4. Время больших ожиданий.
4. Время больших ожиданий.
Теперь мы можем логично объяснить странное решение императора Александра I, сообщенное им Васильчикову в мае 1821 года.
Накануне возвращения в Россию Александр по-прежнему не доверял гвардии и опасался переворота — как это было и в прошедшую осень, и в середине прошедшей зимы. Об этом свидетельствует не только Ермолов, но и вся организация появления императора в столице: после отмены экспедиции в Италию гвардия получила в апреле 1821 года приказ продолжить поход в западные области — к Минску и Вильне. Столицу освобождали от непосредственного присутствия основной массы заговорщиков; вероятно, это было и одним из мотивов предшествующего решения о походе в Италию!
Таким образом, даже если бы заговорщики остались верны собственным задачам годичной давности и довели бы их до конкретной подготовки, то решать их все равно не было никакой возможности!
Лишь тогда, когда гвардейские части уже месили пыль и грязь на лесных дорогах, император двинулся из Лайбаха домой, разумеется — иным путем.
В конце мая 1821 года Александра I дожидались в столице лишь осколки гвардейского воинства: Милорадович со своей администрацией и высшее гвардейское командование, заготовившее подробные доклады о заговоре среди подчиненных.
К маю 1821 года Милорадович имел основания быть довольным проделанной работой.
Вездесущий генерал-губернатор (его сверхъестественная способность оказываться в нужное время в нужном месте, изменившая ему лишь в последний день жизни, будет нами с избытком проиллюстрирована) нашел, конечно, возможность поведать об этих успехах царю еще до встречи последнего с Васильчиковым, на которой и была продекларирована амнистия заговорщикам. Александр I мог получить и, несомненно, получил от Милорадовича исчерпывающую информацию.
Нетрудно сообразить, в чем она заключалась.
Тайное общество действительно существовало — и можно предъявить хоть поголовный список. К бунту Семеновского полка оно, тем не менее, отношения не имело — за исключением некоторых офицеров, служивших в полку, но также не занимавшихся подстрекательством солдат. В Обществе велись вольнолюбивые беседы и даже обсуждались несбыточные прожекты, но далее разговоров дело не зашло, и не велось никакой пропаганды вне собственного круга. С западными карбонариями никаких связей не было — ни Боже упаси!
Семеновский бунт всех встряхнул, всем раскрыл глаза, все ужаснулись и, поразмыслив, раскаялись.
Злые мысли избыты, Тайное общество втихую закрылось и теперь вовсе не существует. Тем не менее, на всякий случай согласно Вашему распоряжению создана тайная полиция, ведущая неусыпное наблюдение как во избежание рецедива солдатских возмущений, так и для деликатного контроля настроений офицеров.
Что же касается бунта Семеновского полка, то следствием картина восстановлена буквально поминутно и применительно к каждому солдату и офицеру, все виновники и причины возмущений выяснены, и дело готово к вынесению справедливого приговора. Ценные указания Вашего величества учтены, бдительность проявлена, особо опасный преступник Каразин сидит в крепости, хотя и он в возбуждении бунта, как показала подробнейшая проверка, не повинен.
Все мы виноваты, оплошали, не досмотрели и не доглядели — в том числе и генерал-губернатор, но вину признаем, а ошибки постарались исправить. Ситуация полностью под контролем — и Милорадович ручается за то головой. А теперь покорнейше ждем Вашего благороднейшего и мудрейшего решения, Ваше величество! — примерно таким по смыслу должен был быть доклад Милорадовича, человека при дворе ловкого.
Он не мог не использовать свою репутацию прямого и честного воина, и должен был открыто каяться перед государем в собственных грехах и грехах подчиненных — тех, каких нельзя было не признать. Наверняка он брал на себя ответственность за все и готов был выслушать любой приговор — тем самым вернейшим образом подталкивая к оправдательному.
Никто, имевший иную точку зрения — Васильчиков, Бенкендорф или сам император — не смог бы возразить по конкретным фактам. Любая попытка снять вину с себя (а к этому почти наверняка прибег Васильчиков) проигрывала такой линии.
А вот какой собственный вердикт должен был устроить царя по существу дела — в этом нужно разобраться.
Позиция Милорадовича должна была быть царю очевидной, да тот ее и сам как будто не ретушировал — это был его стиль. Милорадович как генерал-губернатор тоже был не без греха в семеновской истории, должен был беспокоиться и за собственную шкуру, а потому по возможности гасил скандал — это Александру было ясно, и это вполне отвечало представлениям царя и о Милорадовиче, и о человеческой природе в целом. Заинтересованность Милорадовича в сохранении собственных начальственных позиций в противовес Аракчееву и прочим — тоже была ясна.
Но и Александру I также не нужна была безоговорочная победа «партии Аракчеева» (и его собственных младших братьев Николая и Михаила) над «партией Милорадовича».
Царь сам был опытным заговорщиком, и его всю жизнь устраивала возможность разбить договоренность людей, действующих за его спиной. Он всегда стремился разделять и властвовать. Зачем же ему теперь ворошить грехи полугодовой давности, унижать и наказывать вроде бы раскаявшихся заговорщиков-гвардейцев, а следовательно — и самого Милорадовича со всеми его сторонниками? Зачем без меры усиливать Аракчеева, тихо и с надеждой ожидающего царского вердикта и не рискующего напрямую выступить против Милорадовича? И еще один аспект, о котором никто не должен был догадываться — и до сих пор не догадался.
