Зиновий Мовшевич Пешков-Свердлов
Зиновий Мовшевич Пешков-Свердлов
Имя этого эмигранта еврейского происхождения из России было широко известно не только во Франции, но и по всему миру. Только не на Родине. Ввиду его происхождения и «особого» отношения к власти коммунистов имя Зиновия Пешкова долгое время предавалось забвению. Чтобы у читателя сразу сложилось ясное представление об этом человеке, следует процитировать известное во всем мире официальное издание Французского иностранного легиона — журнал «Кепи Блан», откликнувшийся некрологом на его смерть: «Его карьера, необычная и волнующая, измеряется расстоянием от солдата-легионера 2-го класса до корпусного генерала и посла Франции». Луи Арагон так сказал об этом человеке: «Зиновий Пешков был и действующим лицом, и свидетелем этой эпохи. Он сыграл в ней одну из самых необычных ролей».[220] А это из публикации в «Паризьен»: «Он был одной из самых необычных фигур французской армии». «Фигаро» выразилась о нем так: «Свое французское гражданство он завоевал пролитой кровью, его подтвердило признание самых высоких авторитетов страны». Французский ежегодник «Кто есть кто» содержит краткую его биографию: «Пешков Зиновий — генерал и дипломат, в отставке с 1949 г., приемный сын М. Горького. Родился 16 октября 1884 г. в Нижнем Новгороде. Карьера: добровольное вступление в 1914 г. во французскую армию. Миссии в США в 1917, Китае, Японии, Манчжурии, Сибири 1918–1920. Политический помощник Верховного комиссара на Кавказе 1920. Участник войны в Марокко офицером Французского иностранного легиона 1921–1926; сотрудник Верховного комиссара в Леванте 1930–1937; командир Французского иностранного легиона в Марокко 1937–1940. Присоединение к «Свободной Франции» 1941; представитель «Свободной Франции» в ЮАР в ранге министра 1941-194}; глава миссии в Британской Африке 1943; представитель и позднее — посол в Китае 1943–1945; глава миссии Франции в Японии в ранге посла 1945–1949»;[221] глава миссии в Британской Африке 1943; представитель и позднее — посол в Китае 1943–1945; глава миссии Франции в Японии в ранге посла 1945–1949».[222] Являясь членом Межсоюзнической Урии, 3 марта 1964 г. он был направлен де Голлем с миссией к Чан Кай Ши.[223] Родился в семье еврея-ювелира в Нижнем Новгороде, старший брат известного «русского» революционера Якова Свердлова, он решительно от него отличался уже в юном возрасте.[224] Несмотря на то что Зиновий тоже общался с революционерами, братья резко разошлись во взглядах на дальнейшее переустройство общества. Если Яков твердо верил в революцию, то Зиновий Свердлов считал, что лучшее средство достижения удовлетворения интересов народа и стабильности общества — реформизм сложившихся порядков и компромисс между сильными мира сего и народом с перераспределением в пользу последнего значительной части земных благ.[225] Разногласия между ними достигли размера непреодолимой пропасти. Об этом свидетельствует тот факт, что если при первом аресте Якова Свердлова в мае 1902 г. он при заполнении полицейского протокола в графе «родственные связи» указал брата Зиновия, то при повторном аресте в апреле 1903 г. брата Зиновия у Якова Свердлова в полицейском протоколе не значилось.[226] Впоследствии семья Свердлова не признавала Зиновия своим членом.[227] В свою очередь, Зиновий также отказался от всякого родства с Яковым и с семьей Свердловых. Даже спустя долгие годы, когда во Францию приехал его младший брат Вениамин, желая сообщить ему накопившиеся за десятилетия новости о семье Свердловых, он отказался слушать, сказав, что он к ней не имеет никакого отношения и это ему не интересно.[228] Учеба у Зиновия не задалась сразу: три года он учился с трудом в Михайловском приходском училище и закончил его в 1895 г., после чего поступил в ремесленную школу при Нижегородской ремесленной управе, которую не закончил, через год отчислился и стал работать у отца в граверной мастерской.[229] Очень близко он сошелся с другом семьи М. Горьким. В декабре 1901 г., когда Горького отправляли в ссылку, он прилюдно махал красным флагом и кричал: «Да здравствует свобода!» За это на месте был арестован.[230] Этот случай еще больше сблизил Зиновия с писателем, и он с тех пор жил у Горького, работая в его библиотеке. Алексей Максимович даже усыновил Зиновия, а в 1902 г. — крестил.