Погромы

Погромы

Погром. Страшное слово — одно из первых, каким русский язык обогатил другие ведущие языки мира. Погром — это не только ломы и колья, разбитые дома и разграбленные магазины, вспоротые перины и животы беременных женщин, проломленные черепа и горящие синагоги, разодранные и втоптанные в грязь священные свитки. Погром — это вопли страха и отчаяния, тонущие в глумлении и хохоте пьяного разгула. Погром — это пиршество вседозволенности, циничное и наглое торжество грубой силы, попрание всех табу, какие наложили на человечество тысячелетия развития культуры и цивилизации. Это возврат к пещерности, к косматости и клыкастости внезапно проснувшихся атавизмов, отбрасывающих обывателей к животному состоянию недочеловеков. Жертвы погрома — не только те, кого громят, но и еще в большей мере те, кто громит, ибо первые теряют имущество, близких, иногда жизнь, а вторые теряют человеческий облик.

В книге Солженицына десятки страниц посвящены погромам, но в ней не найти и намека на то устрашающее, леденящее кровь явление, определением которому служит это короткое, оглушительное слово. Нет в ней и попытки понять, как погромы влияли на русско-еврейские отношения в царской России, хотя именно этим отношениям, по замыслу автора, посвящено его произведение. За приводимыми им цифрами, выписками, за его собственными рассуждениями и полемическими выпадами не ощущается того ужаса и позора, той роковой грани между жизнью и смертью, того пробуждения зверя, изгоняющего человека из его телесной оболочки, которые ассоциируются со словом погром.[86]

Организовывала ли царская власть еврейские погромы, или они возникали стихийно — вопреки желанию власти? Это единственный вопрос, который интересует Солженицына. Впрочем, и на этот вопрос он не ищет ответа, так как знает его заранее. Он убежден, что власть погромов никогда и ни при каких обстоятельствах не организовывала, а все, кто утверждал иное, злостно клеветали на безвинное русское самодержавие, пользуясь тем, что «Россия — в публичности рубежа веков — была неопытна; неспособна внятно оправдываться; не знали еще и приемов таких» (стр. 332).

Александр Исаевич приемы знает и оправдывает царское самодержавие довольно-таки искусно. Для тех, кто не знаком с первоисточниками, его доводы и суждения звучат основательно.

Говоря о погромах начала 1880-х годов, Солженицын сообщает: «Известный еврей-современник писал: в погромах 80-х годов „грабили несчастных евреев, их били, но не убивали“. Тогда, в 80-90-е годы, никто не упоминал массовых убийств и изнасилований. Однако прошло более полувека — и многие публицисты, не имеющие нужды слишком копаться в давних российских фактах, зато имеющие обширную доверчивую аудиторию, стали писать уже о массовых убийствах и изнасилованиях» (стр. 191). И дальше — несколько абзацев о том, как те или иные авторы преувеличивали масштаб зверств в этих погромах. Особенно разителен, согласно Солженицыну, пример погрома в Балте в 1882 году, где, по данным дореволюционной Еврейской энциклопедии, был убит один человек, тогда как более поздние, в том числе современные авторы, не располагая никакими новыми материалами, пишут о том, что в Балте было убито и тяжело ранено 40 человек, а легко ранено — 170. Такие же преувеличения Солженицын находит в описаниях Киевского погрома, где поначалу не было зафиксировано случаев изнасилования, а теперь пишут, будто было изнасиловано около 20 женщин. «Погромы — слишком дикая и страшная форма расправы, чтобы еще манипулировать цифрами жертв» (стр. 192).

Кто же манипулирует? Для того чтобы ответить на этот вопрос, надо знать первоисточники. К счастью, есть люди, которые их знают. В статье Леонида Кациса «Еврейская энциклопедия — орган антисемитской мысли?!»[87] о погроме в Балте можно прочитать следующее:

«Материалы, конечно, есть. Старые, то есть новоопубликованные. В результате погрома [в Балте] „…211 человек было ранено, в т. ч. 39 тяжело; 12 человек было убито и умерло от последствий погрома; отмечено более 20 случаев изнасилований. Началось следствие. Более 50 человек было арестовано… Они были осуждены на различные сроки, причем двое были приговорены к смертной казни через повешение и трое — к каторжным работам на 15 лет“ (А. Зельцер. Погром в Балте. В[естник] Е[врейского] У[ниверситета]. М., 1996. с. 45). Автор статьи, — продолжает рецензент, — ссылается на современную еврейскую прессу „Недельные хроники Восхода“ и „Русский еврей“ за 1882 г. Однако куда интереснее, что проблема изнасилований обсуждается в письме начальника подольского губернского жандармского управления в Департамент государственной полиции (опубликовано в статье Зельцера): „Возбуждено дел за изнасилование всего пять (…), что касается до изнасилования матери с дочерью, то дело разъяснилось следующим образом: в то время как один из толпы насиловал дочь, то на крики ее и ее матери явился пьяный городовой, который посягал, стоя, изнасиловать мать, но будучи пьян, не был в состоянии этого сделать“. Это ответ на запрос [министра внутренних дел] графа Игнатьева и [начальника Департамента полиции] Плеве! — продолжает Л. Кацис. — Написано 7 мая 1882 г., получено в Департаменте государственной полиции 19 мая 1882 г. Так что нет никаких оснований обвинять авторов 1882-1923-1944-1986 гг. Ошибся один только автор микроскопической статьи „Балта“ — единственный раз в издании 1909 года».[88]

