Пробуждение Орла

Шварценберг, хотя и согласился с планом, принятым на совете, в действительности в начале февраля он по-прежнему не хотел идти на Париж. Прежде всего по политическим причинам: как и император Франц, он все еще надеялся спасти если не наполеоновский режим, то хотя бы регентство Марии-Луизы, и сейчас, когда начался Шатильонский конгресс, он хотел верить в присущий Меттерниху талант убеждать. Свою роль играли и военные причины: Шварценберг опасался за безопасность своих линий коммуникации, протянувшихся до Базеля и другого берега Рейна, и боялся, что находящийся в Лионе Ожеро вскоре сможет атаковать тыловые базы союзников в Швейцарии. 26 января он писал своей жене, что «любой поход на Париж будет в высшей степени противоречить военной науке»{179}.

В то же самое время Блюхер не просто был настроен идти на Париж, но и желал оказаться там как можно быстрее, что, по мнению Царя, было источником политических рисков. Дело в том, что несдержанность Блюхера, желание пруссака прибыть в Париж первым, чтобы, возможно, предаться там мести, которой требовали его войска, плохо сочетались с планами Александра I, твердо настроенного проявлять к французам благосклонность; к тому же подобные действия в перспективе могли осложнить задачу союзников. Это стало причиной совершенно недвусмысленного предписания, которое царь адресовал Блюхеру в тот же самый день 26 января:

«Считаю, что должен Вас предупредить, господин маршал, что мы с Его Величеством королем Пруссии рассудили, что будет полезным, когда союзные армии подойдут к Парижу, разместить их в окрестностях города, а не в самом городе. Я даже хотел бы избежать прохода каких-либо войск по Парижу вплоть до нашего с королем прибытия, а также желал бы, чтобы первыми в столицу вошли именно сопровождающие нас войска, в нашей свите»{180}.

Разделение двух армий, опасное с политической точки зрения, было не менее рискованным и в военном отношении.

На следующий день после военного совета в Ла-Ротьер войска Блюхера двинулись в путь. Они шли на Париж через Шалон, вынудив 7 тысяч солдат Макдональда отойти к Эперне, а затем к Шато-Тьерри. Чтобы поддерживать связь между двумя армиями и охранять разделяющее их пространство (находясь в долинах Сены и Марны, они оказались на расстоянии пятидесяти, а затем и шестидесяти километров), Шварценберг собирался отделить от собственных сил корпус Витгенштейна. Но успешный маневр маршала Мортье в Бар-сюр-Сен сумел остановить продвижение Богемской армии, и ее коммуникации с Силезской армией оказались прерваны. В это же самое время Блюхер отделил от своей армии русские корпуса Остен-Сакена, насчитывавшие 20 тысяч, и шеститысячный корпус генерала Олсуфьева, дав им задание взять Mo. Таким образом, Силезская армия, отрезанная от Богемской, разделилась на отдельные корпуса, расположенные вдоль Марны и находившиеся «более чем в дневном переходе друг от друга»{181}. Слабости этой позиции не ускользнули от Наполеона. 10 февраля в густом тумане солдаты Мармона при поддержке молодой гвардии маршала Нея атаковали корпус Олсуфьева в Пон-Сен-При и оттеснили его к Шампоберу. Олсуфьев, слишком сильно растянувший свой отряд, не смог выдержать удар, и русские потерпели полное поражение: они потеряли 1500 человек, 2000 человек попали в плен, в том числе сам генерал Олсуфьев; бегством смогли спастись всего 1500 человек. Прибыв в Шампобер после битвы, Наполеон решил оставить Мармона с 4500-тысячным отрядом в арьергарде в Этоже, а сам с остальными войсками бросился на Остен-Сакена и Йорка. Он атаковал их на следующий день в Марше-ан-Бри, неподалеку от Монмираля. Хотя у французов было вдвое меньше солдат (16 тысяч против 30 тысяч), благодаря успешной атаке дивизии Фриана и кавалерии Груши, французы одержали верх над войсками Остен-Сакена и Йорка, потерявшими 4500 человек убитыми и ранеными — вдвое больше, чем наполеоновские войска. Союзники были вынуждены отступить к Шато-Тьерри, а на следующий день арьергард Йорка (3000 человек) подвергся новому нападению и снова потерпел неудачу. Через два дня, 14 февраля, Блюхер, находившийся у Бошана, подвергся серьезной атаке Наполеона, выступившего при поддержке корпуса Нея и кирасиров Груши. Прусский фельдмаршал потерял в битве 6000 солдат, в то время как со стороны Наполеона убитых и раненых было всего 600 человек, и был вынужден отступить к Шалону. Всего за неделю Блюхер «отступил на 120 километров (…). Ему стало не хватать снаряжения, и все труднее становилось снабжать армию всем необходимым»{182}. Парижские улицы были оклеены бюллетенями, посвященными триумфам французской армии.