[231] Поэтому будущий генерал Франции и начинал рассказ о своей жизни не с семьи Свердловых, а с Горького. Возможно, что крещение Зиновия было связано не с тем, что он проникся христианской верой. Этот шаг открывал для него широкие возможности в тогдашней России. Тогда Зиновий желал поступить в Императорское филармоническое училище. Сам Шаляпин пытался его туда устроить, заметив, что у молодого человека хорошие голос и слух. В то время иудеев царская власть милостью не жаловала, и для них были закрыты дороги не только во власть, но даже в искусство. Однако, к Шаляпину Зиновий не попал и учился в студии МХАТа, играя во многих спектаклях, в том числе в постановке пьесы Горького «На дне». Во время учебы жизнь ему портило родство с семьей Свердловых. Нередко студента задерживали полицейские и жандармы за «связь с ней». Но в это время началась Русско-японская война. Зиновия должны были призвать в армию, в которой он служить не желал, считая эту войну преступной. Снова начались его преследования, и Пешков оказался за границей, в Канаде. Поначалу жизнь его там не была легкой. Здесь он занимался тяжелым физическим трудом и вскоре даже пожелал вернуться на Родину. Ситуация изменилась с приездом Горького. В начале 1906 г. Зиновий перебирается к нему в США, хотя эту страну он и не любил. Здесь он работал у писателя кем-то вроде швейцара, пропуская к нему разных посетителей. Большевики, живя за границей, ведя антироссийскую деятельность, получали для свержения ненавистной им империи большие субсидии. Деньги эти шли от американских денежных воротил, нередко имеющих еврейское происхождение. Им выгодно было свержение царя в России по разным причинам: во-первых, личная месть за притеснения евреев, а во-вторых, устранение опасного, год от года набирающего все большую силу конкурента. Денежные магнаты предоставляли большевикам средства. Деньги проходили через руки Горького. Так, однажды случился курьезный случай, за который большевики имели на Зиновия очень большой «зуб»: в один прекрасный день, по неизвестной причине, но скорее всего, по незнанию, он не впустил к Горькому одного посетителя. Узнав об этом, Горький пришел в ярость, и Пешкову сильно влетело: это был не кто иной, как известный миллионер Оскар Штраус, который готов был под определенные условия предоставить большевикам деньги и который шел к Горькому для переговоров по этому поводу. Таким образом, большевики лишились значительной субсидии.[232] В 1906 г. у Зиновия с Горьким наступает временный разрыв, и приемный сын от него уезжает, можно сказать, на край света, в Новую Зеландию. Несмотря на это, между ними сохраняются отношения, Горький, хоть и называл Зиновия бездельником, все же высылал ему немалые суммы денег.[233] На щедрые пожертвования мировых русофобов большевики тогда открыли партийную школу на курортном острове Капри. Поначалу Горькому удалось втянуть в эту работу и Зиновия Пешкова, который в 1907 г. приехал в Италию и временно работал там на заводе. Вскоре Зиновий, оставив эту работу, до Первой мировой войны обучался в партийной школе на Капри вместе с видными большевиками, например, с Алексинским, Луначарским и Богдановым. Фактически в те годы он стал личным секретарем Горького. Зиновий неоднократно встречался и с Лениным. Молодой человек очень приглянулся будущему вождю. Ленин всеми силами пытался втянуть в партию Пешкова, но тщетно.[234] В 1911 г. наступил новый разрыв Горького с Пешковым, и последний уезжает с женой на заработки в США. Но, как и раньше, охлаждение отношений было временным. В 1913 г. Зиновий возвращается на Капри. Как оказалось, жизнь в США тоже не была легкой, и там он попал фактически на положение заключенного из-за того, что у него не было нужной для въезда суммы денег. Горький его опять выручил. Пешков некоторое время работал переводчиком и агентом по скупке земли, но потерпел неудачу в надежде разбогатеть и снова вернулся в Европу, где некоторое время работал секретарем у литератора Амфитеатрова.[235] Неожиданно у него обнаружились задатки очень хорошего литератора, и поэтому в 1913–1914 гг. Зиновий Пешков стал много публиковаться.[236] Начало Первой мировой войны русская эмиграция «1-й волны» встретила неоднозначно. Большевики и часть эсеров во главе с Черновым выступили в пользу военного разгрома своей Родины, считая, что так им удастся прийти к власти, но большая часть социалистов ратовала за помощь России в этой борьбе, невзирая на отношения с царизмом. Амфитеатров посоветовал русским эмигрантам, стоящим на патриотической позиции, поскольку у них не было возможности идти в русскую армию, записаться в армию ее союзницы, республиканской Франции. Пешков идею поддержал и разругался со старым знакомым Черновым.