Национальная идентификация дворянских элит Беларуси в XIX — начале XX в.

Известный чешский исследователь проблематики национальных движений в Европе Мирослав Грох утверждал, что относительно участия дворянства в нациостроительстве так называемых «малых народов» действует железное правило: если дворян нет в социальной структуре этнической группы в самом начале национального движения, то и позже они не появятся среди национальных активистов [77]. Этот тезис М. Гроха свидетельствовал о его в целом невысокой оценке роли дворянства в национальных движениях плебейских народов Центральной и Восточной Европы. Является ли утверждение М. Гроха справедливым по отношению к белорусской ситуации?

В Речи Посполитой обоих народов к «народу» (нации) причислялась, по сути, только шляхта, которая имела политические права. Но в XVIII ст. под влиянием идей Просвещения многие представители шляхетских элит понимали под «народом» Речи Посполитой не только шляхту, но все общество, включая также и сословие в то время еще крепостных крестьян. Возрастание внешней угрозы со стороны могущественных соседей послужило катализатором развития процесса модерной польской нации. Причем этот процесс происходил не на этнической основе, а согласно просветительской модели гражданской нации, похожей на французскую или, как утверждает социолог Ришард Радик, в большей степени на испанскую модель: «Перед упадком Речи Посполитой формировался в ней просветительский политический тип нации...» [78]. Этноязыковые отличия в данном случае не играли исключительной роли: «Язык понимался элитами клонящейся к упадку Речи Посполитой как средство социальной коммуникации, облегчающее распространение просветительских ценностей, интеграцию всего общества, а не как определитель понимаемого в этническом смысле этнокультурного сообщества» [79]. Не имело существенного значения также и этническое происхождение индивида, тем более что польская и литовская шляхта считали себя потомками сарматов, римлян и других мифических народов.

Разделы Речи Посполитой не только не остановили процесс формирования современной польской нации, но, наоборот, даже ускорили его. И питательной социальной средой, которая поддерживала этот процесс, являлась, несомненно, шляхта. На территории бывшей Речи Посполитой, которая отошла к Российской империи, насчитывалось приблизительно около полумиллиона дворян-шляхты, причем примерно половина из них приходилась на земли Беларуси и Литвы [80]. Это стало головной болью и трудно разрешимой проблемой для имперской власти. Согласно данным Министерства юстиции

Российской империи за 1858 г., в 49 губерниях европейской части империи насчитывалось 305 тыс. дворян мужского пола, из которых на девять Западных губерний (к их числу официально относились Волынская, Виленская, Витебская, Киевская, Ковенская, Минская, Могилевская и Подольская) приходилось более 192 тыс., или примерно 2/3 от общей численности [81]. Удельный вес шляхты среди всего населения, по данным 1857 г., в Виленской губернии составил 6,04, Гродненской -4,69, Витебской -3,8, Минской -6,03, Могилевской -4,19%. Всего же в этих пяти губерниях насчитывалось на то время 220 573 дворянина мужского и женского полов, или около 5% всего населения, тогда как в центральных российских губерниях этот показатель нигде не превышал более 3% [82].

Безусловно, шляхта литовско-белорусских губерний не была однородной социальной группой. Даже в начале 1860-х гг., уже после десятилетий проведения российским правительством политики верификации дворянства, владельцы имений и крепостных крестьян составляли всего лишь около 14% от общей численности представителей привилегированного сословия в белорусско-литовских губерниях, а остальные 86% или имели в собственности небольшие земельные участки, которые и обрабатывали своими руками, или арендовали земельные наделы у помещиков, или добывали себе пропитание службой по найму у тех же помещиков [83]. В свою очередь поместное дворянство делилось на владельцев огромных латифундий и тех, кто владел маленькими деревушками с несколькими десятками крепостных душ.

Дворянское сословие в Беларуси, как и остальных частей империи, до реформы 1861 г. существовало в первую очередь за счет сохранения консервативной системы барщинного, или фольварочного, хозяйства и крепостничества. Можно, на наш взгляд, согласиться с утверждением Р. Радика, что дворянство как социальная группа не было заинтересовано в развитии процесса формирования современной нации, который неизбежно подталкивал традиционное сословное общество к изменениям в направлении большей гомогенизации, ликвидации сословных барьеров, а это уже угрожало дворянству утратой привилегированного положения и имущественных прав. Вместе с тем именно из дворянства в Беларуси формировалась прослойка образованных людей, которые существовали за счет интеллектуального труда: учителя, врачи, адвокаты, инженеры и др. Именно эта молодая протоинтеллигенция производила и пропагандировала радикальные социальные идеи реформирования современного ей общества, в котором молодые, чаще всего небогатые, интеллектуалы не могли найти себе места и применения своим талантам.