Разоблачение и осуждение гвардейского офицерства были бы косвенной, но недвусмысленной реабилитацией враждовавшего с ними Николая Павловича, который после прошлогоднего конфликта продолжал торчать за границей — и тоже наверняка ждал вердикта по делу о семеновском бунте; о тайном обществе он и вовсе не был осведомлен. Нужна ли была такая реабилитация Николая его брату-царю?
На этот непростой вопрос есть ответ: если бы Александра I не устраивала роль Николая как мальчика для битья в постоянных конфликтах с офицерами, то еще с 1818 года у царя было множество вариантов как-то исправить служебное положение брата — и, однако, это не было сделано!
Все эти соображения и заставили Александра I согласиться с Милорадовичем, прямо и косвенно просившего и настаивавшего не раздувать скандал и простить заговорщиков, взятых им, Милорадовичем, под личную ответственность.
Возможно, такое решение далось царю нелегко. Тем более неожиданным оно оказалось для Васильчикова, в беседе с которым Александр и высказал столь удивительные суждения.
Параллели между заговорщиками 11 марта 1801 года и 14 декабря 1825 года самоочевидны и отмечались многими. Это нисколько не умеряло беспокойств самого Александра и его нескрываемой враждебности к заговорщикам — так было и до мая 1821 года (причем, как известно, совсем незадолго), и после.
Что же случилось во время беседы с Васильчиковым? Разумеется то же, что и во многих других аналогичных случаях.
Васильчиков был неприятно поражен решением царя, не желавшего расширять расследование. Васильчиков посчитал это ошибкой и настаивал на исправлении. Очевидно, он пережал — Александр не выносил такого давления и, естественно, не имел желания объяснять собственные мотивы, о которых Васильчиков не сумел догадаться. Вероятно, на минуту Васильчиков увлекся и упустил из виду события 1801 года, непосредственным свидетелем которых был. Нападая на теперешних заговорщиков — а это было его позицией, хорошо понятной, — он, по-видимому, допустил какой-то выпад против конспираторов, который Александр, с его болезненной мнительностью на эту тему, мог принять на собственный счет. Такой вызов не прощался никому, и сейчас не простился Васильчикову!
Возможно, Александр вовсе не собирался снимать старого друга с должности, но теперь он это не просто сделал, а заменил его не кем-нибудь, а Уваровым — почти единственным остающимся в строю участником цареубийства 11 марта!
Такая вызывающая демонстрация была публичной реабилитацией, но не постаревшего сановника, а самого венценосного отцеубийцы!
Едва ли в таком назначении было рациональное служебное зерно. Сам Уваров настолько не был готов к исполнению командных обязанностей, что приступил к ним лишь через год — Александр, очевидно, счел необходимым настоять на неизменности собственного решения! Служить же Уварову, умершему в 1824 году, предстояло, как оказалось, совсем немного.
Приравняв себя с заговорщиками, царь немедленно сделал недискуссионным вопрос о возможности дальнейшего преследования конспираторов. Это, по-видимому, случилось импровизированно, и намного вышло за рамки того, о чем просил Милорадович и что было ему обещано. Но, что сказано, то сказано — тем более самодержавным императором! Индульгенция заговорщикам вышла почти всеобъемлющей.
Это повлияло и на судьбы оппонентов Милорадовича: Васильчиков был снят, а Бенкендорф — поощрен, но переведен. Его назначили командиром 1-й Кирасирской дивизии, тем самым тоже лишив непосредственной возможности продолжить наблюдение за всеми остальными гвардейцами. Аракчеев, вероятно, остался доволен своим решением держаться подальше от этого конфликта.
Вот какие кульбиты неожиданно выкидывает судьба!
Принял ли Александр I полностью точку зрения Милорадовича? Совсем не обязательно.
Ведь гвардия, ушедшая на запад, была выведена на всякий случай именно из-под контроля Милорадовича — следовало присмотреться и к ней, и к нему. В столице она отсутствовала больше года, вернувшись только летом 1822 года!
Понятно, что если даже гвардейцы действительно замыслили покуситься на государственный переворот, то в Пинских болотах его не проведешь! К тому же во время походов и маневров невозможно поддерживать агрессивный тонус заговорщиков, если в этом напрямую не заинтересованы руководители похода. А их, как видим, как раз заменили — Александр постарался предусмотреть буквально все!
Уварова, неспособного принять командование, фактически заместил Паскевич, именно теперь назначенный, как упоминалось, командовать 1-й Гвардейской пехотной дивизией.
Одновременная расправа над непосредственными участниками семеновского бунта продемонстрировала отсутствие какой-либо мягкости и либерализма верховной власти. Проект приговоров «мятежным» солдатам Александр изменил в сторону ужесточения. Тем самым четко было подчеркнуто различие между словом и делом правонарушителей!
Что же касается гражданского лидера заговора — Н.И. Тургенева, то вполне уместно было пугануть его, чтобы больше не путался под ногами. Это было вполне по-христиански — во всяком случае, в том стиле, в каком сам Александр I был христианином!
Все же последующие необходимые решения лучше было пока отложить.
В мае 1821 года Александр I года вынес вердикт о «бунте» Семеновского полка, освободил участников распущенного «Союза благоденствия» от юридической ответственности и разрубил тем самым напряженнейший узел политического противоборства. Противоречия в руководстве российских вооруженных сил, тем не менее, исчерпаны не были: они остались, перейдя из острой фазы в хроническую — ни «партия Аракчеева», ни «партия Милорадовича» решающей победы не добились.
Милорадович, как было показано, вынужденно взял заговорщиков под защиту. Столь же вынужденно он был обязан сохранять такую опеку и впредь.