[237] Но самым тяжелым тогда для Зиновия стало то, что он разругался с Горьким, который твердо стоял на большевистской позиции.[238] Вскоре французские газеты распространили сведения, что «сын Максима Горького пошел добровольцем во французскую армию, поступил в полк, стоящий в Ницце, и просил послать его на передовые позиции».[239] Однако поначалу записываемых в этот полк иностранцев в скором времени переправили во Французский иностранный легион. Несмотря на то что Пешков пробыл в полку в Ницце совсем немного времени, его командир дал ему следующее удостоверение: «Пехотный полк удостоверяет, что прибывший из Италии во Францию, чтобы вступить во французскую армию на время войны, Зиновий Пешков разобрал и каталогизировал около 9 тысяч томов, пожертвованных солдатам населением. Он владеет несколькими языками. Это настоящий человек!»[240] Сам Пешков так описывает Амфитеатрову свои первые впечатления от французской армии: «Я был принят так приветливо и так по-дружески, что даже был взволнован этим. Ко мне очень милы и предупредительны. Я счастлив еще и тем, что смог быть полезен со 2-го же дня по прибытии… Единственно, чего я боюсь, — смогу ли я остаться в этом полку, т. к. мне сказали, что все иностранцы должны быть организованы в отдельном легионе».[241] Порыв Зиновия Пешкова несколько угас с прибытием его в легион: «Я здесь уже 6 дней. Здесь очень плохо. Только вчера дали ружья. И это все. Даже те, которые завербовались в самом начале, не имеют оружия и не практиковались с ним. Беспорядок и дезорганизация — удручающие. Назначили учения на 10 часов утра, перенесли на 12, затем на 2 часа и только в 4 начали кое-чем заниматься. Должен сказать, что я нахожусь в отряде для избранных. Все другие волонтеры с 3 или 4 сотнями русских и евреев, которые прибыли из Парижа, находятся в гораздо худших условиях, чем наши. Они живут в Папском дворце в Авиньоне, от которого остались лишь руины. Там просто ужасно. У них нет еще даже формы. Отвратительнейшая грязь. Все больны. У кого уши, у кого дизентерия. Я видел, что они потеряли мужество, худые, бледные. Они проклинают все и всех. А большинство этих людей прибыло сюда, переполненных энтузиазма, в патриотическом порыве, покинули свои семьи, родителей, работу. Мой компаньон, англичанин, прибыл сюда из Калькутты! Итальянцев просто-напросто обманули. Они направлялись в Гарибальдийский легион, а его просто не существует. Они чрезвычайно возмущены. У нас случаются открытые бунты. Однажды пьяный капрал повел нас на учения. Он останавливал весь отряд только потому, что один из нас недостаточно хорошо маршировал. Он начал оскорблять нас словами, смысл которых я не знал, а когда мне их объяснили, я не хотел поверить…Вместо того чтобы сделать из этого урок, он продолжал нас оскорблять до тех пор, пока один итальянец, уже в возрасте, не стал протестовать. После бурного шума капрал просил нас не говорить об этом никому ни слова».[242] Такое обращение с добровольцами и зверские наказания по любому поводу были нестерпимы для них, обладавших обостренным чувством собственного достоинства. Русские политэмигранты в результате заявили по этому поводу протест, что старые легионеры назвали «бунтом». Результатом этого стало осуждение осенью 1914 г. нескольких русских военно-полевым судом к расстрелу. Это еще больше возмутило русских политэмигрантов, считавших, что в республиканской Франции порядки куда демократичнее, чем в «деспотичной» России, а вышло как раз наоборот. Презрев свое неприязненное отношение к официальным представителям Российской империи, они пытались воздействовать на французов через русского военного атташе, полковника А. А. Игнатьева, но французское правительство обжаловать приговор отказалось, сославшись на то, что уже поздно и приговоренных расстреляли.[243] Получив такое письмо от Пешкова, Амфитеатров, используя свои знакомства в среде высшей политической элиты Франции, попытался изменить ситуацию. В своем письме 19 декабря 1914 г. к одному из таких представителей он сказал: «Обратите внимание, что до поступления в легион Зиновий Пешков провел несколько недель в южном полку и был от него в восторге… Здесь же — совсем другое дело. Очевидно, что добровольцев не считают серьезной силой и поэтому с ними так плохо обращаются, придавая им таких инструкторов, как описанный моим корреспондентом — только для видимости, а не для того, чтобы их чему-то научить. Это очень печально. Я не военный и не осмеливаюсь судить военных. Может быть, с военной точки зрения волонтер действительно не настоящий солдат, но нравственное значение волонтерства и резонанс, который может вызвать волонтер в дружественных странах, огромны, и я очень сомневаюсь, что этот резонанс будет благоприятным и стоит того, чтобы им так рисковать. Я не сообщаю имен, не желая никому причинить вреда, я также ни в коем случае не хотел бы публикации этого письма, но Вы, при желании, безусловно, найдете достойные способы, достаточно эффективные, чтобы оборвать зло на корню».