После инкорпорации в состав Российской империи местное дворянство утратило некоторые политические права. Но в то же время не изменилась его доминирующая социально-экономическая позиция в местном обществе. Шляхта должна была мириться с наличием на своих землях огромной российской армии и гражданского административного аппарата (который, впрочем, в первой половине XIX в. формировался преимущественно из местных дворян), обеспечивать выплаты за счет своих крестьян государственных податей и поставку из их числа ректрутов на военную службу. Вместе с тем землевладельцы вскоре оценили и определенные преимущества новой ситуации и с помощью мощной военной машины империи начали усиливать давление на своих крепостных, отбирая у них земельные наделы и увеличивая повинности, что стало одной из главных причин серьезного ухудшения положения крестьянства Беларуси в первой половине XIX ст. Увеличивалось количество местных дворян на российской военной и гражданской службе. В первой трети XIX в. государственный аппарат в западных губерниях почти целиком состоял из представителей шляхты, включая даже должности губернаторов.

Однако симбиоз польского дворянства и имперской власти не мог быть прочным, причиной чему являлись цивилизационные, культурные отличия, преодолеть которые российское правительство было не в состоянии. Относительно либеральную политику Павла и Александра I дворянские элиты «возвращенных» земель использовали для успешного развития польскоязычной системы образования. Эта система, проект который разработала еще в XVIII в. знаменитая Эдукационная комиссия, переживала настоящий расцвет [84]. Именно выходцы из среды дворянства составляли абсолютное большинство студентов Виленского университета (который по численности студентов являлся самым крупным университетом Российской империи) и учащихся средних учебных учреждений в белорусско-литовских губерниях. Идея возрождения Речи Посполитой, идеализация вольной и демократической шляхетской республики, ненависть к деспотической империи все более ширились в среде дворянства, в первую очередь среди студенческой и школьной молодежи. Ярким примером проявления этих настроений стала деятельность тайных обществ филоматов и филаретов в Виленском университете.

После событий восстания 1830-1831 гг. российское правительство активизировало политику «разбора» шляхты. Царские указы от октября 1831 г. и ноября 1832 г. значительно усложнили возможности доказательства дворянского происхождения и предписывали местным властям переводить мелкую «околичную» шляхту в отдельные сословные разряды «однодворцев» и «граждан» [85]. В результате 30-летней реализации этой политики в белорусско-литовских губерниях было лишено дворянских прав около 100 тыс. человек [86], что, естественно, вызывало недовольство и ненависть к Российской империи у мелкой шляхты.

Российское правительство предприняло также ряд шагов, направленных на ограничение роли шляхты в местном государственном аппарате и на ликвидацию тех особенностей дворянского самоуправления, которые еще сохранялись со времен Речи Посполитой. Также в соотвествии с указом Николая I от 12 октября 1835 г. в Волынской, Виленской, Гродненской, Минской и Подольской губерниях и Белостокской области право участия в дворянских выборах сохраняли только те землевладельцы, которые не менее 10 лет находились на государственной военной или гражданской службе [87]. Этот указ очень сильно сократил количество дворян, которые могли участвовать в сословных выборах. Например, в Гродненской губернии в 1848 г. в дворянских выборах во всех девяти уездах участвовали всего 126 человек [88]. Кроме того, губернаторы лично проверяли списки кандидатов на выборные дворянами должности и могли безо всяких объяснений отклонить любую кандидатуру из-за политической неблагонадежности, даже если кандидат отвечал всем формальным требованиям. Фактически российское правительство низвело в этих губерниях дворянское самоуправление до роли составного элемента местного государственного аппарата, что вызывало сильное недовольство поместного дворянства.