Факт прежнего существования заговора был известен всему высшему командованию, в том числе и основным недоброжелателям Милорадовича — от Аракчеева до Васильчикова и Бенкендорфа. Имена руководителей заговора также хорошо были известны, и большинство из них сохранилось на своих местах. Следовало наблюдать за тем, что же они предпримут в дальнейшем и дадут ли шанс противной стороне добиться изменения царского вердикта и переиграть отнюдь не законченную кампанию.
Торопиться никому никуда не следовало, а потому опереточный сюжет развивался неспешными темпами: заговорщики вынашивали свои жуткие планы, а Милорадович «по-отечески» наблюдал за ними и одергивал.
Почему же эти люди, многие из которых были предупреждены о бдительном присмотре со стороны начальства, а иные и сами соучаствовали в нем, вообще не прекратили конспиративной деятельности? На этот вопрос можно дать исчерпывающий ответ.
Общая ситуация, в которой находилось дворянство, нами описана выше. Остается добавить, что на ее развитие влияли многие факторы, и поэтому ухудшение происходило не постоянно и постепенно, а волнами — как и положено экономическим процессам. Вот и в годы, предшествовавшие декабрю 1825, был период, крайне неблагоприятный для помещичьих хозяйств.
Еще политика Наполеона, пытавшегося установить «континентальную блокаду», сильно ударила по международной торговле. Поскольку она проводилась не один год, то всюду в Европе создались национальные и региональные рынки, защищенные от иностранной конкуренции. С падением Наполеона пали и все установленные им запреты. Запасы, не находившие сбыта внутри стран-производителей, были выброшены на международный рынок. Соответственно покатились вниз цены: на зерно, в частности, на Берлинской бирже — в три раза за несколько лет. И, о ужас! — волна банкротств, охватившая всю Европу, мгновенно доказала, что без таможенной защиты долее существовать невозможно.
Дружной ответной волной все государства, защищая каждое свою собственную экономику, воздвигали таможенные барьеры — покруче наполеоновских. Это также сказалось на вывозе сельхозпродуктов из России, занявших преобладающую роль в российском экспорте — взамен чугуна в донаполеоновскую эпоху.
Падение вывоза имело прямо-таки роковые результаты. В 1817 году экспорт зерна из России составил 143,2 млн. пудов, в 1820 году — только 38,2, а в 1824 году упал до 11,9 млн. пудов. Не случайно лозунг свободы торговли стал одним из главнейших пунктов всех программ декабристов.
В 1817–1825 годы сокращение экспорта было прямым ударом по небогатым и без того помещичьим карманам. Кризис сбыта зерна и падение покупательной способности потребителей ударил и по российской промышленности.
Резко ухудшалось финансовое положение государства: только с 1820 года по 1822 государственный доход сократился с 475,5 млн. руб. (ассигнациями) до 399,0 млн. Соответственно дефицит бюджета вырос тогда же с 24,3 млн. до 57,6 млн. Осенью 1825 года министр финансов Канкрин писал к Аракчееву: «Внутреннее положение промышленности от низости цен на хлеб постепенно делается хуже, я, наконец, начинаю терять и дух. Денег нет».
Не хватало их и заговорщикам.
Спокойствие основной крестьянской массы и ее готовность поддержать власть и порядок базировались на том же фундаменте: коль скоро хлеб было трудно продать, то его можно было больше проесть, а на худой конец — выпросить, побираясь у сердобольных соотечественников. Так что кризис для дворян и государства — вовсе не кризис для крестьян.
Затруднения испытывали и богатые помещики, преобладавшие среди наиболее активных заговорщиков. Трудности сбыта урожая ударили даже по крупнейшим поместьям, сохранявшим оброчную форму эксплуатации крестьян: последние, естественно, не могли выплачивать дань в прежних размерах — ниже мы приведем красочные примеры. Вводить же барщину в данный момент было и хлопотно, и не имело никакого экономического смысла: к чему помещику увеличивать производство зерновой продукции, которую почти невозможно реализовать с выгодой?
Попытки найти полезное применение своей крещеной собственности, излишней для выращивания излишнего зерна, в той общеэкономической обстановке успеха не имели. Например, суконная фабрика, заведенная в своем имении декабристом Луниным, вступившим к тому времени во владение имуществом умершего отца (около двух тысяч душ крепостных), дала владельцу за 1824–1825 годы только 2 % прибыли и была закрыта.
Кризис дворянства носил, таким образом, всеобъемлющий характер. Он рассосался лишь со временем, когда стабилизировалась международная таможенная политика, продолжился рост продовольственных потребностей в Европе, а Россия снова, с тридцатых годов ХIХ века, заняла доминирующую роль в экспорте зерна. Это позволило стабилизировать общеэкономическую и политическую ситуацию почти до конца царствования Николая I, но это уже не имело никакого касательства к декабристам и их политической борьбе.
Не удивительно, что у дворян рождались мысли о необходимости замены властей и порядков — это был дух времени. Дворянское недовольство никак не могло испариться. Оппозиционные беседы, раз начавшись, уже не прекращались.
Показательно, что независимо от основного ядра заговорщиков, сформировавшегося в 1814–1817 годы, позже по сугубо собственной инициативе концентрировались совершенно иные группы людей со сходными настроениями. Одни из них находили рано или поздно выход к уже существующему Тайному обществу — так произошло летом 1825 года с «Соединенными славянами» на Украине, а другие так и существовали обособленно — например, кружок в Оренбурге, выданный предателем только в 1827 году.