Картина впечатляющая. Под улюлюканье озверевшей толпы подонок насилует беззащитную девушку. Со стенаниями и воплями к ней на помощь бросается мать, пытается оторвать насильника от жертвы, а являющийся на шум осоловелый полицейский (нализавшийся, видимо, при разграблении винной лавки, которую он обязан был защищать от погромщиков), вместо того, чтобы пресечь отвратительную сцену, отправить насильника в кутузку, а его жертву — в больницу для оказания ей медицинской помощи, пытается надругаться над матерью терзаемой девушки, и только из-за опьянения терпит фиаско…

Солженицын этих подробностей не знает, они ему неинтересны. Он озабочен одним: защитить напрасно обижаемую власть (то есть того же осоловевшего городового). Для этого он снова берет в союзники часто его выручающего еврейского историки Ю. Гессена, у которого находит, что «возникновение в короткий срок на огромной территории множества погромных дружин и самое свойство выступлений устраняют мысль о наличии единого организационного центра». (Стр., 190). Однако Гессен здесь говорит вовсе не то, что видится Солженицыну, ибо отсутствие единого центра не означает, что не могло быть многих центров.

Факт состоит в том, что были погромные дружины, что они организованно передвигались — преимущественно по железным дорогам, а потому погром обычно начинался именно от вокзала, после чего к приезжим примыкала и местная шпана. Полиция в большинстве мест не пресекала погромных акций, а направляла их и порой сама в них участвовала. Только когда размах бесчинств принимал угрожающий для власти масштаб, полиция получала указание усмирить погромщиков и арестовывала тех, которые не унимались. Да, в этом бесшабашном разгуле было немало и самодеятельности; и когда на местах перегибали палку, царь Александр III хмурился.

В. К. Плеве

Читаем у Солженицына: «Официальное заявление гласило, что в Киевском погроме „меры к обузданию толпы не были приняты достаточно своевременно и энергично“. В июне 1881 года директор департамента полиции В. К. Плеве в докладе Государю о положении в Киевской губернии назвал „одной из причин „развития беспорядков и не вполне быстрого их подавления““ — то, что военный суд „отнесся к обвиняемым крайне снисходительно, а к делу — весьма поверхностно“. Александр III сделал на докладе пометку „это недопустительно“. Но и по горячим следам и позже не обошлось без обвинений, что погромы были подстроены самим правительством». (Стр. 189).

Но ведь «обвинения [без которых] не обошлось», как раз и подтверждаются тем самым документом, которым Солженицын хочет их опровергнуть! Нисколько не убедительна попытка Плеве переложить ответственность со своего ведомства (полиции) на чужое (военные суды). Суд ведь вершится уже после совершения преступления; для недопущения или быстрого подавления бесчинств толпы существует полиция. Снисходительность судов к погромщикам свидетельствует лишь о том, насколько общественная атмосфера, насыщенная смрадом племенной ненависти, предрасполагала к погромам. А напрямую попустительствовала им и поощряла их полиция под руководством Плеве, причем его карьере это нисколько не повредило. Стало быть, государь, хоть и писал резолюции «недопустительно», но на тех, кто «допустительствовал», не шибко гневался.

Солженицын убежден, что приписываемые Александру III слова: «А я, признаться, сам рад, когда бьют евреев», — это «ядовитая клевета» (стр. 189). Были сказаны царем эти слова, или кем-то ему приписаны, сказать трудно, но то, что государь был злобным антисемитом, хорошо известно. Напомню эпизод из «Воспоминаний» С. Ю. Витте, ярко характеризующий юдофобство государя императора.

Насколько Витте презирал Николая II, настолько он превозносил его отца, чья ограниченность и недостаточная образованность, по его мнению, искупались твердостью и прямотой характера, умением выслушивать не всегда приятную правду, не отпираться от данного слова и не перекладывать на других ответственность за одобренные им решения и действия. Тем более выразителен рассказ Витте о его первой встрече с императором лицом к лицу, когда он, будучи начальником эксплуатации Юго-Западных железных дорог, воспротивился тому, чтобы тяжелый царский поезд гнали с курьерской скоростью. Он представил в Министерство путей сообщения расчеты, показывавшие, что при тогдашнем состоянии железнодорожных путей слишком быстрой ездой можно «угробить государя». Дозволяемая скорость была уменьшена, но государю это не понравилось, и он сердито сказал Витте: «Я на других дорогах езжу, и никто мне не уменьшает скорость, а на вашей дороге нельзя ехать просто потому, что она жидовская».[89]

Юго-Западные железные дороги принадлежали акционерному обществу, но председателем правления был И. С. Блиох — еврей, правда, давно принявший христианство, так что по российским законам и он не был евреем. Но государю его собственные законы были не указ; он твердо верил, что только строптивые «жиды» не позволяют русскому царю наслаждаться быстрой ездой.[90] Так что стремление Солженицына оспорить юдофобство Александра III не убедительно.

