Свирепые глаза и мохнатые шапки
В марте 1814 года, когда русские солдаты подходили к Парижу, их репутация была ужасной, особенно если речь идет о казаках; одно упоминание о них наводило ужас. В конце января Пьер Дарденн, столкнувшийся с их присутствием в Шомоне, насмешливо описывал этих полулюдей-полузверей в своем письме к другу-аптекарю в СенЖироне:
«Я уверен, мой друг, Вы никогда не видели казаков. Не сожалейте об этом: это не слишком интересное животное, хотя, по праву завоевания, оно и обитает в окрестностях Азовского моря, на брегах античного Танаиса[116]. Представьте себе людей довольно подозрительного вида, среднего роста, бородатых как козлы и уродливых как обезьяны. Они одеты в нечто вроде сутаны священника, которая спереди перевязана крест-накрест и держится при помощи пояса. У самых зажиточных эта одежда из синего сукна, а пояс — красный. У одних на голове высокая цилиндрическая шапка, у других — круглая, плоская и широкополая, подобная тому головному убору, что носят наши овернцы, ходящие по миру ради удовольствия чинить наши кухонные принадлежности. Многие одеты в грубо сшитые овечьи шкуры мехом внутрь, что защищает их от холода; другие довершают это причудливое одеяние тем, что набрасывают себе на плечи большой плащ из медвежьей шкуры…»
Не довольствуясь описанием одежды казаков, Дарденн рассказал и об их психологии, обвинив их в стремлении к воровству и грабежам:
«Они все ездят верхом на лошадях или в повозках. Их лошади, как мне показалось, энергичны и быстры, хотя вместе с тем они тощи и плохо сложены. Седло находится очень высоко и оставляет пустое пространство на спине лошади: в этот тайник казаки обычно складывают свою добычу. Это высокое седло придает им такой своеобразный вид, что мне сложно его Вам описать. Они не пользуются шпорами; вместо этого они бьют своих лошадей чем-то вроде кнута. Они носят грубо сделанное копье или пику восьми-десяти футов длиной, которым владеют, по рассказам, крайне ловко.
У них нет униформы, они носят одежду разных цветов, часто изорванную или штопанную. Эти казаки — попросту русский сброд. И это — покорители Франции! До какой же степени унижения мы дошли!»
Так Дарденн описал нерегулярных казаков императорской армии; затем он переходит к регулярным казакам, которые, впрочем, тоже не пользуются его благосклонностью:
«Они входят в состав полков и чуть менее отвратительны, чем те, описанием которых я Вас только что развлек, хотя и принадлежат к той же самой нации; их в некоторой степени подчинили военной дисциплине, в то время как другие совершенно независимы и самые настоящие воры по своему ремеслу; их естественные порывы до такой степени располагают их к грабежу, что, когда они уже не могут грабить своих врагов, они начинают обкрадывать своих офицеров и друг друга. Их здесь прошло очень много; городу не пришлось особо жаловаться, конечно же, потому что они боялись палок[117]; ведь их хищные аппетиты смиряют только ударами палки. Но в походах они показывают себя наглыми грабителями; все говорят об их бесчинствах и разбое…»{437}
Ни во что не верящие, лживые, недисциплинированные воры, казаки сеяли ужас на своем пути, а множество песен и памфлетов еще более преувеличивало бесчинства этих «современных аттил». Это выражение часто употреблялось; к примеру, Беранже написал в январе 1814 года песню:
Следуя дорогою Аттилы,
Варвар одуревший
Вновь явился в Галлию за смертью.
Вот он, бивуак,
Что разбил у нас казак.
Вышел из своих болот,
Хочет поселиться во дворце —
Англичане ему это обещали{438}.
Эти тексты сопровождались ужасными изображениями, которые охотно перепечатывали журналы и брошюры, которые расклеивались на стенах города, вызывая всеобщую тревогу:
«Они были огромными, вращали свирепыми глазами из-под своих мохнатых шапок, размахивали копьями, красными от крови, а на шеях у них были ожерелья из человеческих ушей и цепочек от часов. Другие поджигали хижины и грели руки у сгорающих деревень. Париж был полон этих пугающих изображений»{439}.
Можно представить, сколь сильным было предубеждение против русских и какой была атмосфера, когда русская армия подошла к Парижу.