В определенной степени декабристов, как и последующие поколения российских интеллигентов, можно считать жертвами режима: в России действительно вплоть до осени 1905 года отсутствовала возможность открытого и беспрепятственного выражения любых бредовых политических идей. Политическая активность, столь привычная и безобидная на Западе, встречала крайние опасения сначала царских, а много позже — и коммунистических властей. Но и это можно понять: далеко не при любой обстановке «народное представительство» и «свобода слова» столь безобидны, как теперь — да и то не так давно случился октябрь 1993 года!
Так что вволю играть словами никто декабристам позволять не собирался. К существу их мнений Александр I также прислушиваться не хотел: примеры А.Н. Муравьева, Т.Э. Бока и даже Н.И. Тургенева — весьма красноречивы.
Все эти младшие собратья Милорадовича, Ермолова и Киселева были, кроме всего прочего, лишены возможности полноценного использования своих профессиональных качеств — увы, наступил тотальный мир!
Отдушиной оставалась лишь Кавказская война, куда действительно устремлялись самые нетерпеливые, предприимчивые и бессовестные: все-таки истребление кавказских народов — весьма специфическая работа! Но там делались и грандиозные карьеры. Пример — упомянутый Граббе: вняв совету Ермолова, он вернулся на службу и уже к 1838 году стал генерал-лейтенантом и командующим Кавказской линией.
Но на Кавказе офицерских и генеральских должностей было заведомо меньше, чем честолюбцев в русской армии — даже с учетом ротации кадров из-за непривычного климата, болезней и боевых потерь. Другие же войны — вплоть до начала Крымской — были маломасштабны, редки и скоротечны.
Вот и оставалось играть в Тайное общество, причем это носило характер именно игры, вовсе не чуждой обычному профессиональному характеру деятельности генштабистов в средних чинах и адъютантов высоких начальников, преобладавших в руководстве заговорщиков и лишенных реального поля для применения своих гипотетических стратегических талантов. Типичные «черные полковники» в различных странах ХХ века!
Неудивительно, что Милорадович должен был быть начеку, чтобы держать их в узде!
Целый год вплоть до начала лета 1822 года гвардия оставалась вне сферы непосредственного воздействия Милорадовича. Но, как и царь, Милорадович мог не беспокоиться относительно оппозиционных настроений подопечных, стесненных тяготами походов и неудобством и разобщенностью временных зимних квартир.
Зато состояние умов конспираторов в Тульчинской управе внушало тревогу. К тому же высланные офицеры Семеновского полка, пополнившие части 2-й армии, не могли не усилить оппозиционный дух. Несомненно, это не осталось секретом для Милорадовича — впредь, до самой осени 1825 года, его информаторы срабатывали безупречно. Но 2-я армия никоим образом не подчинялась Милорадовичу.
Как же он вышел из положения? Оказалось, очень просто.
Начальником штаба 2-й армии был, как упоминалось, Павел Дмитриевич Киселев. Он родился в 1788 году, когда Милорадович, как тоже упоминалось, уже испытал боевое крещение. Черед прославиться в боях пришел к Киселеву в 1807 году, когда он был (и оставался в течение нескольких лет) адъютантом все того же Милорадовича. Не оплошал он и позже, став в 1812–1815 годы любимым флигель-адъютантом самого Александра I. Взаимное уважение и симпатии сохранялись между Киселевым и Милорадовичем и в последующие времена.
Разумеется, Милорадович не мог рисковать сразу весной 1821 года, когда ему стал известен отказ Пестеля с соратниками прекратить тайную деятельность. В то время все висело на волоске, и Милорадович мог вовсе вылететь в трубу, если бы не заручился должной поддержкой императора. Тогда оставалось только надеяться, что воинственные замыслы Пестеля не дойдут до конкурентов Милорадовича в Петербурге и не сыграют роковой роли, повлияв на позицию Александра I.
После благоприятного вердикта в конце мая Милорадович уже мог распространить свои методы, получившие высочайшее одобрение, за пределы собственной территории. Вполне естественно ему было обратиться к Киселеву.
О политических и социальных пристрастиях самого Милорадовича известно крайне мало: он не сочинял проекты и не тратил время на болтовню на эти темы. Киселев же, помимо того, что тоже был блестящим администратором, обладал незаурядным даром реформатора и теоретика, а в царствование Николая I выдвинулся на самые первые роли в государственном управлении и внутренней политике. О его взглядах имеется немало свидетельств, а сам он оставил массу писем, записок, докладов и прочих бумаг, заботливо собранных соратниками и родственниками — А.П. Заблоцким-Десятовским, Д.А. Милютиным и другими.
Взгляды Киселева на вольнолюбцев и тайные общества исчерпывающим образом иллюстрируются в его сугубо приватном письме к собственным родителям, вызванном намерением последних направить своего младшего сына Николая (впоследствии — крупного дипломата) на учебу в Иенский университет. Письмо написано в июле 1819 года, когда П.Д. Киселев, как мы помним, по совету Закревского должен был попытаться прибрать к рукам беспокойного Пестеля: «не понимаю, что побудило вас решиться на отдачу его [т. е. Николая Киселева] в буйственный университет, в коем правила якобинизма известны, в то сословие поместить молодого мальчика, из коего убийства и своеволия проистекают, теми заразить правилами, которые подняли руку на убийство Коцебу, и поручить вашего сына — кому? — слепой судьбе, под чей надзор? Товарищам студентам, безбожникам и бунтовщикам! — по чьему совету? — молодого, неопытного мальчика, которому хотелось видеть море, чужую землю и жить в независимости!» — в результате младшего брата отправили в более благополучный Дерптский университет. Неплохая исходная позиция для дружбы с Пестелем!