В это время Наполеон собирался преследовать Силезскую армию вплоть до Шалона, чтобы окончательно разгромить ее, а затем вернуться к Витри-ле-Франсуа и ударить в арьергард Богемской армии. Но ему пришлось отказаться от этого намерения и заняться более срочными делами, поскольку Богемская армия медленно, но верно приближалась к Парижу.

В середине февраля, оттеснив преграждавшие ей путь войска Удино и Виктора, авангард Шварценберга, направляясь к Фонтенбло, уже занял Провен и Монтеро. Чтобы задержать продвижение войск коалиции, Наполеон направил в помощь Виктору Макдональда; Мортье и Мармон получили задание замедлить наступление Блюхера, а сам император устремился к Монтеро. Он прибыл туда 18 февраля после трех дней форсированных маршей и напал на отряд наследного принца Вюртембергского: атаку кавалерии генерала Пажоля солдаты принца отбить не сумели. Французы завладели городом, а авангард неприятеля вынужден был отступить на юго-восток, в направлении Санса и Труа. 24 февраля Шварценберг вывел войска из Труа, где они находились с конца января, и отошел к Шомону. За десять дней он отступил на 170 километров{183}.

Очевидные успехи Наполеона серьезно поколебали боевой дух союзников. «Казалось, что дарования Наполеона, поставившие его наряду первых полководцев и усыпленные отчасти под императорскою короною, восприяли блеск Италийских войн его. С малым числом войск в сравнении с нами, он появлялся с удивительною быстротою повсюду, где была возможность одержать поверхность, и останавливал движения многочисленных союзных армий, нападая на слабейшие части их»{184}. Эти победы пробудили совершенно исключительный патриотический порыв: пресса непрестанно восхваляла храбрость Французских солдат, а «все [парижские] театры играли актуальные пьесы: “Орифламму” в Опере, “Героинь Бельфора” в Одеоне, “Жанну Ашетт” в Варьете, “Филиппа-Августа” в Амбигю, “Карла Мартелла” в Гейте, “Маршала де Виллара” во Французском цирке и “Байяра в Мезьере” у Фейдо»{185}. К французам до такой степени вернулась уверенность, что Виван Денон даже отчеканил медаль в честь победы при Шампобере, а чтобы произвести на парижан впечатление, по столичным бульварам провели русских пленных в лохмотьях.

Этот патриотический порыв затронул и жителей территорий, занятых армиями неприятеля. Склонные до этого момента скорее к апатии, они пришли в себя и начали сопротивляться, особенно в сельской местности.

Как свидетельствуют местные источники, призыв императора к общему восстанию не сыграл большой роли в этом пробуждении: жители восстали больше в ответ на насилия и бесчинства армий союзников, чем из верности наполеоновскому режиму. Как мы уже видели, в январе Александр I сетовал Платову на неуправляемых казаков; спустя несколько дней он обратился к принцу Вюртембергскому с просьбой следить за поведением его войск, готовящихся войти в Труа. По просьбе царя генерал Барклай де Толли писал Шварценбергу:

«Его Величество император, поручив мне выразить благодарность Вашему Высочеству за проявленное внимание, выразившееся в том, что Вы пожелали сообщить ему о занятии Труа, желает, чтобы Ваше Высочество не располагались сегодня в Труа, но отправили туда наследного принца Вюртембергского со строгим приказом беречь город по мере возможного, поддерживать там наилучшую дисциплину; Его Величеству представляется, что эта мера особенно необходима, поскольку здешние жители утверждают, что вчера город Труа был разграблен французами. Следовательно, наше хорошее поведение по этому случаю может заметно повлиять на настроение нации и дать ей почувствовать, насколько наше обращение с нею отличается в лучшую сторону»{186}.

