7.11. Обособление феномена империи и проблема ее «ничейности»

Страна (подвластная территория), государство и империя — разные категории. Столетиями власть над территорией поддерживалась в основном не посредством обезличенных государственных институтов, а через иерархические отношения вассалитета и частичное делегирование полномочий местным авторитетным лидерам общин. Но и после появления современной государственности (при всем значении ее для форматирования политического пространства и формирования представлений об исторической общности), государство не смогло полностью подменить собой другие формы консолидации населения: династическую лояльность, культуру (язык и конфессию), экономические связи. Государство — не единственная, а в исторической перспективе и не главная форма социальной связи людей.

Камералистский идеал и практика построения модерного государства предполагали универсальное воплощение — что в небольшом германском княжестве, что в обширной Российской империи. Ничего специфически «имперского» в проекте создания «регулярного государства» не было. Господствующее положение зависело от того, кто признавался полноценным субъектом («гражданином») государства, по какому принципу определялась принадлежность к привилегированному слою: по религии, сословной принадлежности, языку, территории проживания или заслугам по службе. Московская «пороховая империя» оставила в наследство Российской империи противоречивую «карту» привилегированных и угнетенных. С одной стороны, представители православных московских родов явно входили в первую категорию, а обитатели окраин (особенно в Сибири) — во вторую. С другой стороны, даже не крестившиеся татарские мурзы (вопреки формальным запретам) вплоть до начала XVIII в. продолжали владеть православными крепостными крестьянами, на руководящие посты в правительстве и армии назначались иностранцы, и со времен патриарха Никона высшими иерархами православной церкви все чаще становились выходцы из украинских земель. Тяготы же государственных повинностей и законов население испытывало практически в равной степени, независимо от этноконфессиональной принадлежности или места проживания.

Особенностью создававшейся Российской империи было то, что она была и новым, и почти одинаково чуждым феноменом для всех подданных. Представления о родном «крае» (стране) были разными у жителей Архангельска и Москвы, Казани и Смоленска, а также Риги и Полтавы, а потому понятие «империи» всегда включало в себя чужие и чуждые земли. Чужеродность империи была даже большей, чем у формировавшегося параллельно современного «государства», которое замещало старые («феодальные») формы власти и по инерции оказывало предпочтение представителям высших сословий, постепенно становясь для них «своим». Империя же была внешней рамкой как для бывшей Московии, «перезавоеванной» Петром I, так и для украинских и балтийских земель. Эта чуждость и вненаходимость империи по отношению к старым историческим землям воплощалась в экстерриториальности ее столицы Санкт-Петербурга, расположенной в принципиально ненаселенной и «неисторической» местности (буквально — «утопической»).

Однако экстерриториальность и чужесть империи не означали априорно ее враждебности, изолированности или даже «реальности» — в смысле существования самостоятельной «имперской идеи», «имперских интересов» и, тем более, «имперского сознания». Собственно, поначалу империя заключалась в том, что обширные подконтрольные территории (еще недавно — отдельные края или страны) вовлекались в орбиту единого процесса государственного строительства. Процесс был единым, но местные условия накладывали на него свои ограничения и навязывали специфические формы, поэтому империя возникала как формальные и неформальные отношения взаимного «перевода». Одна и та же цель — набор батальона рекрутов или сбор 1000 рублей податей — предполагала разную степень усилий, разную тактику и даже различный статус чиновников в разных частях империи. Конечно, и имперские формации древности, и «пороховые империи» раннего Нового времени сталкивались с той же проблемой и вынуждены были прибегать к изощренной системе делегирования суверенитета (т.е. передачи части полномочий) местным правителям и создавать особые режимы управления в разных провинциях. Но Российская империя создавалась в рамках «камералистской революции» политического воображения с ее идеалом «хорошо упорядоченного государства» и провозглашенной целью «общего блага». В этой логике сохранение верховной власти любой ценой не рассматривалось больше как легитимная и даже «естественная» цель. Откровенная нерегулярность политической структуры, ее непродуманность или случайность в XVIII веке воспринимались уже как признак отсталости, которая все больше начинает отождествляться с «пороховыми империями». И хотя камералистский идеал труднодостижим даже в городе-государстве, не говоря уже об обширной и крайне неоднородной России начала XVIII века, культ единого и стройного государственного здания и лозунг достижения «общего блага» лишь укреплялись после смерти Петра I. В этих условиях функцией империи становился не просто «взаимный перевод» разнообразных региональных, конфессиональных и экономических факторов и состояний, а «приведение к общему знаменателю» — хотя бы внешнее. Тем самым создается проблема «имперской политики»: на место «технической» задачи старых империй по сохранению единства завоеванных территорий приходит конструктивная «творческая» задача определения сути этого «общего знаменателя».