[244] Однако уже 23 декабря 1914 г. в эмигрантской газете «Русское Слово», выходящей в Риме, Амфитеатров писал: «Сегодня получил несколько открыток от Зиновия Алексеевича Пешкова. Он уже получил нашивки капрала и накануне производства в офицеры за отличие… Последние письма отправлены Пешковым из траншей французского расположения под Реймсом. Письма дышат бодростью, сознанием исполненного долга. О лишениях, которые приходится терпеть в траншеях, молодой солдат пишет в шутливом тоне. Каждая рота по несколько дней сидит в окопах 1-й линии огня, иногда всего лишь на расстоянии в каких-нибудь 200 метров от неприятеля. Затем рота переходит во 2-ю линию. Эти переходы, по колено в грязи, очень изнурительны и медлительны… По описанию Пешкова, их подземные жилища похожи на норы. «Когда стою на коленях, — пишет он, — то все-таки достаю головой до сосновых веток, прикрывающих наши окопы». А Пешков — человек небольшого роста. По вечерам, когда счастливчики, раздобывшиеся свечами, зажигают их у своего изголовья, окопы принимают вид настоящих катакомб. Солдаты много терпят от дождя и снега, почему Пешков и обращается к добрым людям с горячей просьбой посылать волонтерам как можно больше шерстяного платья и белья, т. к. за исключением его самого, обладающего железным здоровьем, почти все товарищи страдают бронхитами и ревматизмами. Между всеми солдатами, хотя и собравшимися с разных концов мира, царит полное согласие. Дух войск — превосходен, только все время скучают от жизни в траншеях и горят желанием выступить против немцев в открытом бою… «Есть основания думать, — пишет он, — что кроты выйдут из своих нор и что будет очень жарко». Разумеется, все хотят скорого конца этой бойни, но в то же время все верят, что война окончится лишь после того, как Франция победит. Зиновий Алексеевич Пешков просит передать горячий привет его друзьям в России».[245] Тогда все удивлялись Пешкову: 30-летний, он выглядел едва ли на 20 и был молод не только внешностью, но и душой. В начале 1915 г. Пешков написал Амфитеатрову новое письмо: «Как только будет возможно, напишу Вам большое письмо. Теперь не могу. Над головой летят снаряды. Жужжат моторы аэропланов, то немецких, то французских, а то и тех, и других… И наши, и их аэропланы посылают какие-то сигналы, то красные, то синие, то белые — после таких сигналов артиллерия становится активнее. Господи, чего только не принял небольшой городок позади наших траншей. Я уверен, что его бомбардировка стоит гораздо дороже, чем постройка и все, что в нем есть и было. Прекрасная старая церковь совершенно разрушена, но удивительно уцелела одна сторона и орган остался невредимым. И вот, представляете, однажды иду мимо этой церкви, а из нее доносятся звуки органа, такие гармоничные, полные печали, тоски и какого-то особенно сильного чувства. Если бы Вы могли себе представить странность этих звуков в этом дико обломанном городе. Однажды в этом городке 11 человек были изуродованы снарядом, 1 русский — Арцышевский — был тяжело ранен в плечо в то время, когда он мирно направлялся на кухню за едой. Вчера был ранен товарищ, прекрасный человек, самый лучший человек в моем капральстве, в то время как он вечером после заката солнца пошел в поле за траншеями собрать картофель для завтрашней еды. Он дошел до первой землянки, сказал: «Я ранен» и упал. Стреляют немцы из ружей довольно метко, хотя ужасно смешно. Вот, например, заметят они, где у нас работают, вскидывают лопаты земли, начинают стрелять и тут уже не перестают стрелять 2 дня, 3 дня, неделю. Поставят, видимо, двух солдат и приказывают им стрелять в это место каждые 10 минут. Есть участки в траншеях, в которые стреляют месяца 2. Прямо хохот разбирает. Оставила наша рота одни траншеи и не возвращалась туда около 2 месяцев, затем снова туда пришли. Все в траншеях переделано, изменено, улучшено, иначе расположено. Пошел я как-то в то место, которое служило нам убежищем. Иду и насвистываю. Здесь все мне на память… Клак, клак, клак, клак — выстрелы. И действительно, вспоминаю, что 2 месяца тому назад стреляли в этот же самый пункт. Пошел, сказал своим. Хохотали до упаду… Ну, пока кончаю письмо. Только буду расписываться, как надо идти разводить караульных. Я сегодня дежурный, и мои люди — в карауле».