Усложнение международного положения империи в начале 50-х гг., XIX ст., а затем и события Крымской войны вызвали новые ограничительные относительно дворянства Западных губерний постановления российской власти. Например, местные землевладельцы на 6 лет утратили права избирать из своей среды уездных судей, которых теперь назначали государственные власти[89]. Особое же недовольство вызвал указ, согласно которому дети землевладельцев, достигшие совершеннолетия, обязаны были поступать на военную или гражданскую службу, причем обязательно в центральные губернии империи [90].

Правительство предпринимало также шаги, которые должны были способствовать культурно-языковой интеграции шляхты Западных губерний с российским дворянством. Согласно указу Сената от 13 июля 1837 г., дети бедных дворян католического исповедания, за «казённый кошт» окончившие государственные гимназии и универстеты, должны были прослужить не менее 5 лет в великорусских губерниях [91]. Другим указом 1838 г. уроженцам Западных губерний католического вероисповедания, желавшим поступить на государственную службу в центральные учреждения империи в Петербурге или Москве, также предписывалось сначала прослужить 5 лет в великороссийских губерниях, вне столиц [92]. Это объяснялось тем, что «для большего удобства необходимо учиться русскому языку». Одновременно тем российским чиновникам, которые соглашались перейти на службу из великорусских в Западные губернии, предоставлялись льготы. Правда, эта политика существенных успехов правительству не принесла, и вплоть до восстания 1863 г. большинство чиновников губернских государственных учреждений состояло из представителей местного дворянства католического вероисповедания.

Уже после восстания 1831 г. российское правительство предприняло целый ряд мер, направленных на национально-культурную ассимиляцию дворянства Западных губерний с дворянством российским. Например, в учреждениях дворянского самоуправления в делопроизводстве нельзя было использовать польский язык. За исполнением этого распоряжения должны были следить начальники губерний. В мае 1842 г. Николай I приказал министру внутренних дел, «чтобы в возвращенных от Польши губерниях устные предложения дворян на общих собраниях и рассуждения относительно этих предложений происходили не иначе как по-русски» [93]. На протяжении 1830-х гг. преподавание всех школьных предметов в Западных губерниях было переведено с польского языка на русский, а в 1840 г. в большинстве средних учреждений вообще отменялось преподавание польского языка и литературы [94]. Все эти запретительные меры приносили скорее обратный эффект. Польский язык и литература изучались в домашних условиях, а уровень преподавания русского языка и российской истории редко был достаточно высоким.

После поражения в Крымской войне и восхождения на российский трон Александра II наступил период либерализации внутренней политики империи. В декабре 1856 г. был издан указ, согласно которому дворянству Западных губерний предоставлялись те же права, что и дворянству центральных губерний, относительно участия в сословных выборах [95]. В этой ситуации поместное дворянство белорусских губерний чрез сословные учреждения стало достаточно активно требовать большей самостоятельности и свободы действий в местной жизни. Так, дворянство Витебской губернии даже предложило императору в 1858 г. основать в Полоцке университет, на что, правда, последовал решительный отказ [96].

Но после восстания 1863 г., главной действующей силой в котором выступило опять же дворянство, российское правительство обрушило на это сословие Западных губерний новые репрессии. Была резко активизирована политика «разбора» мелкой шляхты. В результате реализации указа от 23 сентября 1864 г. [97] количество дворян на белорусско-литовских землях сократилось наполовину — с 158 до 80 тыс. душ мужского пола [98]. Фактически полностью упразднялось дворянское самоуправление, которое превратилось в чисто бюрократический орган в системе государственной власти. В июле 1863 г. виленский генерал-губернатор Михаил Муравьев приказал начальникам губерний собственной властью назначать государственных чиновников на должности, которые по закону занимали избранные дворянством лица, в том числе и на должности уездных и губернских предводителей дворянства [99] . Дворянские же выборы вследствие введения военного положения и чрезвычайных законов вообще не проводились. Гродненский губернатор Скворцов писал в Министерство внутренних дел: «При настоящем состоянии здешнего края было бы неудобно и вредно допускать выборы в дворянском сословии Гродненской губернии до тех времен, пока большинство помещиков-землевладельцев не будет состоять из лиц православного исповедания» [100]. Таким образом, возможность возобновления деятельности дворянского самоуправления на белорусских землях непосредственно обусловливалась изменениями в национальном и конфессиональном составе поместного дворянства. Фактически сословное дворянское самоуправление в Беларуси так и не возродилось.