На протяжении всей кампании Александр I, а также Шварценберг, Блюхер, Барклай де Толли и фон Бюлов не прекращали заступаться за местных жителей[55]. Были даны очень строгие приказы, сколько припасов и фуража можно изымать; в обмен на эти изъятия жителям выдавались квитанции, по которым они могли потребовать возмещения у государства, когда будет заключен мир. Наконец, постой солдат в домах французов регулировался ордерами на расквартирование, которые распределялись в каждой военной части. Таким образом, царь и его штаб были до крайности внимательны к интендантским вопросам.

Однако на деле контроль, регламенты и предписания работали не всегда. Александр Михайловский-Данилевский признается в бессилии: «При всей строгой подчиненности, соблюдаемой войсками, за которою Государь надзирал самым бдительным оком, невозможно было предупредить разного рода отягощений для обывателей»{187}. В числе этих «отягощений» фигурируют прежде всего насильственные реквизиции. А с каждым новым днем кампании ресурсов становилось меньше, цены росли: всего за несколько недель мясо подорожало четырехкратно, а хлеб в семь раз — объем реквизиций стал неыносимым. 28 февраля в Шомоне школьный учитель Пьер Дарденн писал:

«Наша страна впала в полную нужду, как жить? Невозможно найти ни фуража, ни овса, ни мяса; скоро не останется хлеба — неприятельские лошади съедают то небольшое количество пшеницы, что у нас еще осталось».

4 марта, жалуясь на остановившегося у него прусского офицера, он продолжал:

«Он хочет, чтобы его кормили кофе, сахаром, поили алкогольными напитками; но где все это найти? В нашем городе ничего такого не осталось. Бутылка водки стоит 10–12 франков, апельсин 30 су, бутылка посредственного вина 8–10 франков: все остальное стоит соответственно. Уже не осталось дров; многочисленные красивые деревья с наших бульваров всё рубят, а поскольку сырой лес плохо горит, обитатели военных лагерей продолжают сносить наши жилища».

И снова в тот же день:

«Мы задыхаемся от множества постояльцев. В доме, где я живу, 41 иностранец — офицеры, женщины, слуги и солдаты; и обо всех них заботятся четыре отца семейства. Их необходимо кормить, обогревать и хладнокровно выслушивать их провокации и оскорбления. Я раздосадован, сломлен, уничтожен всеми этими унижениями. Я засыпаю у печи на тоненьком матрасе, а мои бедные дети — на убогом чердаке, поскольку наши кровати и комнаты уступлены господам офицерам. Эта страна потеряна надолго»{188}.

В то время как среди местного населения росла озлобленность по отношению к оккупантам, эти последние тоже испытывали все большее разочарование окружающей реальностью. Для многих русских офицеров первый контакт с французскими реалиями был далек от того идеального образа, который они нарисовали себе под воздействием чтения и полученного образования:

«Удивление почти всех наших офицеров, надеявшихся, по внушениям своих гувернеров, найти по Франции Эльдорадо, было неописанно при виде повсеместных в деревнях и в городах бедности, неопрятности, невежества и уныния»{189}.

Это показывает, до какой степени обе стороны не понимали друг Друга.