Нельзя не удивляться двойной бухгалтерии солженицынского повествования. Например, в иных случаях можно подумать, что Еврейская энциклопедия служит для него высшим авторитетом, но когда в той же энциклопедии он находит фразу: «Власти действовали в тесном контакте с приехавшими [погромщиками]», — он решительно протестует (стр. 189). Крайне недоволен он мнением Льва Толстого, которому-де «в Ясной Поляне было „очевидно“: все дело у властей в руках. „Захотят — накликают погром, не захотят — и погрома не будет“» (стр. 190), а вот мнение Глеба Успенского его вполне устраивает: «Евреи были избиты именно потому, что наживались чужою нуждой, чужим трудом, а не вырабатывая хлеб своими руками»; «под палками и кнутами … ведь вот все вытерпел народ — и татарщину, и неметчину, а стал его жид донимать рублем — не вытерпел!» (стр. 193).[91]

Ну а как насчет свидетельства такого осведомленного человека, как С. Ю. Витте: «Еврейский вопрос сопровождался погромами. Они были особенно сильны при графе Игнатьеве. Граф […] [И. И.] Толстой, вступивший вместо Игнатьева, сразу их прекратил».[92]

Поскольку это и подобные свидетельства в книге Солженицына не приводятся, то и выходит у него, что в погромах 1880-х годов были повинны сами евреи, донимавшие народ рублем хуже, чем в прежние времена татары огнем и мечом!

Синагога в местечке Демиевка после погрома

А еще, по Солженицыну, «общее возбужденное состояние населения обязано пропагандистам» (стр. 193), причем имеются в виду прокламации революционеров, которые пытались делать ставку на то, что погром евреев перерастет в бунт против власти. Такая пропаганда действительно велась. Кое-где разбрасывались погромные прокламации «Народной воли», «объяснявшие» народу, что евреям-де покровительствуют власти, якобы помогающие им «эксплуатировать» народ. В том, что такие прокламации были, удивляться не приходится; достаточно вспомнить, что и Маркс с Энгельсом, и их главный соперник в руководстве рабочим движением Михаил Бакунин, и многие другие виднейшие идеологи революции на Западе и в России с ненавистью относились к евреям. Маркс, Энгельс и другие «вожди пролетариата» видели в евреях олицетворение ненавистной им «буржуазности», другие юдофобствовали на бытовом уровне, а в иных (особенно в Марксе) идеологический и бытовой антисемитизм совмещались, усиливая друг друга. Неудивительно, что подобные настроения не были чужды части русской революционной молодежи, находившейся под идейным влиянием западных социалистов и, конечно, Бакунина. Однако в период погромов 1880-х годов антисемитские прокламации революционных организаций не могли иметь сколько-нибудь широкого хождения, потому что организации эти были разгромлены, от них тогда мало что оставалось. Если эти прокламации представляют интерес, то для понимания идеологии «Народной воли», а не для истории самих еврейских погромов. Для этой истории куда большее значение имела ничем не ограниченная пропаганда в официозной печати, переполненной злостными антисемитскими инсинуациями. О том, как эта печать в ту эпоху отравляла умы и сердца россиян, можно судить хотя бы по печально знаменитой статье Ф. М. Достоевского «Еврейский вопрос» (1877), в которой великий писатель с полным доверием цитировал целый ряд таких публикаций.[93] Можно представить себе, как они действовали на более примитивных читателей, а через них — и на безграмотную массу. Но эту пропаганду Солженицын не примечает. Она — не в счет.

Итак, все кругом виноваты — и сами жертвы погрома; и не выдержавшие гнета рублем погромщики, которые «были вполне убеждены в законности своих действий, твердо веруя в существование Царского указа, разрешающего и даже предписывающего истребление еврейского имущества» (стр. 195); и народовольцы в купе с чернопередельцами; но только не власти, которые были обязаны не допускать погромов или подавлять их в зародыше, а в случае неподавления — выявлять и карать виновных в попустительстве.

Все, что сделало правительство по следам погромов, — это «вновь усилило ограничительные меры против евреев» (стр. 199). «Эту обиду [евреев] нужно отметить и понять, — сочувствует пострадавшим Солженицын, — однако тут же спешит добавить. — Но и в позиции правительства следует разобраться объемно» (стр. 199). Как он понимает эту объемность, мы уже показали.

Еще менее адекватно Солженицын освещает Кишиневский погром 1903 года. Он опирается на «единственный документ, основанный на тщательном расследовании и по прямым следам событий, — Обвинительный акт, составленный прокурором местного суда В. Н. Горемыкиным, „который не привлек к делу ни одного еврея в качестве обвиняемого, что вызвало резкие выпады против него в реакционной печати“» (стр. 321).

Закавыченные автором слова из Еврейской энциклопедии призваны показать, что Обвинительный акт В. Н. Горемыкина был вполне нейтральным или даже проеврейским документом. Между тем, Солженицыну должно быть известно, насколько необъективно велось следствие, которое легло в основу этого Акта, как запугивали свидетелей, как делались откровенные подчистки и искажения при записи показаний тех, кого не удавалось запугать. Об этом писал в своих дневниках В. Г. Короленко, чью объективность Солженицын вроде бы не оспаривает. Об этом адвокаты подавали официальные прошения в судебные органы и тому же прокурору Горемыкину, но без результата. Что касается истинных симпатий и антипатий прокурора, то они видны хотя бы из его — не приводимого Солженицыным — «Секретного представления» в Министерство юстиции от 1 августа 1903 года «о деятельности приехавших в Кишинев адвокатов, подготавливающих материалы для защиты интересов потерпевших во время погрома евреев на предстоящем судебном процессе».[94]

Казалось бы, прокурора, готовящего обвинительное заключение против погромщиков, должно радовать, что ему подвалила такая мощная подмога в лице адвокатов потерпевших: его задача — вскрыть все пружины погрома, найти виновников и добиться их примерного наказания, а цель адвокатов — такая же! Почему же не объединить усилия? Но Горемыкин воспринимает адвокатов как противников. Он пытается дискредитировать их, приписывая им корыстные и вообще самые гнусные побуждения. Конечно, изобличает он этим только себя самого.