Барон Фабиан Остен-Сакен, назначенный царем генерал-губернатором, получил в помощь трех комендантов: от Австрии, Пруссии и России. Каждому было поручено оберегать порядок и безопасность и одном из четырех округов. Придерживаясь своей стратегии очарования французского населения, Александр I избрал комендантом от России французского эмигранта Луи де Рошешуара. Тем временем Остен-Сакен, выполняя требования царя, постарался как можно скорее успокоить население. Уже вечером 31 марта он призвал магазины и театры возобновить нормальную работу:
«Генерал-губернатор Парижа барон Сакен желает, чтобы все спектакли столицы вновь открылись в этот вечер, как обычно. Париж, 31 марта 1814 года»{440}.
А на следующий день он приказал опубликовать в газетах и расклеить на стенах успокаивающий приказ:
«Генерал-губернатор Парижа барон Сакен строго запрещает тревожить, беспокоить или оскорблять кого бы то ни было за политические мнения или за наружные знаки, которые бы кто-нибудь на себе ни носил»{441}.
Таким образом, пришло время «вернуться к нормальной жизни». Но в то же время Сакен держался весьма нестандартно для нового Хозяина «столицы мира»:
«Упряжь в русских каретах была веревочной, бородатый кучер держит вожжи в вытянутых широко расставленных руках, с хлыстом, свисающим с правого запястья. Облачен он в халат и широкополую шляпу, а форейтор скачет на правой лошади. И так выглядел даже экипаж барона Сакена, русского губернатора Парижа!»{442}
В соответствии с приказами царя Сакен и Рошешуар осуществляли очень строгий контроль над армией. Впрочем, не все войска вообще получили разрешение разместиться в Париже. Эта честь выпала лишь гренадерским полкам, императорской гвардии и полкам гвардейской казачьей кавалерии (солдатам и офицерам); что касается других полков, лишь офицеры, имевшие достаточно высокий чин, получили особые ордера, позволявшие им расположиться в городе. И внешний вид этих молодых офицеров тоже вызывал удивление:
«Некоторые из русских офицеров были почти дети, и на всех них были либо подтяжки, либо очень тесно обхватывавший их пояс чуть выше бедер; грудь их была простегана и сильно выдавалась вперед; они носили белые детские перчатки, а их густые волосы спускались до плеч»{443}.
Офицеры, получившие ордера на расквартирование, должны были обязательно, под страхом сурового наказания, жить по адресу, указанному в их ордерах. Кроме того, было регламентировано использование общественного транспорта. Чтобы не дестабилизировать местную жизнь и экономику, казакам, большим любителям рыбы, было воспрещено ловить рыбу в частных прудах. Впрочем, этот запрет не всегда соблюдался: в апреле 1814 года казачье подразделение расположилось рядом с замком Фонтенбло, и всего за несколько дней все окрестные пруды полностью лишились своих карпов…{444}
Вопрос размещения на постой тоже порой оказывался непростым, а сосуществование парижан и русских солдат не всегда проходило гладко: «Сегодня четырнадцать русских с лошадьми и багажом расположились лагерем в моем дворе. Когда они знаками показали мне, что намереваются разделить мое жилище и мой стол, я счел нужным уступить им первое, чтобы спасти второй». И хозяин дома безотлагательно сбежал к родственнику, дабы избежать «неудобств совместной жизни с подобными гостями»{445}. Это был не единственный такой случай; с каждой неделей их становилось больше. В службах полицейской префектуры сохранилось немало жалоб на то, что казаки вырывают и сжигают дощатые настилы домов, приготовляя себе пищу. Дело в том, что казаки, многочисленные и несколько неотесанные, ни в коем случае не могли жить в домах парижан и потому располагались лагерем прямо в Париже. В отличие от своих офицеров, хорошо образованных и говоривших на французском, они приводили в ужас французские элиты, не готовые к сосуществованию с такими людьми. Столкнувшись с необходимостью такого сосуществования, французская знать приходила в ярость. В апреле 1814 года Рошешуар получил письмо от герцогини де Ровиго, которую попросили приютить несколько десятков казаков. Она была возмущена и сообщила ему о причиненном ей ущербе. Комендант города проявил галантность и немедленно прислал на смену этому отряду красавца-адъютанта, гораздо более «приемлемого»:
«Она горько и небезосновательно жаловалась, что ее дворец на улице Серютти наполнили простыми казаками, прислав сорок человек, портивших дорогую мебель, украшавшую апартаменты. (…) Я немедленно выселил из ее прекрасного дворца эту орду казаков, которых послали туда лишь из мести против бывшего министра полиции; на их место я прислал одного из своих товарищей, императорского адъютанта, князя Лопухина, (…) выдающегося своей красотой и прелестями юного возраста; ему было всего двадцать пять лет»{446}.