[246] Но смеялся Зиновий над «немецкой тупостью» и «постоянством» недолго. Вскоре его тяжело ранили. Об этом хорошо пишет Анатолий Васильевич Луначарский в своей статье «У З.А. Пешкова», написанной в американском госпитале в Нейи, под Парижем, и помещенной в газете «Киевская мысль» за 7 июня 1915 г. Речь в этой статье идет о бое Легиона 9 мая 1915 г. под Аррасом. В это время в подчинении Пешкова находилась небольшая секция польских волонтеров, бывших шахтеров из Познани, работавших во Франции. Начинается она так: «Пешков по-прежнему такой же ладный, ловкий, сильный, веселый и прямой. Мы присаживаемся на каких-то камнях, и он начинает рассказывать: «…Наш полк был составлен по преимуществу из испанцев, швейцарцев, некоторого количества славян, включая русских… Все эти люди добросовестно исполняли свой долг и не жаловались. Офицерами мы были очень довольны. А к капитану питали самое нежное чувство. Работа была тяжелая… Порывшись в земле до того, что обливаешься потом, ложились мы на отдых на живот в студеную грязь. Но кто выжил — сильно окреп. Мы все закалились и налились силами. Я, например, никогда не чувствовал себя таким крепким и могу сказать, что покойная моя рука была действительно сильной… Немцы поражали нас какой-то механической методичностью стрельбы. Возмущало нас часто то, что они открывали свирепейшую пальбу, когда мы выходили подбирать мертвых, своих и ихних, или даже освобождать запутавшегося в проволочных изгородях их товарища. К нему они не подпускали, и человек так и погибал у них и у нас на глазах, как муха в стальной паутине… Когда нам объявили об атаке, мы все пришли в большое возбуждение — не то радостное, не то какое-то другое. Трудно понять, трудно рассказать. С раннего утра, а утро было хорошее, началась артиллерийская подготовка. Это было что-то феноменальное… Весь воздух ревел. Мы видели перед собой неприятельские траншеи, откуда вылетали, разбрасываясь фонтанами, дерево, земля, камни, люди. Капитан, отправляясь на свое место, крикнул мне, улыбаясь: «Красиво, а, Пешков?» Я ответил: «Да, мой капитан, это извержение Везувия!» И это были последние слова, которые я от него слышал. Сейчас он умирает от тяжелой раны в живот. Наконец раздалась команда. Солнце сияет, весь луг усеян золотыми цветами. Мы вскакиваем «из-за кулис», как я это назвал, и я делаю командное движение ружьем — «вперед». В то же мгновение раздался треск пулеметов, моя рука падает, как плеть, меня самого что-то толкает, и я лечу на землю… Вся атака была проведена молодецки: в полтора часа мы взяли 3 линии и несколько сот пленных. Но это все уже произошло без меня. Я чувствовал, что не могу подняться, имея на себе 250 патронов, тяжелую сумку, фляжку с водой, бинокль и прочее. Наши убежали вперед, а я копошусь на земле. Достал левой рукой перочинный нож, разрезал ремни. Попытался немного осмотреть руку. Вижу, что с нее сорвана значительная часть мускулов, крови целая лужа. Постарался левой рукой и зубами потуже затянуть ремнем расшибленную руку у самого плеча. Потом встал. Шел я назад с километр, без всякой перевязки. По дороге видно множество немецких пленных… Когда я проходил мимо их, держа свою окровавленную руку, они мне улыбались, не то дружески, не то заискивающе, и козыряли… Кое-как меня перевязали и отправили пешком в Акр. Идти туда — километра 4. С ужасом я заметил, что рука вспухает, стала серой, начинает наполняться газом. Наконец добрался я в сильном жару до Акра. Там перевязали меня вторично и уложили. Ночью опять открылось кровотечение. Вся постель подо мной совершенно промокла. Крови потерял столько, что голова кружилась — я чувствовал, что умираю. Звал на помощь, но никто не подходил: раненых нахлынуло множество, и персонал справлялся, как мог. Был уверен, что умру. К груди мне прилепили красный знак на эвакуацию, как всем тяжелораненым, в большинстве офицерам. Офицеров эвакуировали первыми. Со мной рядом лежал капитан. Он видел все, что происходило…Можете вы как-нибудь подняться? — спросил он меня…Право, не знаю…Носилок я вам не добуду. Но если вы сможете со мной добрести до фургона, в котором меня увезут, я найду вам местечко, и мы как-нибудь вместе доберемся до настоящего пункта.