Так, «крамолу» адвокатов Горемыкин усматривал в том, что они, по-видимому, намерены «ходатайствовать о возбуждении по сему делу уголовного преследования против губернатора и др[угих] лиц администрации».[95] Не говорит ли это о том, что сам прокурор готов лечь костьми, но разбирательства действий власти (те есть самого главного!) не допустить?

Он также уличал адвокатов в том, что они хотят «обратить внимание правительства вообще на еврейский вопрос и положение евреев», что опять же обнаруживает его собственное стремление не допустить постановки общего вопроса о еврейском бесправии. Но особенно Горемыкин нервничал по поводу того, что адвокаты «усиленно, но бесплодно (? — С.Р.) стараются доказать существование будто бы „организации“ погрома».[96] Сам Горемыкин весьма плодно организацию погрома скрывал. Потому и сказано в его Акте, что «предварительным следствием не добыто данных, которые указывали бы, что упомянутые беспорядки были заранее подготовлены» (стр. 327). Между тем, данных таких было предостаточно. Даже к самому Горемыкину поступило, как минимум, одно заявление от человека, завербованного начальником Охранного отделения Кишинева бароном Левендалем и участвовавшего под его руководством в организации погрома, но прокурор отказался расследовать это заявление.

Когда решался вопрос о том, проводить ли открытый суд над погромщиками или слушать дело при закрытых дверях, прокурор Одесской судебной палаты А. Поллан (которому подчинялся Горемыкин) предупреждал то же Министерство юстиции, что на суде не удастся опровергнуть «слухи, будто беспорядки были подготовлены известною частью интеллигенции с ведома и согласия правительства и были правильно организованы» (курсив А. Поллана. — С.Р).[97] И — вместо того, чтобы настаивать на возбуждении уголовных дел против высокопоставленных соучастников преступления, он ходатайствовал о том, чтобы… дело слушалось при закрытых дверях. Ходатайство, конечно, было удовлетворено.

Итак, Обвинительный акт прокурора Горемыкина был составлен на основе сфальсифицированных материалов следствия, причем, для закрытого суда, так что можно было не беспокоиться о реакции общественности. Думаю, теперь ясно, по какому «документу», как якобы наиболее надежному и достоверному, Солженицын воспроизводит динамику «кровавой кишиневской пасхи» (Короленко) 6–8 апреля 1903 года. Понятно, что основной упор в этом Акте делается на «обычные столкновения между евреями и христианами, всегда происходившие за последние годы на Пасху», да на всякие тревожные слухи, «которым полиция по беспечности (? — С.Р.) не придала значения, а всего лишь „усилила на праздники наряды в местах предполагавшегося наибольшего скопления“ за счет добавки и военных патрулей из местного гарнизона» (стр. 322).

Но если власти беспечно не ожидали беспорядков, то зачем бы им усиливать наряды полиции военными патрулями? А если беспорядки вспыхнули — хотя бы и неожиданно, — то тут усиленной полиции и карты в руки! В Обвинительном акте концы с концами не сходятся. Но Солженицын сводит концы, поясняя: «полицмейстер не дал энергичных ясных инструкций полицейским чинам» (стр. 322).

Опять все списывается на чью-то нерасторопность, беспечность и недогляд! Но разве не известно любому полицейскому, что ему надлежит делать, когда во вверенном ему участке возникает беспорядок?! Не каждый же день начальство должно напоминать подчиненным об их элементарных обязанностях, да еще «энергично» и «ясно». Никаких инструкций тут не нужно.

Вот для того, чтобы не выполнять обычных обязанностей, чтобы не вмешиваться, когда на твоих глазах идет побоище, — для этого полицейские должны были получить инструкции!

Ну, а когда идет погром, а полицейский наряд, усиленный военным патрулем, стоит на углу улицы да посмеивается, — не похоже ли это на то, что полиция поощряет громил вместо того, чтобы защищать громимых? Очень даже похоже! И когда об этом писали потом в российской и зарубежной прессе, то писали правду, а не коварную неправду, от которой Солженицын пытается защитить незаслуженно обижаемое российское правительство (стр. 326–327).

П. А. Крушеван

Он негодует на тех общественных деятелей, которые, будучи убеждены в том, что «кишиневская бойня организована сверху, с ведома, а, может быть, даже по инициативе [министра внутренних дел] Плеве», и, опасаясь, что власти попытаются это скрыть, направили в Кишинев для проведения независимого расследования видного юриста А. С. Зарудного (а затем и целую бригаду менее именитых адвокатов, о которых доносил по начальству Горемыкин, но Солженицын о них не упоминает).

Почему параллельное следствие было необходимо и почему оно напугало Горемыкина, объясняет Прошение присяжного поверенного А. Н. Турчанинова на имя министра юстиции. Адвокат — в самой деликатной форме — указывал на то, что доверять такое общественно важное дело местным кишиневским следователям нельзя, ибо, «если производимое ими исследование коснется того небольшого в губернском городе круга лиц, члены которого находятся между собой в постоянном и, может быть, необходимом общении, то доверие местного общества к действиям таких представителей колеблется, и исследование не может обнимать собою всего предмета со всей полностью».[98]

Иначе говоря, чиновная и иная элита в небольшом провинциальном городе — это один тесный круг, где все повязаны давними, часто родственными отношениями. Тут рука руку моет. Поэтому ожидать беспристрастного расследования дела местными следователями не приходится, доверия к ним нет. В подобных случаях закон предусматривал передачу дела в руки «совершенно постороннего местной жизни следователя». Этого требовал Устав Уголовного Судопроизводства, статья 288-1. О назначении такого независимого следователя и ходатайствовал Турчанинов.[99] Как видим, просьба была основана на действующем законе и она диктовалась не только юридическими, но и государственными соображениями. Правительство подозревалось в причастности к погрому, о его виновности трубила мировая пресса, что вызывало международные осложнения. Если правительство не было причастно, то ему ли не стремиться поскорее эти подозрения развеять! Назначение авторитетного и независимого следователя со стороны, способного установить истину, в которую поверит общество, было в прямых интересах власти.