Кроме того, хотя официально предписанные нормы реквизиций были нормальными, на практике они часто были другими. Вопреки Призывам царя к умеренности, некоторые командиры подразделений с Радостью пускались в разгул. К примеру, вот какие припасы ежедневно требовал для своего и своих спутников стола генерал-майор Радецкий, возглавлявший штаб Богемской армии:

«Хлеба, тридцать фунтов говядины, барана, пол-теленка, шесть птиц, 40 яиц, мясной пирог, паштет, два фунта рыбы, 50 селедок, 20 банок горчицы и овощи. Кроме того, он требует предметы роскоши — два фунта сахара и столько же кофе, 30 бутылок обычного вина и по 10 бутылок шампанского и бургундского, 3 бутылки хорошего ликера, 30 лимонов и 40 апельсинов, 10 бутылок уксуса и 20 бутылок оливкового масла»{190}.

За счет реквизиций добывали не только съестные припасы и фураж, но и солдатское обмундирование и снаряжение, и тоже в огромных количествах:

«В Лангре (…) пришлось в течение двух дней доставить 1000 рубах, 1000 пар гетр, 500 плащей белого сукна для кавалерии, 500 плащей коричневого сукна для пехоты и 2200 кюлотов, из которых 1000 — небесно-голубого сукна»{191}.

Наконец, кроме реквизиций, было немало и прямых грабежей. Некоторые пытались защититься до прихода оккупантов. Так поступила Барба Понсарден-Клико, которая с 1805 года, когда умер ее муж, оставив ее вдовой в 27-летнем возрасте, продолжила его дело и стала во главе дома «шампанских игристых вин». В 1808 году вдова Клико начала экспортировать свои вина в Российскую империю, но ее делам повредили сначала континентальная блокада, а затем эмбарго на французские предметы роскоши, введенное Александром I в 1810 году. Когда 26 января 1814 года ее отец барон Понсарден, мэр Реймса, готовился покинуть город, он убеждал ее последовать его примеру. Она решила остаться на месте, чтобы защищать свои бесценные погреба, о чем написала своей парижской кузине: «Все идет довольно плохо. Вот уже много дней я занята тем, что замуровываю свои погреба, но я опасаюсь, что это не помешает мне быть обворованной и ограбленной. В конце концов, если я буду разорена, придется смириться с этим и работать для своего пропитания»{192}. Ее тревоги в конечном счете не оправдались, и русские, при всей своей любви к игристым винам, вели себя по отношению к ней скорее корректно. «Благодарение небу!» — писала она своей кузине в начале апреля. «Я не могу жалеть о какой-либо потере, и я слишком справедлива, чтобы жаловаться на траты, от которых никто бы не смог уберечься»{193}.

Но было много и тех, кому повезло меньше. Они пострадали от воровства, грабежей и всяческих насилий со стороны оккупантов. Вот, например, рассказ Дарденна:

«Пока русская пехота столь проворно шагала через наши города, казаки, вставшие лагерем на наших бульварах, развлекались тем, что разграбили и снесли несколько домов в пригородах. У одного из моих друзей унесли все белье, всю мебель и двери. Ему оставили лишь ту одежду, что была на нем надета. Теперь они заняты тем, что ломают стены дома, чтобы сжечь на костре его бревна и балки. На каждом костре лагеря одна-две поперечных балки, и их живое и ясное пламя поднимается к небу, подобно жертвенному огню. Только жертвы не хватает. Как знать, не осмелеют ли господа казаки достаточно, чтобы схватить кого-нибудь из нас и завершить свое жертвоприношение? Каждый день мы видим или узнаем, что несколько домов было вот так разграблено и снесено: вот она, вседозволенность солдатни. (…) Каждый боится, что нас постигнет участь пригородов, когда там уже будет нечего грабить и жечь. Боги! Кто избавит нас от этого грабительства?»{194}