Заметим, однако, что из приведенного текста вовсе не следует безоговорочное осуждение прогрессивных политических веяний — речь идет о том, что политика — дело не мальчиков, но мужей!
Что же касается Пестеля, то нечто вроде дружбы действительно состоялось. Киселев, как известно, в 1816 году разработал собственный проект ликвидации крепостного права. Поспорить на эти темы им обоим было весьма небесполезно; известно, что Пестель читал Киселеву выдержки из своей «Русской Правды».
Пестель оказался и толковым сотрудником особого рода: с начала 1821 года Киселев трижды посылал его в Бессарабию — собирать сведения о разворачивающейся освободительной борьбе греков. Не исключено, что первая из этих поездок преследовала побочную цель: помешать присутствию Пестеля на Московском съезде «Союза благоденствия», куда тот очень рвался! Можно, конечно, допустить, что и две последующие были назначены Киселевым тоже для отвода глаз, но, вероятнее, Пестель действительно хорошо разобрался в особенностях балканской ситуации, что, однако, не сыграло практической роли — ввиду нежелания Александра I помогать революциям.
Близкое знакомство привело, однако, Киселева и к иным вполне определенным выводам (см. выше цитату из другого письма Закревского — от сентября 1820 года). Поэтому поручение Милорадовича взять под контроль «Южное общество» выполнялось Киселевым не в содружестве с Пестелем, а всячески обходя последнего. В этом Киселев нашел достаточно заметный отклик у самих соратников Пестеля по заговору.
В заговоре состояли оба адъютанта Киселева — И.Г. Бурцов (№ 7 в списке Грибовского) и Н.В. Басаргин. Первый из них, напоминаем, покинул Тайное общество сразу после Московского съезда — предупреждений Глинки ему оказалось достаточно. Второй так отзывался о Пестеле: «Со всем его умом и даром убеждения у него не было способности привязывать к себе; не было той откровенности характера, которая необходима, чтобы пользоваться общей доверенностью. Нам казалось, что он скорее искал сеидов, нежели товарищей».
Это, будто бы, быстро привело к новому отливу из рядов заговорщиков: «я сам не могу дать себе отчета, почему и как, но я и некоторые из моих друзей /…/ с половины 1821 г. по самое то время, как арестовали нас, не принимали уже прежнего участия в обществе и не были ни на одном заседании», — свидетельствует Басаргин. Представляется, что в данном случае это правда, но не вся — как, собственно, признал и сам Басаргин.
Середина 1821 года четко совпадает по времени с тем, что именно тогда Киселев вплотную занялся делами «Южного общества» и, как известно из официальных источников, создал тайную полицию при собственном штабе. Едва ли это не сопровождалось предупреждениями соответствующим лицам — начиная с его собственных адъютантов.
В результате численность заговорщиков сократилась более чем наполовину: с Пестелем остались только генерал-интендант 2-й армии А.П. Юшневский, еще один адъютант Витгенштейна штаб-ротмистр князь А.П. Барятинский и совсем юный поручик Н.А. Крюков — сын нижегородского губернатора.
Позднее прием новых членов и присоединение опальных офицеров Семеновского полка снова подняли численность заговорщиков — до двух десятков и более. В феврале 1822 года Пестель (уже переведенный в командиры полка) завербовал своего командира бригады — генерала князя С.Г. Волконского, зятя генерала Н.Н. Раевского, а также отставного полковника земельного магната В.Л. Давыдова — родственника Дениса Давыдова. Позже были организованы две новые управы в дополнение к Тульчинской — Каменская (по Каменке — имении Давыдова в Чигиринском уезде Киевской губернии) и Васильковская; в последней заговорщиков возглавил Сергей Муравьев-Апостол.
Что же касается тайной полиции, то нелепо считать, что Киселев организовал ее для наблюдения за своим собеседником и собутыльником Пестелем (к тому же — экспертом по разведке!); это было бы столь же странно, как если бы Милорадович создавал полицию для наблюдения за Глинкой. Характерно, однако, что Пестель не был всерьез предупрежден об интересе со стороны властей — ни прежним соратником Никитой Муравьевым и другими петербуржцами (кроме заявления Глинки на Московском съезде, адресованного ко всем, включая Пестеля; и то неизвестно, в какой форме оно было передано Бурцовым и Комаровым), ни Киселевым, ни собственными сподвижниками из «Южного общества». Поскольку активность заговорщиков в течение последующих четырех лет инициировалась в основном усилиями Пестеля, то это сыграло едва ли не решающую роль в истории «Южного общества» и всего заговора декабристов. Почему же так происходило?
Дело опять же в репутации Пестеля, о котором известен и такой отзыв упоминавшегося выше Е.И. Якушкина — сына декабриста: «когда Северное общество стало действовать нерешительно, тогда он объявил, что если их дело откроется, то он не даст никому спастись, что чем больше будет жертв, тем больше будет пользы — и он сдержал свое слово. В Следственной комиссии он указал прямо на всех участвовавших в Обществе, и если повесили только 5 человек, а не 500, то в этом Пестель нисколько не виноват, с своей стороны он сделал для этого все, что мог» — как тут не вспомнить злодея более поздней исторической эпохи — С.Г. Нечаева! Можно предположить, что такому хитрому и бессовестному шантажисту просто невозможно было даже намекать на неформальные контакты заговорщиков с представителями высшей власти: он тут же бы взялся всех шантажировать — и своих соратников, обвиняя их в предательстве, и самих вельмож, за спиной царя пускающихся в сомнительные интриги. Так, возможно, думали о нем многие заговорщики. Но все же представляется, что не совсем так.