Исходя из тех же рассуждений, российское правительство отказалось проводить в «западных» губерниях и земскую реформу, которая предусматривала создание всесословных выборных органов местного самоуправления. В 1862 г. на белорусских землях из 9929 землевладельцев насчитывался, в соответствии с официальной терминологией, 9261 «поляк» (главным критерием принадлежности к польской нации в глазах правительства являлось римо-католическое исповедание). Удельный вес непольских помещиков, преимущественно россиян и немцев, был наиболее высоким в Витебской губернии -12,55%, а самым низким в Минской -1,89% [101]. Естественно, что при таких соотношениях «поляки» неизбежно получили бы абсолютное большинство в органах местного самоуправления и суда, поскольку созданная в Российской империи система выборов в эти учреждения как раз обеспечивала полное преимущество поместного дворянства, что в великорусских губерниях вполне соответствовало видам правительства, но в Западных губерниях было для него неприемлемым. Виленский генерал-губернатор Михаил Муравьев по этой причине категорически выступал против введения земств в Беларуси и Литве и писал в Петербург: «Общее выборное начало, положенное в основание земских учреждений, поставило б всю хозяйственную жизнь края в зависимость от враждебных нам большей части дворянства, мелкой шляхты и городского сословия польского происхождения и католического вероисповедания и тем самым подчинило и крестьянское сословие их влиянию, которое поляки, конечно же, использовали бы против нас» [102] . Центральное правительство целиком согласилось с точкой зрения виленского генерал-губернатора, и введение земств на белорусско — литовских землях было отложено на неопределенное время.

С целью изменить национальный и конфессиональный состав поместного дворянства в Западных губерниях российское правительство радикально активизировало в 1860-х гг. политику поддержки или, точнее, насаждения российского землевладения. В соответствии с принятыми в 1864 и 1865 гг. законами российские чиновники, и вообще лица «русского» происхождения, получали значительные льготы при приобретении в собственность земельных участков [103]. Именно им в первую очередь продавали конфискованные государством имения участников восстания. Особенно важное значение имел закон от 19 декабря 1865 г., который запрещал «лицам польского происхождения» приобретать в собственность в Западных губерниях землю иным путем, кроме как по наследству [104]. На местную государственную администрацию были возложены установление национальности покупателей и проверка их политической благонадежности. В результате проведения в жизнь означенной политики количество землевладельцев «непольского происхождения» в шести Северо-западных губерниях возросло с 845 в 1862 г. до 1736 в 1868 г. и достигло 13% количества помещиков в Белорусско-Литовском крае. Однако главной цели — кардинальным образом изменить национально-конфессиональный состав поместного дворянства — правительству достигнуть так и не удалось, и ни в одной из Северо-западных губерний «непольские» помещики не смогли достичь количественного большинства [105].

Репрессии против дворянского сословия на землях Беларуси после восстания 1863 г., активизация политики «разбора» шляхты привели к существенному сокращению ее численности с 228,5 тыс. в 1863 до 121,7 тыс. в 1867 г. [106] Перепись населения 1897 г. зафиксировала в пяти Северо-западных губерниях 241 029 дворян обоих полов, или 2,9% численности населения [107]. Несмотря на значительное сокращение удельного веса дворянства в социальной структуре населения Беларуси во второй половине XIX ст., а также ограничительную политику российских властей, роль дворянства, в первую очередь крупных землевладельцев, в местной экономической, культурной, а также и политической жизни оставалась очень высокой.

По мнению известного польского историка Юлиуша Бардаха, национальное самосознание шляхетского сословия в белорусско-литовских губерниях имело двухуровневую структуру и соответствовало формуле «Gente Lituane, natione Polonus» [108]. Большинство местного дворянства знало о своем литовском или белорусском этническом происхождении, но воспринимало языковую и культурную полонизацию предков как акт их добровольного политического и цивилизационного выбора. Впрочем, весьма сложно ответить на вопрос, какой процент шляхты на белорусских землях хорошо владел польским языком. На основании изучения источников у нас складывается впечатление, что только для поместного дворянства польский язык действительно был языком ежедневного общения, но подавляющее большинство мелкой околичной шляхты оставалось белорусскоязычным. Вот что писал о такой шляхте из-под Витебска мемуарист Максимилиан Маркс: «Между собой говорили все они по-белорусски, только каждый хозяин звался пан, хозяйка — пани, сыновья их были паничи, а дочери — паненки... все они хотели говорить по-польски, но это им окончательно не удавалось.