В своих письмах другу Балансу Дарденн создал что-то вроде «шкалы» дурного поведения военных: на вершине ее — нерегулярные казаки, мастера воровства, грабежей и всяческих насилий, за ними — прусские солдаты, крайне грубые и высокомерные по отношению к местным жителям, затем регулярные казаки; австрийские солдаты, которые вели себя более гуманно, заняли лишь последнюю позицию в этом списке. Это свидетельство совпадает с выводами Виктора Леконт-Валле, который, изучив вторжение в районе Лана в феврале-апреле 1814 года, подтверждает, что «самыми опасными были казаки, составлявшие русскую нерегулярную кавалерию. (…) В ходе боев множество деревень было уничтожено полностью, например, Ати, Корбени», а опасность была столь велика, что для спасения от захватчиков, «жители скрывались в галереях карьеров Коллижи, длиной 20 километров», где «за каждой деревней был закреплен подземный участок»{195}. Написанная весной 1814 года брошюра «Историческая картина злодеяний, совершенных казаками во Франции» излагает длиннейший перечень ужасов, которые приписывались как нерегулярным казакам русской армии, так и казакам атамана Платова. Возможно, не обошлось без преувеличений, поскольку брошюра писалась с целью мобилизовать жителей страны вокруг фигуры спасителя-императора; ее текст заканчивается словами: «Завершим эту печальную картину. Наш августейший император в скором времени очистит Францию и спасет ее от всех северных чудовищ»{196}. Но злодеяния и бесчинства, в которых обвиняли казаков, все равно были реальными и масштабными, а их грабежи впечатляют своим размахом. Об этом свидетельствует письмо, приведенное в брошюре:

«Враги все разорили, все украли и все уничтожили. От вашего замка остались только стены: зеркала, мебель, картины, мраморы, обшивка стен, двери, окна, ставни — все разрушено, кроме вашей прекрасной картинной галереи, которую полностью украли. У вас больше нет ни зерна, ни фуража, ни скота, ни лошадей; ваши тысяча четыреста овец-мериносов были зарезаны или уведены. (…) Я был полностью ограблен, как и многие другие; у меня осталось только то, что на мне надето. Я потерял абсолютно все»{197}.

Вместе с тем бывает, что источники приписывают «казакам» (этот термин использовался для обозначения самых разных солдат) насилия, которые творили другие. И речь не только о башкирах из нерегулярной русской кавалерии, производивших особенно сильное впечатление своими луками и стрелами, но и о пруссаках, вюртембергцах и даже австрийцах[56]. Это объясняет выводы историка Анри Усея:

«С точки зрения грабежа и насилий пруссаки и казаки должны получить первый приз (ничья); баварцы и вюртембергцы — второй. Регулярные русские и австрийцы имеют право только на поощрительный приз, но его они заслужили вполне»{198}.

В своем труде Анри Усей приводит мрачный подсчет совершенных злодеяний, в которых поучаствовали солдаты всех стран коалиции:

«В Суассоне полностью сожжено 50 домов, в Мулене 60, в Мениль-Селльере 107, в Ножане 160, в Бюзанси 75, в Шато-Тьерри, в Вайи, в Шавиньоне более 100, в Ати, Мебрекуре, Корбени, Класи — все! Верные традициям Ростопчина[57], казаки начинали с того, что ломали пожарные насосы. Свет пожаров освещал чудовищные сцены. Мужчин рубили саблями и кололи штыками. Обнаженные и привязанные к кроватям, они должны были присутствовать при насилии, творимом над их женами и дочерьми; других пытали, секли, поджаривали на огне, пока они не открывали, где их тайники. Священники Монлодона и Ролампона (Верхняя Марна) были брошены мертвыми на месте. В Бюси-ле-Лон казаки поджаривали на огне ноги слуги, (…) оставленного охранять замок. Поскольку он упорно молчал, они набили его рот сеном и подожгли его. Суконщик в Ножане был почти четвертован десятком пруссаков, тянувших его в разные стороны за руки и за ноги; благодетельная пуля прекратила его страдания. В Провене ребенка бросили в огонь, чтобы заставить заговорить его мать. (…) Насиловали семидесятилетних старух и двенадцатилетних девочек. В одном лишь кантоне Вандевр число людей обоего пола, умерших от насилий и ударов, оценивается в 550 человек. (…) В Шато-Тьерри русские Сакена начали грабеж днем 12 февраля. Ночью и утром следующего дня его продолжили пруссаки Йорка. Все было разграблено. (…) Мертвых было семнадцать человек. (…) В Сансе грабеж [осуществлявшийся солдатами наследного принца Вюртембергского, недавнего союзника Наполеона, чья сестра Екатерина вышла замуж за Жерома Бонапарта] длился девять дней. (…) Женщины и едва созревшие девушки подвергались насилию на глазах у их супругов и родителей. Эти ужасные сцены повторялись каждый день вплоть до вывода войск из города»{199}.

