто все влюбленные в этих героев, стараются отбивать их друг у друга, страшно ревнуют. Это умиляло командиров. Они всецело были в нашем распоряжении.

Когда на нашей или прилегающей улице врывались бандиты в еврейские дома, мы при помощи „женихов“ наших прогоняли их. Когда они пьяные засыпали, мы дежурили всю ночь напролет на улице: может быть, появятся бандиты, может быть, где-нибудь поблизости будет произведено насилие над евреями, чтобы быть всегда готовыми разбудить главарей и при их помощи рассеять буйствующих. Наша улица, населенная исключительно евреями и при том состоятельными, исключая ночи на 8-е апреля, почти не пострадала. Командиры своеобразно гордились этим. Назвали нас „бабий штаб“. А Саша даже требовал, чтобы улица была названа его именем.

Поздно ночью, когда при зловещей тишине слышны были отдаленные выстрелы, и мы всем содрогающимся существом своим понимали, что это прервалась после издевательств и пыток жизнь еврея, — на нашей улице слышалось пение, вынужденный хохот, звуки мандолины. Это мы забавляли „женихов“. Чтобы упрочить их расположение, мы им вышивали шелковые пояса, рубахи; выдумывали именины, чтобы преподнести им торты с поздравлениями: называли их уменьшительными именами. Они относились к нам нежно. Смотрели как на своих будущих жен. Но… „От своей природы не уйдешь“. Раз, когда моему „жениху“ не понравился обед, он грубо прогнал меня и потребовал от моего отца серьезно, угрожая револьвером, 5000 рублей. А однажды, став атаманом, позвал меня: „Бронька, сними мне сапоги. Я стал атаманом“».[579]

Комитет помощи пострадавшим, чьими материалами располагал Гусев-Оренбургский, зарегистрировал 35 тысяч убитых, но, как подчеркивает Гусев, в эту цифру «не вошли те многочисленные жертвы, которые пали в пунктах еще не зарегистрированных, потому что по сию пору отрезаны от нас и не доступны обследованию… Не вошли сюда безвестные еврейские семьи, истребленные до последнего человека в бесчисленных деревнях и селах. Не вошли жертвы, погибшие по дороге во время бегства из своих пепелищ, во время странствования из одного местечка в другое, вытащенные для расстрела из поездов, утопленные на пароходах, убитые в лесах и на проселочных дорогах. Не вошли очень многие, скончавшиеся от полученных ран и умершие от заразных и всяких других болезней, нажитых ими, когда их по неделям держали взаперти в смрадных помещениях без пищи, воды и одежды».[580]

Исходя из всех этих соображений, Гусев полагает, что «число погибших от погромов никоим образом нельзя исчислить меньше чем — в 200 000 человек».[581] Оговариваясь, что располагает неполными данными, он перечисляет 402 погромленных города и населенных пункта, а общее число погромов оценивает в восемьсот (во многих местах они происходили многократно). Как и предполагал автор, его данные занижены. Современный исследователь Ю. Финкельштейн суммирует: «За время гражданской войны деникинцы совершили 213 погромов, красные — 106, петлюровцы — около тысячи».[582]

В отличие от Гусева-Оренбургского, Ю. Финкельштейн не выделяет в особую категорию «банды». Опираясь на материалы французского суда над убийцей Симона Петлюры Шломо Шварцбардом, он показывает, что большинство «батек» не было автономно от Верховного атамана, а потому он разделяет ответственность за кровавые оргии банд, как и остальных петлюровских войск.

Но если погромы петлюровцев и «батек» носили скорее хаотичный, нежели планомерный характер, то в действиях деникинцев была система,[583] причем по уровню жестокости и беспощадности Добровольческая армия, безусловно, держала первенство. Белогвардейский автор Н. И. Штиф показывает, что весь путь Добровольческой армии был отмечен особо зверскими погромами. «Разгромом и уничтожением» неизбежно сопровождалось каждое «непосредственное военное занятие Добровольческой армией какого-либо пункта».[584] Если некоторые «пункты» избежали погромов, то только потому, что «при усиленном стремлении командования Добровольческой армии броском и наскоком достигнуть возможно скорее центра России, Москвы», добровольцы в этих «пунктах» не появлялись.