Вплоть до ухода русских войск не прекращались прискорбные случаи нанесения ущерба, им были готовы приписать все новые и новые ужасы, и утром 3 июня на улицах столицы царила паника:
«Отбытие (…) русских войск ознаменовалось несколькими беспорядками. Этой ночью сообщили, что они собираются поджечь казармы, в которых находились, и уже выкидывают мебель из окон. На место немедленно явился отряд пожарников и достаточное число жандармов с приказом убивать на месте тех, кто предастся подобным бесчинствам. Полицейские агенты проникли в казармы, чтобы увидеть, откуда исходило это действие. В действительности его причиной не был ни коварный заговор, ни какая-либо злоба, но один из этих народных инстинктов…[118] это неприятие…[119] нужда разрушить то, что они оставляют. Впрочем, казармы удалось сохранить. Лишь мебель была сломана. Учитывая, что мы имели дело с русскими, мы легко отделались»{447}.
Оккупация, которую с трудом переносило гражданское население, была еще более неприемлема для французских военных, которые чувствовали, что затронута их честь и их патриотические чувства. Об этом недвусмысленно рассказывают полицейские рапорты апреля-мая 1814 года:
«Почти все письма полны поздравлений с приходом мира и порядка благодаря возвращению Бурбонов.
Многие сетуют на невзгоды, связанные с присутствием во Франции союзных армий. Отдавая должное их хорошему поведению в Париже, авторы писем возмущаются тем фактом, что некоторые воспринимают присутствие иностранных армий как благо. Особенно это раздражает военных»{448}.
Месяцем позже отношение стало еще более негативным, поскольку материальные трудности, не дававшие покоя ветеранам, только Усиливали их гнев и недовольство:
«Лишь военные отказываются разделять любовь французов к августейшей семье Бурбонов. Желательно, чтобы быстрая реорганизация армии удовлетворила амбиции наибольшего числа военных и, разместим всех по местам, позволила высшей власти надзирать за ними и направлять их. (…)
Ветераны горько жалуются, что правительство бросило их и подвергло всяческим лишениям. По их словам, им не предоставляют ни жилья, ни одежды, ни еды. (…) Поскольку положение не может не внушать опасений, есть мнение, что военному министерству имело бы смысл уделить какое-то внимание судьбе ветеранов»{449}.
Предоставленные самим себе, выживающие в условиях нужды, ветераны затевали постоянные споры, а то и яростные драки, в которых оккупанты сталкивались с «бывшими» французскими офицерами или солдатами. В своем дневнике Андервуд свидетельствует, что были приняты меры для преодоления этой напряженности, но результат был не слишком убедителен:
«Французские офицеры и солдаты (…) начали вести себя очень дерзко, особенно в отношении дисциплинированных и терпеливых русских Это заставило губернатора Сакена приказать всем офицерам союзной армии, у которых не было дел в Париже, вернуться в свои корпуса. Аналогичные меры приняло и французское правительство, Национальная гвардия получила приказ арестовывать всех, кто нарушит мир, а парижанам было запрещено вмешиваться в ссоры. Но это распоряжение нарушалось, французы продолжили свои нападения и пытались срывать с головных уборов союзников ветви, которые те всегда носили. Ссоры вспыхивали все чаще, и жители города вставали на сторону французских солдат. В пятницу 29 апреля в саду Пале-Рояля состоялось настоящее побоище, и несколько человек с обеих сторон были ранены»{450}.
4 мая, когда Людовик XVIII устроил смотр Национальной гвардии, на солдат коалиции были совершены новые нападения, а некоторые французские военные «попытались даже сорвать серебряные медали за московскую кампанию[120] с груди русских военных»{451}. В последующие дни инцидентов происходило все больше: 8 мая, когда король проводил смотр бывшей императорской гвардии во дворе Тюильри, «группа французов напала на австрийцев. Несколько человек было убито с обеих сторон; в числе погибших было несколько гризеток, танцевавших с союзниками»{452}. Происшествия, о которых рассказывает в своем дневнике Андервуд, не были исключительными: в полицейских рапортах весны 1814 года говорится о ссорах и даже дуэлях (хотя они были запрещены) между оккупантами и французскими солдатами, испытывавшими ностальгию по Империи. Три дуэли между французскими и русскими офицерами состоялись 4 мая прямо на Елисейских полях, в результате чего один француз и двое русских были смертельно ранены{453}. Двумя днями позже полицейский бюллетень сообщал: «Сегодня, как и вчера, произошло бесчисленное множество ссор между французскими и иностранными военными».{454}
Русские источники тоже упоминают о частых спорах и дуэлях с «наполеонистами». Как рассказывает в своем дневнике Борис Икскюль, офицер эстляндского происхождения 21 года от роду:
«Наполеонисты задирали нас как-то в одном кафе, и вскоре началась грозная, хотя вместе с тем и потешная битва: мы сражались стульями и подсвечниками, бутылками и тарелками. Все было разгромлено в этом злосчастном помещении, а закончилась схватка несколькими дуэлями, из которых одна коснулась меня вплотную и имела печальный исход, поскольку пруссак, который был моим секундантом, после того, как я уложил своего противника, начал драться с его секундантом и был убит на месте! Но все это произошло втихомолку, тайком от властей»{455}.