Они думали, что белорусское слово, произнесённое в нос с прибавкою звука "ж" после "р", сделается польским» [109].

Успешному развитию системы среднего образования способствовало распространение польского языка среди все более широких кругов белорусского дворянства. В гимназиях и уездных училищах Виленского учебного округа в 1826 г. из 2224 учеников 1952 принадлежали к дворянскому сословию [110]. В 1850 г. из 2305 учеников гимназии дворян здесь насчитывалось 1874 [111]. Средние учебные учреждения воспитывали в учениках польский патриотизм, любовь к утраченной отчизне — Речи Посполитой, или Польше. Особую роль играли здесь уроки истории. В первую очередь изучалась античная история, а также история Польши по учебнику Т. Ваги «Historia ksi???t i kr?l?w Polskich» (1770 г.) [112]. Этот учебник в 1818 г. был дополнен главами по истории Великого Княжества Литовского, написанными знаменитым профессором Виленского университета Иоахимом Лелевелем. Уроки литературы также воспитывали польский патриотизм. Об этом свидетельствуют, например, экзаменационные вопросы в базилианских школах за 1822 г.: в каком столетии началась истории Польши? как христианство повлияло на развитие просвещения в Польше? когда пришли в Польшу иезуиты, пиары? на какие периоды можно разделить историю Польши? [113] Российское правительство вскоре увидело опасность такого образования для империи. После 1825 г. обязательным предметом в средних школах Виленского учебного округа становится история России, причем власти требовали, чтобы она в обязательном порядке преподавалась на русском языке [114].

Возникает вопрос: были среди местной шляхты те, кто не считал бы себя поляками в национальном смысле и относительно кого формула «Gente Lituane, natione Polonus» не срабатывала? В качестве примера такого представителя местной шляхты можно привести уроженца Кобринского уезда Игнатия Кулаковского, историка-любителя и краеведа, который побывал на государственной службе в разных учреждениях Гродненской губернии. Кулаковский окончил юридический факультет Варшавского университета, издал на польском языке сборник лирических стихотворений. Он был лоялен по отношению к российской власти, не участвовал в восстании 1830-1831 гг. Более того, по личному поручению гродненского губернатора Михаила Муравьева (будущего виленского генерал-губернатора и душителя восстания 1863 г.) составил исторический очерк православных храмов в Гродно. В 1834 г. И. Кулаковский послал на имя министра народного просвещения записку, в которой предложил ввести в учебные курсы местных училищ «ясное, систематическое изложение <...> истории Западных губерний под исключительным названием истории Края», поскольку «события, относящиеся к Западным губерниям, обыкновенно или совершенно поглощены историею поляков или едва упомянуты в истории России, а потому доселе составляют в наших училищах науку, слабо занимающую юношество»" [115]. Кроме того, Кулаковский выступал за «тщательное изучение наречий», ибо «простонародный язык — это граница, природою начертанная между народами». По сути, эта было одно из первых, если не первое, предложение введения белорусского языка (сам Кулаковский этого термина не использовал) в систему школьного обучения. В своей записке Кулаковский также излагает собственную концепцию истории «Края», но какого-либо названия его он, однако, ни использует. Коренных жителей Западных губерний Кулаковский называет в записке «славяно-русами» и «русскими». Эти идеи И. Кулаковского свидетельствуют, по нашему мнению, о том, что он имел своеобразную «краевую» самоидентификацию, важной чертой которой считал самобытную историю и знание «простонародного» языка. Реакция правительственных чиновников на проект Кулаковского нам неизвестна.

В белорусской историографии в последние годы достаточную популярность приобрела «литвинская» концепция, согласно которой дворянство Беларуси и Литвы имело «литвинскую» национальную идентичность, основанную на исторической и культурной традиции ВКЛ и отдельную от польской. Как нам представляется, данная концепция не выдерживает критики. Анализ источников убеждает, что случаи противопоставления так понимаемой «литвинскости» и польскости были крайне редки.