Начав с «тихих погромов», когда главной целью был «легкий грабеж (денег, драгоценностей, легко уносимых вещей)», деникинцы затем вступили в период «массовых погромов», когда «у всего еврейского населения отбирается всё, до одежды и обуви на теле, основательно очищаются еврейские квартиры, до пианино и кухонной утвари», когда имеют место «частичные поджоги и отдельные убийства», а «изнасилования принимают массовый характер»; и, наконец, наступил период «кровавых погромов и резни», которыми сопровождалась агония Добровольческой армии.[585]

«Грабеж и избиения, чинимые солдатами Добровольческой армии, одними комиссарами-евреями не объяснишь», — признает Солженицын (т. II, стр. 149), но тут же себя опровергает: «Не Добровольческая армия начала погромы — но она их продолжила, питаясь ложным убеждением, что все евреи — за большевиков» (т. II, стр. 151).

Не было такого убеждения, хотя бы и ложного! Пропаганда его насаждала, но жизнь ежедневно и ежечасно опровергала. Н. И. Штиф подчеркивает, что, пережив множество петлюровских погромов, немало выстрадав от бесчинств ЧК и от красноармейских погромов, еврейское население видело в Добровольческой армии избавителя, «оплот „права и порядка“». Во многих городах и местечках при приближении Добровольческих частей еврейские делегации выходили к ним навстречу с хлебом-солью, с всякими подношениями и изъявлением неподдельной радости. «Известные круги еврейского населения, принадлежавшие к торгово-промышленному и посредническому классу, склонны были, после советского коммунистического режима видеть во власти Добровольческой армии свой режим, несущий с собой начала незыблемой частной собственности и свободной торговли», — пишет белогвардейский автор.[586]

Группа погромщиков из банды атамана Струка

Но — «погромы при власти Добровольческой армии носят чисто военный характер, возникают по почину воинских частей и выполняются почти исключительно силами этих последних: Добровольческая армия монополизирует погромное дело».[587] Автор выделяет четыре особенности Добровольческих погромов: их чисто военный характер; массовые изнасилования женщин; особая жестокость, пытки; крайняя разрушительность, искоренение целых общин.[588]

«Массовое изнасилование еврейских женщин является самой резкой чертой, отличающей погромы Добровольческой армии от всех предшествующих… Массовое изнасилование имеет место решительно везде, даже при „тихих“ погромах и в крупных центрах (в Екатеринославе называют цифру не менее 1000 еврейских женщин). В местечках количество изнасилованных исчисляется сотнями, доходя до половины и больше всего еврейского женского населения… Это делалось открыто, на глазах у мужей, братьев, родителей, посторонних; не щадили ни возраст, ни состояние здоровья. Повсюду эти ужасы касались как малолетних детей (от 8 лет), так и глубоких старух… В Корсуни (Киевская губ.) зарегистрировано два случая изнасилования 70-летних старух, то же и в Россаве (случай изнасилования 75-летней старухи на глазах у мужа и дочери), в Томашполе и в других местах. В Кременчуге шестью казаками изнасилована больная возвратным тифом, в Корсуни — агонизировавшая женщина, которая тут же скончалась. В Нежине, Россаве изнасилованы родильницы, только что перенесшие роды, в Прилуках — беременные женщины… Еврейские девушки и женщины массами уводятся из домов родных, чтобы никогда больше не возвратиться туда, выталкиваются из вагонов. Большинство жертв заражено самыми отвратительными венерическими болезнями. Многие жертвы насилия убивались тут же, иные лишались рассудка, другие вымаливали себе, как милость, смерть, предпочитая ее позору, и много жертв кровью принесло еврейское население, мужественно, но безнадежно защищая родных от позора».[589]

Не знаю, был ли белогвардеец Н. И. Штиф евреем. Если был, то это не тот «еврейский источник», который цитирует Солженицын. Он держит себя на голодном пайке всё того же сборника «Революция и евреи», из которого старательно выписывает: «Д. О. Линский, сам служивший в Белой армии, с большой силой чувства пишет: „Еврейству открывался, может быть, неповторимый случай биться так за русскую землю, чтобы раз навсегда исчезло из уст клеветников утверждение, что Россия для евреев — география, а не отчизна“». (II, стр. 152). И дальше выписка из того же Линского: «Еврейство должно было вложиться целиком в русское дело, отдать ему свои жизни и средства… Надо было сквозь темные пятна белых риз узреть чистую душу Белого движения… В рядах той армии, где было бы много еврейских юношей, в составе армии, которая бы опиралась на широкую материальную поддержку еврейства, антисемитизм задохнулся бы, и погромное движение встретило бы внутренние силы противодействия. Еврейство должно было поддержать русскую армию, которая шла на бессмертный подвиг за русскую землю… Еврейство отстраняли от подвига участия в русском деле, но еврейство обязано было отстранить отстраняющих»[590] (II, стр. 152).