Но это при условии, что правительство действительно не было причастно! Ну, а если было? Тогда все меняется с точностью до наоборот: несравненно лучше остаться под подозрением, нежели расписаться в своей виновности. Если так, то правительству было выгодно истину прятать, а не подтверждать ее юридически! Отказывая Турчанинову, министр юстиции Н. В. Муравьев действовал вполне логично, хотя и противозаконно. Единственным основанием для отказа он нашелся выставить то, что судебные следователи по особо важным делам Санкт-Петербургского и Московского окружных судов заняты другими неотложными делами, хотя не было в то время в России более важного и срочного дела! Да и кроме Санкт-Петербургского и Московского, были Киевский, Харьковский, Полтавский и многие другие окружные суды. При желании найти квалифицированного следователя было нетрудно. Н. В. Муравьев только подтвердил то, что правительству было, что скрывать. Вот адвокатам и пришлось самим взяться за выяснение истины. В этом они видели свой профессиональный и общественный долг.

Как видим, Горемыкину было, отчего нервничать!

Приводя его слова о том, что «предварительным следствием не добыто данных, которые указывали бы, что упомянутые беспорядки были заранее подготовлены», Солженицын добавляет от себя: «И никаким дальнейшим следствием — тоже не добыто» (стр. 327).

Добыто, очень даже добыто!

Давайте вкратце восстановим события по документам.

За два месяца до погрома в небольшом городке Дубоссары исчез, а потом был найден убитым четырнадцатилетний подросток Михаил Рыбаченко, и единственная кишиневская газета «Бессарабец» тот час стала подавать это убийство как ритуальное. Страшные зверства евреев, мучающих в подполе несчастного мальчика, муссировались в газете изо дня в день. Об этом упоминается и в книге Солженицына, но не упоминается о том, что ответственным за эту злостную клевету был не только издатель и редактор «Бессарабца» П. А. Крушеван. При наличии цензуры пропаганда ненависти велась вопреки двум государственным законам: один из них запрещал «натравливать одну часть населения на другую»,[100] а второй — освещать в печати незавершенные следственные дела. Если же Крушеван, а по его следу «Новое время», «Свет» и другие черносотенные газеты, все-таки публиковали материалы об убийстве Миши Рыбаченко и подавали его как ритуальное, то потому, что для этого дела власть, а конкретно — министр внутренних дел В. К. фон Плеве — в нарушение закона сделали исключение. Но как только следствие вышло на истинных убийц (мальчика убил его двоюродный брат из-за наследства, отписанного Мише их общим дедом), Плеве тотчас вспомнил о законе и разослал циркуляр, запрещавший что-либо публиковать о деле Рыбаченко, из-за чего распространенная Крушеваном клевета не могла быть публично опровергнута. Кажется, одного этого достаточно, чтобы заключить, что власть и лично Плеве были причастны к погрому вместе с П. А. Крушеваном.

Такова одна грань алмаза исторической правды, ни разу не сверкнувшего в книге Солженицына. А вот другая грань. Параллельно с ритуальной агитацией в Кишиневе было скоропалительно создано Охранное отделение, которое возглавил специально для этого присланный ротмистр барон Левендаль. Приехав в Кишинев, он стал спешно создавать сеть агентов, что вызвало недоуменные пересуды в местном обществе, так как революционным гнездом тихий Кишинев не был, и охранке выслеживать в нем было некого. А когда погром разразился, то во главе уличных банд оказались как раз те местные «интеллигенты», которых навербовал Левендаль.

А вот еще одна грань. Перед самым погромом в городе стали распускать слухи, что «царь разрешил бить евреев три дня».[101] Власти об этом знали, но ничего не сделали, чтобы эти слухи пресечь и виновных в их распространении наказать. Так что, даже несмотря на нагнетание племенной ненависти Крушеваном и его газетой, «преобладающим мотивом в действиях погромщиков были не ненависть, не месть, а выполнение таких действий, которые, по мнению одних, содействовали целям и видам правительства, по мнению других — были даже разрешены и, наконец, по объяснению мудрости народной — являлись выполнением царского приказа», свидетельствовал князь С. Д. Урусов, назначенный Кишиневским губернатором вскоре после погрома.[102]

Четвертая грань. У главарей уличных банд имелись заблаговременно составленные списки еврейских домов и улиц; у каждого — свой список. И если какая-то группа по ошибке вторгалась на «чужую» территорию, то руководители быстро сверяли списки, выясняли недоразумение, и чужаки удалялись.