Подобная серия ужасов сопровождала вступление казаков в Монмираль в начале февраля. Житель городка рассказывал:

«Казаки схватили пятнадцать видных горожан, раздели их догола и дали каждому по пятьдесят ударов кнута. Они раздевали мужчин и женщин. Меня самого ограбил казачий начальник, которому подошли моя одежда и мои сапоги. Девушек и женщин по большей части насиловали прямо на улице. Некоторые выбрасывались из окон, чтобы избежать бесчестия. Отцам, пытавшимся вырвать дочерей из лап этих скотов, саблями отрубали руки»{200}.

Эти повторявшиеся вновь и вновь насилия в сочетании с масштабными реквизициями вызвали в феврале первые волнения, а затем и самые настоящие восстания. 2 марта Дарденн с восторгом отмечал:

«Прибыв в деревню, в трех лье отсюда, где дорога огибает большой лес, [пленные французы] побили охранявших их солдат и убежали в лес. По ним стреляли, но крестьяне, вооруженные палками и вилами, помогли французам и облегчили их бегство. В Шомоне начался большой шум, когда пришла эта новость: войска срочно направились к месту восстания, и речь идет ни много ни мало как о том, чтобы сжечь деревню и расстрелять ее мэра. Итак, сопротивление начинается: люди поднялись в Барсюр-Об и неподалеку от нас. Ах! Узнать бы в скором времени, что так сопротивляются всюду!»{201}

Крестьянское сопротивление, которого так боялся Александр I, памятуя, наверное, о бушевавшей двумя годами раньше русской партизанской войне против Наполеона{202}, действительно разрасталось. Вооруженные крестьяне устраивали засады, нападали на отстававших, на отдельных солдат, и учиняли такие же страшные насилия, как те, в которых они обвиняли оккупантов:

«Вечером дня битвы при Краоне [7 марта 1814 года], когда русские попытались запереть женщин и детей в соседних пещерах, крестьяне подобрали на поле боя оружие и начали истреблять раненых; некоторые бросали на них зажженную солому, чтобы зажарить их живьем. Мы видели, как агонизирующие люди, уже не способные говорить, дотягивались до соломинок и чертили кресты на снегу, показывая их своим палачам, чтобы обличить их перед Богом или чтобы умолять о пощаде»{203}.

Некоторые фермеры, например, в Жеродо в департаменте Об, притворялись гостеприимными по отношению к казакам, чтобы легче было их убить, когда гости будут совершенно пьяны, и спрятать тела. Но подобные поступки, в свою очередь, провоцировали репрессивные меры: «Прокламация князя фон Шварценберга от 10 марта призывает жителей наших деревень к спокойствию. Сильнейшие угрозы пожаров, грабежа и смерти соседствуют с этими словами мира и дружбы в прокламации князя-генералиссимуса»{204} — писал Пьер Дарденн. И вскоре закрутилась новая спираль насилия:

«Наши крестьяне восстают повсюду, останавливая или убивая солдат, попадающих в их руки: они вооружены палками, косами, пистолетами, ружьями, которые они уберегли от русских и австрийских инквизиторов; но им не хватает боеприпасов. Способствуя этому движению общественного негодования, можно без труда организовать многочисленное партизанское войско, которое положит предел разбою русских варваров»{205}.

Мы видим, сколь велики были потери Шампани и Франш-Конте всего за несколько недель оккупации.

В феврале 1814 года трудности на поле боя и начавшееся сопротивление посеяли сомнения в армиях коалиции. Дипломатический вариант вновь стал актуальным.