Как мы уже видели, совершенно отчетливо эта проблема была осознана уже Анной Иоанновной — возможно, потому, что она острее своих предшественников воспринимала принципиальную «чужесть» империи, прожив половину жизни в Москве, а половину — в Курляндии (формально независимой, но на практике включенной в сферу российского влияния). Учреждение Кадетского корпуса и формирование гвардейского Измайловского полка являются наглядными примерами «имперских» инициатив. Совместное обучение в Кадетском корпусе русскоговорящих выходцев из московских земель и немецкоговорящих балтийских дворян с обязательным освоением русского и немецкого языков делало из них не «русских» и не «немцев», а нечто третье — «имперских». Однако немедленно возник вопрос о том, что означало это «имперство», в чем заключался тот «общий знаменатель», к которому требовалось привести разрозненные земли и малосопоставимые привилегированные социальные группы из разных краев.

Характерным свидетельством появления этого «имперского вопроса» стал миф о «засилье иностранцев», возникший именно в правление Анны и сформировавший потом устойчивый образ «бироновщины» в общественной памяти и позднейшей историографии. (Эрнст Иоганн Бирон — курляндский дворянин, многолетний фаворит Анны, оказывавший большое влияние на принятие решений, впоследствии избранный герцогом Курляндии.) Как писал о Бироне такой трезвомыслящий историк, как А. С. Пушкин,

Он имел несчастие быть немцем; на него свалили весь ужас царствования Анны, которое было в духе его времени и в нравах народа. Впрочем, он имел великий ум и великие таланты.

Фактически, при Анне в верхних эшелонах власти «нерусских» было не больше, чем при ее предшественниках (включая Петра I) и преемниках. Более того, именно Анна Иоанновна еще в начале своего правления уравняла в правах и в жалованье состоявших на российской службе иностранцев и местных уроженцев, ликвидировав установленную Петром дискриминацию по отношению к российским подданным. Сама она была последней представительницей старого московского воспитания на троне — в отличие от взошедшей на престол в 1741 г. (через год после ее смерти) под лозунгом защиты от засилья иноземцев младшей дочери Петра — Елизаветы, которая ввела при дворе моду на французский язык и культуру. И уж точно Анна Иоанновна ни разу не была замечена в публичном унижении московских традиций, которое неоднократно позволял себе Петр I, превратившийся в воображении критиков «бироновщины» и «засилья иноземцев» в символ «истинной русскости».

По-видимому, единственной причиной «антирусской» репутации правления Анны стало именно наглядное проявление в это время империи как нового формата «своего» пространства — и шок от ее фундаментальной чужеродности. При Петре I «империя» значила немногим более, чем синоним «царства». Подданные царства вели себя как завоеватели на присоединенных землях, а обитатели захваченных территорий вынуждены были мириться с присутствием захватчиков. Но несколько десятилетий спонтанной и целенаправленной интеграции не прошли даром, и к 1730-м годам прежние представления о «своей стране» — будь то Московия или Малороссия — уже не соответствовали реальности.

Лихорадочно конструируемое камералистское государство, «гражданство» в котором было открыто с конца 1720-х гг. «шляхетству» со всей империи, было важным, но не единственным каналом интеграции. Православная церковь, традиционно служившая основным маркером «своего» социального пространства и поддерживавшая границу между Московией и украинскими землями благодаря достаточно четкому разделению церковных иерархий Московской патриархии и Киевской митрополии, оказалась другим «имперским» фактором. Петр I начал политику продвижения украинских священнослужителей — высокообразованных выпускников Киево-Могилянской академии (а часто и католических коллегиумов и университетов), продолженную его преемниками. В результате, к 1730 г. из 21 кафедры высшего православного духовенства в Российской империи (епископов, архиепископов, митрополитов), лишь три занимали священнослужители, родившиеся и получившие церковное образование на территории бывшей Московии. Почти все остальные были выходцами из украинских земель.