По этой логике, для борьбы с погромами евреи должны были массами вливаться в погромное войско! Правда, их туда не брали, но всё равно, они должны были вливаться могучим потоком, смывая с пути все преграды. Кстати, непонятно — как же самому Линскому это удалось? Либо скрыл свое еврейство, либо приписал себе боевую биографию задним числом. Третьего-то не дано, о чем говорят взятые А. И. Солженицыным из того же сборника сетования другого деникинца, доктора Пасманика: «Добровольческая армия систематически отказывалась принимать в свои ряды еврейских прапорщиков и юнкеров, даже тех, которые в октябре 1917 г. храбро сражались с большевиками. Это был нравственный удар русскому еврейству». — «Никогда не забуду картину, — пишет он, — 11 прапорщиков-евреев, пришедших ко мне в Симферополе жаловаться, что их выделили из строевых частей и откомандировали… кашеварами в тыл»[591] (т. II, стр. 152–153).

Вот такой нравственный удар был нанесен евреям нечуткими командирами Белого движения! Такая страшная обида: не допускали в окопы, под шашки красных конников, под пули тачанок-растачанок; не удостоили чести проливать кровь за святое белое дело, приставили вместо этого к кастрюлям и котлам. Что в сравнении с таким несмываемым оскорблением — братские могилы, наполненные горами изувеченных тел, тысячи изнасилованных женщин, молящих о смерти как о великой милости!

Воистину, бумага всё терпит; та бумага, на которую когда-то изливали свои претензии Линский с Пасмаником, и та, на которую их теперь перенес А. И. Солженицын, пытающийся если не оправдать, то объяснить погромную вакханалию тем, что-де были евреи в большевиках.

Чтобы завершить эту тему, приведу бесхитростное свидетельство одного такого «большевика», сохраненное для нас Гусевым-Оренбургским:

«Несколько солдат слезло с лошадей. Зарядили винтовки. Нас поставили в ряд, чтобы было удобнее расстреливать. Стоя в ряду перед лицом смерти, один из нас, Константиновский, лишился ума и стал истерически громко смеяться. Другой из приговоренных, Подольский, почему-то глубоко засунул руки в карманы и не в состоянии был их высвободить; или в нем погасло сознание, так как на приказание политкома вынуть из карманов руки Подольский остался неподвижен и бессмысленно глядел перед собою вдаль. Это „неисполненное приказание“ привело политкома в такое бешенство, что, обнажив шашку, он ударил его несколько раз по голове так сильно, что разбил ему череп… и мозги вывалились наружу. Подольский упал. Моя смерть была неотвратима. И я, уже коснеющим языком, с последними искрами потухшего сознания, снова принялся быстро, быстро говорить. Я говорил о моей преданности большевикам и борьбе рабочего класса за свое освобождение. Мои слова были бессвязны. Но в них была искренность уходящего от жизни. В мою пользу сказал один из конвоиров: „Этот жид сам явился“. Политком разрешил мне отойти в сторону. Я отошел. Около меня очутился и единственный нееврей, бывший в нашей группе обреченных. Раздалась дробь винтовок. Упали мои товарищи по несчастью…

Нас ввели, после целого ряда встреч и неизбежных угроз, на мироновскую телеграфную станцию, где находилась какая-то канцелярия. Здесь нас стал допрашивать политком пятого полка, молодой человек лет двадцати. Он начал свой допрос с того, что поставил меня и товарища к стенке. И стал в нас целиться из револьвера. Но источник слов моих был, по-видимому, неиссякаем. Я с несвойственной мне горячностью стал почти что не просить, а требовать. Я стал требовать суда и следствия. „Ибо мне смерть не страшна, говорил я, а ужасает то, что погибаю от рук своих же идейных товарищей, что умираю позорной смертью врага революции. А мне дороже жизни имя честного революционера, которое сохраню в глазах моих товарищей“. Слова мои подействовали на политкома. Он спросил меня: „Вы еврей?“ Я ответил: „Я не еврей, а солдат армии труда и революции“. Это мое заявление окончательно расположило политкома в мою пользу. После минутного совещания со своими приближенными политком объявил мне: „Вы оправданы и можете идти“».[592]