Вспомним известную мудрость, не лишенную оснований: ты сказал один раз — и я поверил, ты сказал дважды — и я стал сомневаться, ты повторил трижды — и я понял, что ты лжешь! Уж что-то больно много совершенно голословных обвинений в адрес Пестеля! А ведь он после ареста поначалу держался вполне твердо и стал давать показания, уличающие других, лишь когда остальные завалили обвинениями его самого. Правда, позднее случалось и так, что, например, Никита Муравьев, избегавший вначале обвинять Пестеля, сломался, ознакомившись с показаниями Пестеля против него. Но все же нет никаких особых оснований обвинять Пестеля в ответственности за чрезмерную откровенность на следствии и последовавшую жестокость наказания. Похоже, что декабристы старались собственные грехи списать на казненного собрата.
Разумеется, у Пестеля была особая ментальность, отталкивавшая других — недаром он был сыном собственного отца и братом собственного брата! Кандидат в диктаторы не импонировал многим. Но в бесчестности его было обвинить трудно. Более того, можно предположить, что его особая честность заговорщика и революционера (а следовательно и интригана, не чурающегося обмана) была вполне безупречной. Никто поэтому не рискнул посвятить Пестеля в хитрые отношения заговорщиков с высшими начальниками, под опеку которых попало Тайное общество — это могло вызвать бурю и скандал, ставящие под удар всякую возможность продолжения организованной мистификации!
Пестеля обвиняли в излишней рассудочности и черствости. Бестужев-Рюмин, например, писал: «Пестель был уважаем в обществе за необыкновенные способности, но недостаток чувствительности в нем был причиною, что его не любили. Чрезмерная недоверчивость его всех отталкивала, /…/ он делал множество ошибок. Людей он мало знал. Стараясь его распознать, я уверился в истине, что есть вещи, которые можно лишь понять сердцем, но кои остаются вечною загадкою для самого проницательного ума…»
Просто ум бывает разный. Теоретик и резонер Пестель, убежденный в собственной правоте, зашоренный и упертый в собственные идеи, годами не понимал, что ему морочат голову. Ясно, что людей он мало знал. Но скорее его нужно обвинять в недостатке практического ума и проницательности, нежели честности и душевной чистоты!
1 ноября 1821 года Пестель был произведен в полковники, а 15 ноября назначен командиром Вятского пехотного полка (вступил в командование в январе 1822). Киселев, без которого тут не обошлось, перевел его из Тульчина в Линцы — совсем небольшое гарнизонное местечко — не только для того, чтобы укоротить деятельность активного заговорщика, но, скорее всего, и потому, что не мог смотреть в глаза человеку, с которым постоянно был неискренен.
Теперь мы продемонстрируем, как Киселев использовал свою тайную полицию.
В феврале 1822 года в Кишиневе был арестован майор В.Ф. Раевский — за агитацию среди солдат и юнкеров.
Раевский, никого не выдавший, просидел под следствием до 1827 года, когда окончательно прояснились его связи с декабристами. Затем его сослали в Сибирь, где он и оставался до смерти в 1872 году (с 1856 года — сугубо добровольно).
Пострадавшим по этому делу можно считать его дивизионного командира — генерал-майора М.Ф. Орлова — одного из основоположников тайных обществ (№ 6 в списке Грибовского), еще одного зятя генерала Н.Н. Раевского. Ранее, одновременно с Киселевым, Орлов был флигель-адъютантом императора.
Независимо от того, что после Московского съезда Орлов покинул ряды заговорщиков, он был и оставался противником жестокого обращения с солдатами и инициатором повышения грамотности — в стиле Греча и Каразина; под его крылышком В.Ф. Раевский и пытался развернуть крамольные беседы. Арест последнего привлек пристальное внимание к 16-й пехотной дивизии. После царского смотра 2-й армии в октябре 1823 года Орлова, тоже нередко позволявшего публичные вольнолюбивые выходки, уволили в отставку; он поселился в Москве.
Арест Раевского сопровождался деталью, тогда оставшейся неизвестной, а много позже пересказанной все тем же И.Д. Якушкиным: среди бумаг арестованного оказался написанный рукой Раевского полный список всех членов Тульчинской управы — главного детища Пестеля! Каково же было удивление Бурцова, уже, напомним, отошедшего от заговора, когда тот обнаружил этот автограф среди бумаг, отданных ему Киселевым для служебного исполнения! Бурцов тут же сжег злополучную улику, а заговор благополучно просуществовал еще почти четыре года.
Этот эпизод можно было бы счесть небрежностью и невероятным стечением обстоятельств, если бы не молчание Киселева по поводу пропажи документа. Ниже мы поведаем о событиях, когда Киселев совершенно очевидно еще раз спас заговорщиков, сумевших не оценить и почти проигнорировать его усилия. Аналогичные действия Милорадовича также будут рассказаны и разобраны.
И Милорадович, и Киселев постарались не только приложить собственные руки к самому пульсу заговора, но и укрыли его от посторонних глаз шапкой-невидимкой размером с огромный шатер. М.Ф. Орлова и В.Ф. Раевского, явно зарвавшихся, спасти было невозможно; последний так и сидел почти пять лет, пока за него не взялись всерьез, уже получив массу показаний от его прежних товарищей. Но при всех других угрозах заговору, которую названные начальники имели возможность ликвидировать, они неизменно делали это.