С каждым днем парижане все хуже переносили присутствие иностранных войск, которых они винили во всех своих бедах. И хотя Александра I в целом по-прежнему воспринимали благосклонно, терпение парижан было на исходе, а враждебность к оккупантам стала всеобщей:
«Этим утром [4 мая], когда русские войска пришли на набережные, чтобы подготовиться к параду, который должен был пройти в присутствии его величества, со всех сторон раздавался ропот против зеленых веток, которые они носили у себя на головах (sic) в знак победы. К счастью, пришел приказ снять эти ветки, что они немедленно и сделали ко всеобщему удовлетворению. Префект полиции предвидел необходимость этой меры и уже утром побывал у г-на де Талейрана, заклиная его обратиться с этой просьбой к императору России.
В целом состояние умов сейчас такое, что все действия союзных монархов толкуются в дурную сторону, тогда как вначале их воспринимали куда более благожелательно. Впрочем, общественное мнение всегда выделяет императора Александра, но многих людей не удается переубедить в том, что Пруссия и Австрия требуют огромной контрибуции»{456}.
Дело в том, что условия перемирия, а затем и мирного договора, считались невыгодными, что провоцировало всеобщую горечь и разочарование. Как сообщал бюллетень от 28 мая:
«В общественных местах продолжают вовсю заниматься политикой. Условия мира, в той мере, в какой они известны, не удовлетворяют национальную гордость. Как говорят, союзники заявили, что хотят видеть Францию великой и сильной. Чтобы она была такой, ей нужны завоеванные ею естественные границы, которые пожелал перейти опрометчивый Бонапарт со своими амбициями. Франция, возвращенная в свои пределы 92 года или приблизительно им соответствующая, недостаточно велика и недостаточно сильна по сравнению с другими преобладающими европейскими державами, которые существенно расширяют свою территорию. В размышлениях по этому поводу нет ничего неприятного для правительства. Похоже, что народ убежден: в том состоянии, в каком король нашел Францию, ему сложно было выдвигать какие-либо требования. Но люди досадуют на союзные державы, которые отнюдь не оказались столь умеренными, как заявляли…»{457}
Эта напряженность усугублялась политической неопределенностью — люди, разбогатевшие при Наполеоне, боялись мести старых дворянских элит и опасались за свои посты, а также за попавшее в их руки национализированное имущество. Кроме того, в Париже разразился экономический кризис. Масштабная безработица затронула как рабочий класс (в общей сложности почти двести тысяч человек), так и мелких служащих, что отнюдь не прибавило народу любви к Бурбонам. Что касается деловой буржуазии, поддерживавшей Наполеона и извлекавшей выгоду от континентальной блокады, она опасалась последствий поражения, которое угрожало оставить ее беззащитной перед лицом конкуренции со стороны британских товаров:
«Возможно, больше всего беспокоятся фабриканты, а еще больше — рабочие, занимавшиеся прядением и ткачеством хлопка. Они опасаются торгового договора, который последует за миром с Англией. 200 тысяч безработных рабочих и 12 тысяч капиталистов, которые потратили большие деньги на создание крупных предприятий и которые боятся, что уже не смогут извлечь из них никакой выгоды. Если эта масса недовольных потеряет всякую надежду, она станет опасной»{458}.
Как мы видим, оккупацию воспринимали мрачно, если не с откровенной враждебностью.