Пятая. Уже после того, как в город были вызваны войска (не усиленные полицейские патрули, а войска, занявшие город!), они бездействовали целый день. По закону, приказ войскам действовать должен был исходить от гражданской власти, а она молчала. Таким образом, побоище беззащитных людей продолжалось на глазах солдат и офицеров гарнизона, но они не имели приказа вмешаться и прекратить насилие. «Граф Мусин-Пушкин, генерал-адъютант закала Николая I, бывший тогда командующим войсками Одесского округа, рассказал, что немедленно после погрома он приехал в Кишинев, чтобы расследовать действия войск… Он возмущался всей этой ужасной историей и говорил, что этим путем развращают войска. [Мусин]-Пушкин не любил евреев, но он был честный человек. Еврейский погром в Кишиневе, устроенный попустительством Плеве, свел евреев с ума и толкнул их окончательно в революцию. Ужасная, но еще более идиотская политика!..»[103]

После погрома. Кишинёв. 1903 г.

Итак, «стихия» погрома была весьма упорядочена, благодаря предварительной работе, проведенной Охранным отделением. Что же касается самого Левендаля, то в дни погрома он держал под контролем губернатора фон-Раабена, парализуя его — правда, очень слабые — попытки покинуть свой губернаторский дом, чтобы остановить бесчинства толпы. Об этом были получены четкие показания от многих лиц, в особенности от председателя еврейской общины доктора Мучника, который лично несколько раз приходил к губернатору, убеждал его начать действовать, и тот даже велел запрягать лошадей. Но затем лошадей, уже поданных к крыльцу, распрягали и отправляли опять на конюшню. Сидя в своем особняке, губернатор слал шифрованные телеграммы министру внутренних дел Плеве, сообщая, что евреев бьют во всю, что он ничего с этим не может поделать, так как силы полиции малочисленны; и тут же о том, что поступили сведения о готовящейся противоправительственной демонстрации, и если она начнется, то будет решительно подавлена. Итак, для разгона погромщиков, убивающих беззащитных евреев, сил не было, а для предполагаемой демонстрации (конечно, это была туфта; никакой демонстрации никто не затевал) против правительства — были!

Видя, что ситуация вышла из-под контроля, и бесчинства приобрели куда больший размах, чем он предполагал, Раабен вызвал войска, но снова последовал на него нажим, и приказ войскам действовать был отдан с опозданием на целый день.

В официальный горемыкинский Акт эти данные, конечно, не попали, а потому их нет и в книге Солженицына. Он их не признает, отбрасывает, ссылаясь на то, что «в России даже и полиция никак не была подчинена охранному отделению, а тем более — войска» (стр. 328).

Да, по закону такого подчинения не было. Более того, по закону губернаторы не подчинялись напрямую министру внутренних дел (не то, что жандармскому ротмистру), а только самому царю. Ну, а на практике, когда министр фактически наделен диктаторскими полномочиями, а явившийся из центра жандарм — око и ухо этого самого министра, то будет его слушать губернатор или не будет? В общем-то, плевать против ветра губернатору не к чему. Но и быть бездумной овечкой тоже не престало, особенно в столь необычной для него ситуации. Поэтому недостаточно было простого указания (по форме пожелания) губернатору со стороны министра. Чтобы это пожелание было выполнено, с губернатора следовало не спускать глаз. Это и делал Левендаль.

«Этот „исключительно важный материал“ [изобличающий Левендаля — С.Р.] … никогда, однако, не был опубликован, ни тогда, ни хотя бы позже, — читаем у Солженицына. — Почему же? Как бы мог тогда Левендаль и иже с ним избежать наказания и позора?» (стр. 328).

Взяв на себя мало почтенную роль выгораживания организаторов Кишиневского погрома, Солженицын ставит наказание и позор в один ряд, что не очень корректно. Материал, о котором он пишет, был опубликован, но это, конечно, никак не могло привести к наказанию Левендаля. С поставленной перед ним задачей он справился великолепно, а потому вскоре после погрома был переведен из Кишинева в Киев с повышением. В Кишиневе же Охранное отделение было ликвидировано за дальнейшей ненадобностью. А вот позора Левендаль не избежал. Вошел в историю как один из организаторов кровавой оргии. Запоздалая попытка отмыть его от погромной крови ничего изменить не может.

То же самое касается птицы более крупной: самого диктатора В.К. фон Плеве. Это он, как уже было сказано, поощрял противозаконную агитацию Крушевана, а затем не позволил ее дезавуировать. Это он прислал в Кишинев Левендаля с его дьявольской миссией; это его многократно называли главным организатором побоища.

Солженицын со всем этим «не согласен»; по его мнению, на Плеве возвели напраслину, а чтобы это показать, он сосредоточивает внимание только на одном моменте — действительно, спорном: секретном письме Плеве кишиневскому губернатору фон Раабену, «где министр в ловких уклончивых выражениях советовал, что если в Бессарабской губернии произойдут обширные беспорядки против евреев — так он, Плеве, просит: ни в коем случае не подавлять их оружием, а только увещевать» (стр. 333).

Оспаривая существование этого письма, Солженицын рассказывает, что опубликовано оно было корреспондентом лондонской газеты «Таймс» Д. Д. Брэмом, «а ненаходчивое царское правительство, да еще и не понимающее всего размера своего проигрыша, только и нашлось что отмахнуться лаконичным небрежным опровержением, подписанным главой Департамента полиции А. А. Лопухиным, и лишь на девятый день после сенсационной публикации в „Таймсе“, а вместо следствия о фальшивке выслало Брэма за границу» (стр. ЗЗЗ).