В конце лета 1821 года великие князья Николай (с женой) и Михаил, возвращаясь из-за границы (Михаил лечился летом в Карлсбаде и Мариенбаде от последствий тяжелой болезни, которую перенес еще в 1819 году), встретились в Варшаве у брата Константина и провели вместе около недели.
Впервые после женитьбы последнего в мае предшествующего года произошла его встреча с Николаем. Николай отметил необычайную почтительность старшего брата, граничащую с прямой издевкой — вполне характерной для его манеры поведения. Михаил же позже показывал, что в это время Константин сообщил ему свое намерение не царствовать в случае смерти Александра. На самом деле, ничего еще не было решено.
Очень может быть, что принятие закона от 20 марта 1820 года Константин счел нарушением тех договоренностей его с Александром, суть которых, на самом деле, до публики не дошла. Вполне возможно, что поскольку нарушителем конвенции стал Александр, то и Константин счел свое устное обещание дезавуированным, и укрепился в намерении сохранить право на престолонаследие за собой. Во всяком случае, любые прежние устные взаимные обязательства Александра и Константина, сделанные наедине (ведь никто никогда не показывал, что был свидетелем этого!) никак нельзя рассматривать как юридически оформленные. Тем более не было никакого веса в подобных соглашениях после смерти кого-либо из них.
Поэтому, если Александра действительно не устраивало оставление Константина в роли его наследника, то приходилось снова возвращаться к прежним дискуссиям.
Летом 1821 года Александр I имел возможность основательно продумать меры, скоропалительно провозглашенные им самим в мае того года. Результаты воспоследовали в сентябре.
Прежде всего, не получил ожидаемого повышения по службе Ермолов. В начале сентября он был направлен назад на Кавказ. Возможно, он действительно что-то не так сказал царю в Лайбахе, а может быть до последнего дошли реплики, прозвучавшие при встрече Ермолова с Фонвизиным. Не исключены и другие поводы для недоверия — уж больно вызывающе держался Ермолов и бывал дерзок на язык! Еще в юности при Павле I это довело его до тюрьмы и ссылки. Так или иначе, но до начала царствования Николая I одна из сильнейших фигур была задвинута в самый угол политической шахматной доски, а затем и вовсе изгнана с поля!
Тщетно надеялся на хорошее назначение и Николай Павлович, доехавший до столицы 10 сентября 1821; его обязали вернуться к командованию бригадой.
Александр I выехал 12 сентября из Петербурга в Бешенковичи — производить смотр гвардии. На следующий день вслед за ним отбыл и Николай. Во время смотра оба младших великих князя командовали своими бригадами.
Царь остался доволен: подтянувшиеся в походах и маневрах гвардейцы выглядели отлично; недисциплинированностью и вольнодумством и не пахло. Тем не менее, он повелел гвардии остаться в Западных губерниях, а сам отбыл в столицу.
Поскольку Уваров так пока на службу и не явился, то Паскевич продолжал исполнять обязанности командира Гвардейского корпуса. Он был человеком тоже не без ловкости при дворе. Желая подсластить пилюлю Николаю, Паскевич назначил его исполнять обязанности командира своей 1-й Гвардейской пехотной дивизии. Штаб Паскевича расположился в Минске, а Николая Павловича — в Вильне.
Увы, Николай Павлович не был наделен даром руководить людьми. Он мог только командовать — с рыком и топаньем ногами, а выслушивать и исполнять его нелепые команды без возражений стали лишь тогда, когда он сделался императором — и то наиболее неглупые из подданных легко обучились не подчиняться грозному царю, а только делать вид, что подчиняются!
Вот и в этот период возник очередной острый конфликт с офицерством; уладить его примчался из Минска Паскевич. Николаю пришлось отбыть в Петербург — снова оправдываться перед царем. Последнего, очевидно, это вполне устраивало.
Николай был оставлен в прежней должности, а нескольких офицеров Егерского полка в наказание перевели из гвардии в армейские части — с сохранением чинов.
Капитан Гвардейского генерального штаба Никита Муравьев оказался в глуши провинциального Минска. В свободное от службы время общаться было совершенно не с кем: местное дворянское общество было там тогда преимущественно польским и не импонировало патриотичному заговорщику; не могло быть и регулярного общения с прежними единомышленниками. Но Никита не загрустил и не опустил руки, а занялся делом. К осени 1821 года относится начало его работы над проектом российской конституции.
Чуть позже тоже сидевший в глуши Пестель стал совершенствовать собственный проект — так называемую «Русскую Правду». С 1823 года теоретические дискуссии Муравьева с Пестелем о будущем России стали неизменным атрибутом быта Тайного общества. Пестель оставался по-прежнему республиканцем и ратовал за поголовное истребление царской фамилии, а Муравьев почему-то склонился к конституционной монархии.
Для российской прогрессивной интеллигенции еще XIX века, а тем более советских времен, вопроса не было в том, какой вариант прогрессивнее. Была правильно отмечена и связь изменений взглядов Никиты с его отказом от решительной революционной тактики — это только усугубляло печальную эволюцию Муравьева от прогресса к регрессу. Что же касается сути конституции, то и тут подчеркивалась очевидная прогрессивность отдельных пунктов Пестеля. Как обычно, существо возникшего конфликта осталось на перефирии интересов историков.
Мы не будем заниматься сравнением содержания проектов конституций Пестеля и Муравьева — во-первых, потому что это подробно сделано до нас, а во-вторых, потому что не считаем конституционные декларации существенным элементом государственного строя и политического режима.