Русские тоже в некоторой степени были разочарованы условиями своего пребывания в Париже. Конечно, в момент их прибытия господствовала эйфория, нашедшая свое отражение в дошедших до нас дневниках и переписке. «Походные записки»{459} 22-летнего Ивана Ивановича Лажечникова, адъютанта генерала Александра Остермана-Толстого, отнюдь не лишены лиричности:
«Что сказали бы вы, почтенные Капеты, вы, основатели французского царства, и ты, Генрих, отец своего народа, и ты, великолепный Лудовик XIV? Какое чувство изъявили бы вы, сюллии, колберты, тюренны, расины и Вольтеры, подпора и слава отечества своего? Что рекли бы вы, когда, стряхнув с себя сон смерти, услышали бы радостное “Ура!” славян на высотах Монмартра?..»{460}
Другие свидетельства были выдержаны в том же ключе. Константин Батюшков в письмах к друзьям передал то возбужденное состояние, которое завладело солдатами, а также публикой, смотревшей на их въезд в Париж:
«Теперь вообрази себе море народа на улицах. Окна, заборы, кровли, деревья бульвара, все, все покрыто людьми обоих полов. Все машет руками, кивает головой, все в конвульзии, все кричит: “Да здравствует Александр, да здравствуют русские! Да здравствует Вильгельм, да здравствует император Австрии! Да здравствует Людовик, да здравствует король, да здравствует мир!” (…) Государь, среди волн народа, остановился у полей Елисейских. Мимо его прошли войска в совершенном устройстве. Народ был в восхищении, а мой казак, кивая головою, говорил мне: “Ваше благородие, они с ума сошли”. “Давно!” — отвечал я, помирая со смеху.
Но у меня голова закружилась от шуму. Я сошел с лошади, и народ обступил и меня, и лошадь. В числе народа были и порядочные люди, и прекрасные женщины, которые взапуски делали мне странные вопросы: отчего у меня белокурые волосы, отчего они длинны? “В Париже их носят короче. Артист Дюлон вас обстрижет по моде”. “И так хорошо”, — говорили женщины. “Посмотри, у него кольцо на руке. Видно, и в России носят кольца”»{461}.
А Сергей Григорьевич Хомутов, офицер императорской свиты, записал в своем дневнике: «Кто видел наяву вход всероссийского императора в столицу Франции, тому, кажется, не остается ничего и желать»!{462} Под воздействием этой эйфории, этой могучей радости и гордости Глинка написал красивейшее стихотворение:
И видел, что за все лишенья,
Пришли с царем пощады мы ж,
И белым знаменем прощенья
Прикрыли трепетный Париж.
И видел, что коня степного
На Сену пить водил калмык,
И в Тюильри у часового
Сиял, как дома, русский штык!..{463}
Но эйфория первых дней быстро уступила место более смешанным чувствам. Прежде всего потому, что парижская жизнь не соответствовала ожиданиям: Николай Николаевич Муравьев сообщил, что частота военных смотров требовала дисциплины, соблюдать которую солдаты были совсем не склонны, тем более, что они не видели в ней смысла теперь, когда война окончилась. Это мнение разделял и солдат Памфил Назаров{464}, чье суждение особенно ценно в силу своей исключительности: Назаров, сын крестьянина из маленькой деревушки в Тверской губернии, неграмотный, подобно большинству солдат царской армии[121], 20-летний на момент вступления на службу в сентябре 1812 года, принял активное участие в войне против Наполеона в России, Германии и Франции, и попал в число солдат, удостоившихся чести сопровождать русского царя в Париже. Он тоже был тронут «торжественным»{465} приемом, который парижане оказали Императорским войскам, но быстро начал жаловаться: «Стоять в Париже было для нас невыгодно: частые парады, учение и караулы»{466}. Кроме того, строгость контроля и нормы снабжения принудили солдат к скудной жизни, и некоторые даже не имели возможности есть досыта:
«Во все время пребывания нашего в Париже часто делались парады, так что солдату в Париже было более трудов, чем в походе. Победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах»{467}.
Многие, по крайней мере по приезде, столкнулись (мы увидим, что впоследствии это изменится) с финансовыми трудностями, о которых упоминает Лука Симанский в письме к родным:
«Вообразите же мое удивление, когда приехав в Париж, слышу, что офицеры живут в казармах на своем содержании, от государя ничего не шло на стол и который им становится очень дорог».{468}.
Конечно, некоторые русские, чувствительные к вопросам национальной гордости, приходили к выводу, что снисходительность, проявленная царем по отношению к французам, вредит русским…
Чтение этих текстов позволяет увидеть, что сосуществование русских и французов весной 1814 года было отнюдь не простым. Но мало-помалу враждебные предрассудки отступали, и им на смену приходило более мягкое отношение друг к другу, и даже некоторая взаимная симпатия.