Ох уж эта ненаходчивость, то и дело выручающая царизм в глазах Солженицына! Не логичнее ли допустить обратное: власти выслали британского журналиста, потому что были находчивы и знали, что следствия о фальшивке лучше не затевать, а то она может оказаться вовсе и не фальшивой? Не потому ли и опровержение А. А. Лопухина было запоздалым и невнятным? Начальник Департамента полиции, видимо, вовсе не был уверен в непричастности его босса к скандальному письму, и необходимость ставить свою подпись под лживым опровержением тяготила его. (Сложный человек был Лопухин: ухитрялся уживаться с крутым начальством в лице Плеве, с подчиненным ему тайным агентом Е. Азефом, с провокаторами куда более крупного калибра, такими, как Зубатов, Рачковский; позднее, под влиянием бурных событий надвигавшегося 1905 года Лопухин многое пересмотрел, примкнул к оппозиции, и кончил тем, что угодил под суд и в ссылку за то, что вступил в связь с революционером Бурцевым и помог ему разоблачить двойную игру Азефа!)

Портрет В. К. Плеве. 1902 г. И. Е. Репин

Солженицыну все ясно: письма Плеве не оказалось в секретных архивах, опубликованных после революции, стало быть, он вне подозрений, как жена цезаря, ибо «государственные архивы России — это не мухлеванные советские архивы, где, по надобности, изготовляется любой документ, или, напротив, тайно сжигается; там — хранилось все неприкосновенно и вечно». (Стр. 334).

Можно лишь удивляться этому категоричному, но, увы, неверному утверждению. В мемуарах многих сановников последнего российского императора можно найти множество указаний на исчезновение или подделку важнейших документов, причем этого малопочтенного занятия не гнушались чиновники самых высоких рангов, вплоть до государя императора. В связи с одним из таких эпизодов, рассказанных в воспоминаниях С. Ю. Витте, комментаторы отмечают:

«С. Ю. Витте сообщает, что дневники Д. С. Сипягина [после его гибели] были взяты для прочтения Николаем II, который нашел, что они „очень интересны“ и оставил у себя ту часть переданных ему дневников Д. С. Сипягина, которая касалась пребывания последнего на посту министра внутренних дел. Отмеченный здесь С. Ю. Витте факт действительно характерен для Николая II. В „Воспоминаниях“ С. Ю. Витте сообщается о том, что после смерти преемника Д. С. Сипягина на посту министра иностранных дел В. К. Плеве по приказу царя в его кабинете были изъяты документы, касающиеся политики России на Дальнем Востоке.[104] После смерти министра иностранных дел Ланздорфа из его архива были изъяты документы, связанные с Бьеркским договором 1905 г. Сам С. Ю. Витте, покидая пост председателя Совета министров, должен был вернуть письма царя. После смерти С. Ю. Витте Николай II проявил интерес к его архиву и воспоминаниям: кабинет покойного был опечатан, часть находившихся там документов изъята, на вилле в Биарице в отсутствии хозяев был проведен тщательный обыск.[105] Для всех перечисленных событий характерно стремление императора Николая II изъять и уничтожить документы, которые могли бы его компрометировать или представить в невыгодном свете его государственную деятельность». (Курсив мой — С.Р.)[106]

Итак, в разгар мировой войны, при тяжелейшем положении на фронтах, где ежедневно гибли сотни и тысячи его подданных, в нарушение юридических законов и дипломатического протокола, рискуя серьезно осложнить отношения со своим главным союзником, Николай II посылает тайных агентов для проведения несанкционированного обыска в доме частного лица, пользующегося покровительством Французской республики! И все это только для того, чтобы изъять какие-то бумаги! Зная о повышенном, и отнюдь не праздном, интересе Николая II к архивам и воспоминаниям своих приближенных, Витте не только хранил свои мемуары заграницей, но и писал их в двух вариантах, чтобы после его смерти, в случае соответствующей «просьбы» государя, его вдова могла бы отдать его величеству приглаженный вариант мемуаров, сохранив в тайнике основной. Предусмотрительность Витте была продиктована тем, что он слишком хорошо знал, с кем придется иметь дело его супруге!

Таково было в реальности общее положение с «немухлеванными государственными архивами России». А вот что известно непосредственно о документах, касающихся Кишиневского погрома, и конкретно — о таинственном письме Плеве Раабену. Комиссия по исследованию истории антиеврейских погромов в России, созданная сразу же после революции, получила доступ к царским архивам и опубликовала объемистый том материалов о Кишиневском погроме. В предисловии к этому тому объясняется, что публикуемые материалы взяты в основном из фонда министерства юстиции, а не Министерства внутренних дел, потому что «в архиве департамента полиции из 4-х томов, посвященных этому делу, уцелел только один, да и то — последний, 4-й; первые же три исчезли, унеся с собой много тайн и ряд важных разъяснений, как, например, тайну происхождения знаменитого циркуляра Плеве на имя Бессарабского губернатора».[107]

Стремление Солженицына выгородить самых одиозных столпов царского режима, которым история давно вынесла свой приговор, мягко говоря, удивляет. Достаточно вспомнить, что именно Плеве был в числе наиболее активных поборников той дальневосточной политики, которая привела Россию к войне с Японией — и, вследствие поражения в ней, — к революции 1905 года. Причем, если недалекий Николай II, побуждаемый столь же недалеким авантюристом Безобразовым, проводил провокационную политику по отношению к «макакам», будучи убежденным, что те не посмеют начать войну против могучей России, то Плеве «эту войну желал и [потому] примкнул к банде политических аферистов».[108] Собственно, на дальневосточные дела Плеве было наплевать. Тогдашнему министру обороны, а затем командующему дальневосточной армией генералу А. Н. Куропаткину Плеве прямо объяснил свою цель: «Алексей Николаевич, вы внутреннего положения России не знаете. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война».[109]

Николай II

«Вот вам государственный ум и проницательность…», замечает по этому поводу Витте, имея в виду то, что война оказалась не маленькой и не победоносной (о чем нам предстоит говорить подробнее). Но сейчас для нашей темы важнее не отсутствие государственного ума у Плеве, а его преступный цинизм, позволявший ради «удержания» революции пускаться на кровавые авантюры. Маленькая победоносная война понадобилась ему после того, как не помог большой победоносный кишиневский погром!