Как известно, конституция Либерии, списанная с конституции США, не уберегла многострадальную африканскую страну от государственных переворотов и тоталитарных режимов. Советская конституция 1936 года не спасла от расправы даже ее автора — горе-теоретика Н.И. Бухарина. Борьбу же с коммунистическим режимом отечественные диссиденты-правозащитники, с легкой руки А.С. Есенина-Вольпина (наш брат — математик!), вели не против коммунистической конституции, а за ее соблюдение!
В наше время в Западной Европе и в остальном цивилизованном мире процветают как республики, так и конституционные монархии. Хотя каждая страна отличается от остальных, но едва ли ее прогрессивность и реакционность (что бы под этим ни понимать в рамках современных реалий) может оцениваться по тому, республика она или монархия. А вот в западноевропейских условиях XIX века отличия были действительно принципиальными. Дело в том, что в ту эпоху сходили со сцены абсолютные монархии, взамен которых и создавались конституционные монархии или республики. Именно в тот переходный период и была столь существенна разница между последними.
Конституционная монархия могла родиться как вследствие насильственной революции или государственного переворота, так и в результате ненасильственного или почти ненасильственного соглашения оппозиции с правящим монархом, не желавшим рисковать собственным свержением и полной утратой прежних государственных форм — таких сюжетов тогда хватало! Республики же рождались исключительно насильственным путем!
Еще в 1820 году и Пестель, и Муравьев считали возможным для России только последний вариант. В 1821 году Никита Муравьев так уже не считал — вот это и было самым важным! Похоже на то, что Никита Муравьев еще в Минске понимал, для чего берется за свой труд.
Отметим, что и его собственные личные настроения в данный период также никак не гармонировали со стремлением к насильственному внедрению республиканского строя! Он мечтал о будущем, и мечты эти носили весьма специфический характер. Никита писал к матери в декабре 1821 года: «Мне необходимо нужно приехать в Петербург, чтобы осмотреться и выбрать какого-нибудь генерала, — я готов идти в адъютанты ко всякому — непростительно в мои лета рассуждать, что теперь мне хорошо, стало быть и впредь так будет» — типичная философия кокотки на подходе к зрелым годам!
Между тем, убедившись в отсутствии непосредственной опасности государственного переворота, но на всякий случай предохранив столицу от возвращения гвардии, Александр I счел возможным вернуться к проблеме престолонаследия.
К 12 декабря 1821 года (день рождения Александра) в Петербурге собрались все великие князья и оставались затем в столице до начала февраля.
Когда Константин приехал в Петербург, на него насели две любимые им ближайшие родственницы — мать Мария Федоровна и сестра Мария Павловна — и уговорили, раз уж все так получилось, уступить право на трон младшему брату. Константин покорился, и 14 января 1822 года составил послание, которое подверглось правке Александра.
Сравним текст до правки Александра и после нее. Константин, сославшись на отсутствие дарования, сил и духа, нижайше попросил Государя передать его «право на то достоинство», которое по рождению принадлежит ему, Константину, тому лицу, кому это право принадлежит после него. Далее Константин написал (выделим слова, подвергшиеся правке): «Сим самым я могу дать еще новый залог и новую силу тому обязательству, которое я дал при случае развода моего с первой моей женой. Все обстоятельства нынешнего моего положения меня наиболее в сем убеждают и будут пред государством нашим и светом новым опытом и новым залогом в непринужденном моем на то согласии, будучи торжественно сделано».
После правки Александра получилось: «Сим могу я прибавить еще новый залог и новую силу тому обязательству, которое дал я непринужденно и торжественно, при случае развода моего с первой моей женой. Все обстоятельства нынешнего моего положения наиболее к сему убеждают и будут перед государством нашим и светом новым доказательством моих искренних чувств».
Как видим, Константин и Александр придерживаются различных оттенков, характеризуя прошедшие и настоящие события. Если Консантин рискнул на новый опыт заключения искреннего соглашения с братом, то его ожидал результат еще худший, чем предыдущий.
Так или иначе, но Александр заполучил бумагу, и мог, наконец, придать делу официальный ход. Константин же снова поведал Михаилу, что вот теперь-то его отказ от прав на престолонаследие окончательно решился!
Казалось бы, теперь ничто не мешало выполнить обещание, данное еще два с половиной года назад Николаю царем по собственному побуждению, никем извне не спровоцированному. Вместо этого Александр задумывается, и 2 февраля выдает ответ цесаревичу такого содержания: «По вашему желанию предъявил я письмо сие любезной родительнице нашей. /…/ Нам обоим остается, уважив причины, вами изъясненные, дать полную свободу вам следовать непоколебимому решению вашему, прося всемогущего Бога, дабы он благословил последствия столь чистейших намерений», — иными словами, благородный цесаревич нижайше попросил царствующего брата освободить его от докучливых обязанностей цесаревича, а еще более благородный царь с благороднейшей их обоих матушкой дали полное право цесаревичу самому решать вопрос о реализации его благородных намерений.
Чем был вызван такой странный ход? Возможно, действительно влиянием матушки, хотевшей, чтобы все решалось полюбовно. Но другое соображение, пожалуй, более весомо.
Хотя немедленное назначение наследником Николая на основании уже написанного заявления Константина юридически было бы совершенно оправданным, но оно все же выглядело бы мерой, дискриминационной по отношению к Константину (что на самом деле и имело место!) и должно было возбудить нежелательные толки и привлечь внимание заговорщиков к раздорам в царском семействе. Гораздо желательнее было бы, если бы публично выраженная инициатива отказа от престолонаследия изначально исходила от самого Константина. Практически к этому и призывает его Александр в послании от 2 февраля. Возможно, что матушка убедила Александра, что Константин теперь на это пойдет.