Еще в начале 1720-х гг. картина не была столь однозначной, но серия назначений и перемещений церковных иерархов привела к абсолютному доминированию украинских церковных деятелей как раз к началу царствования Анны. Эта тенденция только усилилась в последующие годы: в 1739 г. на смену епископу нижегородскому Питириму (выходцу из семьи старообрядцев) был назначен Иоанн Дубинский, выпускник Киево-Могилянской академии; после смерти архиепископа ростовского Иоакима (уроженца Суздаля) в 1741 г. его преемником стал родившийся на Волыни Арсений Мацеевич, получивший церковное образование во Львове и Киеве. Учрежденные в 1742 г. архиепископские кафедры в Москве и Санкт-Петербурге были сразу отданы украинским клирикам. На протяжении нескольких десятилетий исключительно выходцами из украинских земель замещались кафедры в Казани (более полувека) и Пскове (45 лет), Твери и Тобольске. Быстро продвигаясь в церковной иерархии, выпускники Киево-Могилянской академии проводили на вакансии в своих епархиях бывших однокашников или просто знакомых и родственников, формируя особую социальную сеть, охватывающую всю империю. Эти люди не разделяли никакой особой и единой «украинской» позиции (между «малороссийскими» иерархами велась отчаянная борьба, они присоединялись к противоположным враждующим церковным «партиям»). Однако вместе они представляли совершенно иной тип церковнослужителей, получивших наиболее фундаментальное для того времени образование в университетах Речи Посполитой и германских княжеств. Они систематически изучали схоластическую философию, полемическое богословие эпохи контрреформации (как католическое, так и протестантское — например, Феофан Прокопович), а в иезуитских коллегиях их готовили к активному взаимодействию с внешним миром, начиная с рациональной постановки миссионерской деятельности и кончая знакомством с передовыми научными достижениями. Не менее важным было освоение священниками — выходцами из Малороссии и Речи Посполитой — светской культуры эпохи барокко, включая практические навыки в разных литературных жанрах и публицистике.

Нет никаких свидетельств того, что между украинскими священниками и прихожанами или чиновниками на бывших московских землях существовал какой-либо языковой барьер. Никто не подвергал сомнению «истинность» их православия (кроме соперников по внутрицерковной борьбе). Тем более остро должен был переживаться формирующимся «шляхетством» из старомосковских земель разительный контраст нового православного духовенства с привычной церковной культурой Московского царства: по всем статьям «свое» — но совершенно «чужое». Однако для самих высокообразованных священнослужителей из украинских земель открывающееся широкое поприще в масштабах Российской империи, по-видимому, было вполне «своим», предоставляя широкие возможности для церковного служения и приложения полученных знаний и навыков. Они оказались идеальными сотрудниками по реализации и экспансии камералистского проекта современного государства, о чем свидетельствуют их удивительные жизненные траектории.

К примеру, святой Иннокентий Кульчицкий родился в начале 1680-х годов на Черниговщине в старой шляхетской семье, обучался в Киево-Могилянской академии, по окончании которой принял монашество. Останься Иннокентий в Малороссии, он мог бы прожить всю жизнь простым монахом, учитывая ограниченность местных церковных вакансий при относительно высокой конкуренции выпускников киевской академии и церковных заведений Речи Посполитой. Однако около 1708 г. он переводится в Москву, преподавателем в Славяно-греко-латинскую академию, оттуда — в Санкт-Петербург, где вскоре назначается корабельным иеромонахом на фрегат «Самсон», а потом и обер-иеромонахом флота. В 1721 г. Петр I назначает Кульчицкого руководителем Русской Духовной миссии в Пекине. Ожидая разрешения въехать на территорию империи Цин, он три года провел в Бурятии, где открыл духовную школу в Селенгинске. Так и не получив разрешения от цинских властей, в 1727 г. Кульчицкий по решению Священного Синода определяется епископом Иркутским и Нерчинским, основывая первую епархию в Восточной Сибири. Помимо церковной — просветительской и миссионерской — деятельности, Кульчицкий содействовал первой камчатской экспедиции командора Витуса Беринга (1725?1729) — первой в России морской научной экспедиции, нанесшей на карту северо-восточное побережье Азии.