Те несколько страниц солженицынской книги, где автор пытается снять ответственность за кишиневское кровопускание с царской власти и лично с Плеве, читаются «без булавки».[110] Здесь прорывается былой публицистический напор автора, некоторые абзацы обжигают огнем подстать тому, что пылает на страницах «Архипелага». Но эффект они производят обратный, потому что нет в них правды. Отсутствие подлинного письма Плеве Раабену среди архивных материалов отнюдь не доказывает того, что такого письма вообще никогда не было. Вопрос этот, видимо, навсегда останется спорным. Так к нему и должны относиться исследователи, стремящиеся к истине (как это продемонстрировала Комиссия, опубликовавшая Материалы Кишиневского погрома в 1919 году).

Лично мне представляется с большой вероятностью, что письмо все-таки существовало, и вот почему. Публикация фальшивок — дело весьма распространенное, но разоблачение их обычно большого труда не составляет, ибо фальшивки, особенно сработанные наспех, в сиюминутных политических целях, как правило, содержат в себе бросающиеся в глаза нелепости. Возьмем, к примеру, знаменитые «Протоколы сионских мудрецов», впервые опубликованные тем же Крушеваном при содействии того же фон Плеве, давшего личное разрешение на публикацию — вопреки законам о печати и через голову Цензурного комитета.[111] Среди многого другого, в «Протоколах» разъясняется, что для захвата власти над миром евреи должны в качестве своего орудия использовать слепо им доверяющих масонов, а после достижения цели их ликвидировать. Понятно, что такой коварный план должен держаться в глубокой тайне от масонов, иначе вся затея провалится. Однако в предисловии к первой публикации фальшивки П. А. Крушеван подает ее как часть Протоколов заседаний «Всемирного союза франкмасонов и сионских мудрецов»,[112] то есть коварные замыслы против масонов раскрываются на секретном совместном заседании с самими масонами. Недоглядел фальсификатор!

Случай этот типичен. Как тщательно, казалось бы, готовились показательные сталинские процессы, как отрабатывались все подробности показаний подсудимых, свидетелей! Ан нет, в показаниях подсудимых, «признававшихся» после соответствующей обработки в страшных преступлениях, то и дело проскальзывали подробности, изобличавшие ложность их самооговоров, что тотчас отмечала западная печать. Врать складно на самом деле очень трудно, непременно попадешься на каких-то деталях. Это, как правило, и происходит при фабрикации фальшивок.

А в предполагаемом письме Плеве Раабену никаких нелепостей не обнаружено. Оно написано с учетом не только ситуации, не только стиля деловой бюрократической переписки того времени, но и со всеми тонкостями внутренних взаимоотношений между чинами царской администрации. Плеве в своем письме не приказывает, не инструктирует губернатора, а лишь предуведомляет о возможных беспорядках, давая понять, что если они произойдут, то подавлять их силой нежелательно, так как бунт направлен не против правительства, а против евреев. Потому усмирять погромщиков следует деликатно, увещеванием, а не полицейскими мерами.

Один из аргументов Солженицына против существования этого письма состоит в том, что «смещенный Раабен, пострадавший разорением жизни, в слезных попытках исправить ее, — никогда не пожаловался, что была ему директива сверху, а ведь сразу бы исправил себе служебную карьеру да еще стал бы кумиром либерального общества» (стр. 334). Однако этот аргумент говорит лишь о том, что в реалиях описываемой эпохи Солженицын разбирается много хуже автора письма, которое Солженицын считает фальшивкой. Формальная ответственность за бездействие властей в Кишиневе в любом случае лежала на Раабене. Полученное им от Плеве уведомление может означать только то, что бездействие губернатора и подчиненной ему администрации было равносильно преступному поощрению и соучастию в погроме; если же губернатор заранее предупрежден не был, то бездействие местных властей можно хотя бы с натяжкой объяснить растерянностью ввиду внезапности происшедшего. Такое бездействие — тоже преступление, но при известной снисходительности его можно квалифицировать не как уголовное, а как должностное.

Иначе говоря, Раабен в такой же степени, как Плеве, был лично заинтересован в том, чтобы подлинник письма не был найден. Когда место губернатора занял князь С. Д. Урусов, которого Солженицын называет «благорасположенным к евреям»,[113] то ему и в голову не могло придти поискать следы этого письма в губернском архиве: он априорно считал его поддельным, полагая, что «Плеве не был способен на столь неосторожный поступок и ни в коем случае не рискнул бы оставить доказательства своих провокаторских планов».[114] Главное же — Урусов не допускал мысли, что центральная власть способна на такие провокации. Впоследствии он это мнение изменил, так как прямое участие центральной власти в организации погромов или подстрекательстве к ним было многократно доказано.

Что же касается отсутствия письма Плеве в Кишиневском архиве, то это ничего не доказывает, так как после погрома Раабен имел время почистить архивы, а еще больше времени на это было у вице-губернатора Устругова, который после Раабена и перед назначением Урусова несколько месяцев управлял губернией. (Письмо Плеве его компрометировало бы так же, как и Раабена).