Поколением младше Кульчицкого был Арсений Мацеевич (недавно также причисленный к лику святых), выходец из древнего волынского шляхетского рода. Он учился во Владимире-Волынском, во Львове, закончил Киево-Могилянскую академию, после чего (в 1726 г.) был сразу вызван в Москву на должность инквизитора (которую исполнял столь увлеченно, что под пыткой умер пожилой ярославский игумен). В 1729 г. направлен в Чернигов, но почти сразу оттуда — в Тобольск, где провел три года, проповедуя. Едва вернувшись из Западной Сибири, в 1734 г. Мацеевич был включен в состав второй камчатской экспедиции Беринга (1733?1743), с которой путешествовал два года. По возвращении в Санкт-Петербург Мацеевич преподавал Закон Божий в Санкт-Петербургской гимназии, но спустя несколько лет, в 1741 г., вернулся в Тобольск, теперь уже в сане митрополита и главы Сибирской и Тобольской епархии — как оказалось, ненадолго: в 1742 г. он переводится в Ростов в сердце бывшего ВКМ, где двадцать лет возглавляет митрополичью кафедру. В отличие от Кульчицкого, Мацеевич был последовательным противником петровской реформы церкви, ее подчинения светской власти, а также политики секуляризации (конфискации в пользу государства) церковных земель. Он несколько раз отказывался приносить присягу сменяющимся на престоле монархам, считая неприемлемой содержащуюся в ней формулу императорской власти. В конце концов, он вступил в острый конфликт с властями, был лишен сана, расстрижен в крестьяне и под именем «Андрея Враля» заключен в Ревельскую (Таллиннскую) крепость. Однако принципиальная «анти-императорская» позиция Мацеевича не отменяла поистине панимперский масштаб его деятельности, во многом параллельной биографии Кульчицкого и многих других украинских священников. Перемещаясь между Киевом и Иркутском, Санкт-Петербургом и Черниговом, они распространяли сферу служения и личного общения на обширной территории, создавая новое единое пространство современной православной церкви, совместимой с идеалом камералистского государства и его запросами. Этим они вносили вклад в создание империи как структуры «приведения к общему знаменателю», сложной системы адаптации местных условий к общей норме и «перевода» этой нормы в представления и образы, понятные местному населению. В результате, в частности, торжествовала не «московская» и не «киевская», а именно «имперская» церковь, что могло болезненно восприниматься многими как утрата «своего» (московского или малороссийского) пространства — в данном случае, духовного.

Таким образом, в результате появления в 1730-е гг. общероссийского «шляхетства» на месте прежних разрозненных привилегированных и служилых социальных групп, претворения в жизнь проекта Петра I по «огосударствлению» церкви и ликвидации ее обособленности, а также формированию первых работающих институтов камералистской государственной машины возникает новая реальность «империи» — как ситуация и система отношений. Провозглашенная в 1721 г. Российская империя спустя два десятилетия начинает обретать собственное содержание, не сводящееся к титулу правителя и косметической перелицовке Московского царства. Кроме территории, мало что позволяет говорить о преемственности Российской империи середины XVIII века и Московского царства: возникающую империю отличают социальная структура и политическая культура, расположение столицы и архитектура, литературный язык и бытовое поведение. Ни «московиты», ни «немцы», ни «малороссы» не могли претендовать на «владение» этой империей, что вызывало тревогу и постоянные подозрения в том, что ее узурпировали «другие». Поддерживало эти подозрения и то обстоятельство, что на законных основаниях к власти в Российской империи начали приходить люди, лишь косвенно связанные даже с правящей династией: после смерти Анны Иоанновны регентом (временным правителем) стал ее фаворит Бирон, после отстранения Бирона от власти правление перешло к племяннице Анны Иоанновны — Анне Леопольдовне (урожденной Елизавете Катерине Кристине, принцессе Мекленбург-Шверинской), правившей от имени своего годовалого сына Ивана Антоновича.

На волне этих подозрений в конце 1741 г. младшая дочь Петра I, 32-летняя Елизавета, при поддержке гвардейского Преображенского полка совершила дворцовый переворот, свергнув Анну Леопольдовну. Главным аргументом в поддержку легитимности прихода к власти Елизаветы было то, что она была родной дочерью Петра I, и поэтому переворот был встречен шляхетством с энтузиазмом. Рассказывали, что Елизавете удалось повести за собой гвардейцев, объявив: «Ребята, вы знаете, чья я дочь, идите за мной!» Парадоксальным образом, ниспровергатель московских обычаев Петр I воспринимался ныне как символ «русскости» — очевидно, в 1740-х гг. ее понимали иначе, чем полвека назад. Речь шла теперь не о реставрации московской старины, а об «одомашнивании» новой и чужеродной социальной реальности империи. Петр I был частью личной биографии современников Елизаветы Петровны, единственным связующим звеном между Российской империей и практически упраздненным им же Московским царством.