В своих лекциях по истории польской литературы в Париже А. Мицкевич писал: «Между этими двумя пространствами простирается огромная страна, которая со времени завоеваний ляхов и норманнов утратила свое истинное название. Простирается она между Бугом и Неманом, Днепром и Черным морем. Заселяют ее многочисленные племена, имеющие различные названия, поскольку не признают уже названия славян за свое родовое. С одной стороны ляхи, позже поляки, вступают здесь со своей властью; с другой норманны основывают здесь свое государство. Страна эта, искони славянская, не имеет своего названия, поскольку не составляет отдельного государства, но склоняется то к ляшской системе, то под русскую власть. Эти земли были покорены Рюриковичами и после того завоевания носят название русских земель. Литвины сохранили им название, напоминающее давнее завоевание, а поляки, подчинив их своей власти, отличают в своем языке русские земли от государства России... Эта большая страна была свидетельницей битв межды Польшей и Россией. На этом пространстве сталкивались две религии, католическая и православная, Речь Посполитая, шляхецкая, поляков и система российского самодержавия вели тут упорные бои» [116]. Так, у Мицкевича территория современной Беларуси и Украины (за исключением, по-видимому, исторической Литвы) представляется как огромное неоформленное безликое пространство, постоянно выступающее в истории как объект агрессивных устремлений самых разных народов — норманнов, поляков, литвинов. Это пространство постоянной борьбы между двумя религиями — католической и православной, и политическими системами — шляхетской Речью Посполитой, поляков, и российским самодержавием. В мировоззрении Мицкевича собственно этнические вопросы отступают на второй план, в разговоре с А. Ходько он, например, утверждал: «В Польшу шляхта пришла с Кавказа, в Литву — князья норманнские, в Россию — татарские и норманнские. Чисто славянского государства до этого времени не было» [117]. Главным фактором развития славянских земель для великого поэта представлялась извечная цивилизационная и идеологическая борьба между Польшей и Россией: «Польша и Россия — это не просто две части земли, но две идеи, которые, стремясь к реализации, взаимно исключаются и ведут извечную борьбу. В зависимости от различных результатов этой борьбы славянские страны и народы склоняются то к одной, то к другой из этих идей. В этих идеях следует искать природу диалектов» [118]. Несомненно, что А. Мицкевич хорошо знал белорусский фольклор и с большой симпатией относился к простому народу. В разговоре с А. Ходько он так охарактеризовал «русинов»: «Из всех славянских народов русины, т.е. крестьяне Пинской губернии, а частично Минской и Гродненской, сохранились больше всего. В их сказках и песнях есть все. Письменных памятников мало, только Статут Литовский написан их языком, самым гармоничным и менее всего искаженным из всех славянских диалектов. Вся их жизнь — в бедности. На своей исторической земле вся жизнь была в страшной нужде и угнетении. Земля же, на которой они живут, убогая, сухая, бесплодная, пески или болота» [119]. Скорее всего в данном случае под «русинами» Мицкевич имел в виду полешуков, если исходить из описания их территории. Причем эти русины представляются великим поэтом в образе жертвы собственной истории и природных обстоятельств, способных вызвать лишь сочувствие. Главной заслугой их является сохранение первозданной чистоты славянства, что является своеобразной моральной компенсацией за постоянное унижение и угнетение. Юлиуш Фальковский вспоминал, что однажды его земляк, недавно приехавший в Париж, при встрече с Мицкевичем рассказывал о патриархальной простоте и чистой вере простого народа, что вызвало бурную реакцию поэта: «Так, Пан! — выкрикнул, прервав его, — верь мне, нет более чистого народа, как наши колтунистые белорусы!». [120] Мицкевич верил, что, соединившись с простым народом, шляхта сможет сбросить российское ярмо: «Надо соединиться с народом и возвыситься до веры простого крестьянина во всемогущество Бога; тогда только победим царизм» [121].

Выше мы уже упоминали книгу «Беларусь» А. Рыпинского, изданную в Париже. Автор признавал самобытность белорусского языка, но утверждал, что он ближе к польскому и «этот народ теснее с нами, нежели с Москвой, соединен» [122]. Последняя фраза свидетельствует о том, что сам автор в тексте книги не идентифицирует себя с белорусами, хотя является уроженцем Беларуси (в региональном значении этого термина), знает белорусский язык и даже пишет на нем стихи. В иных своих работах А. Рыпинский как раз подписывался псевдонимом «Белорус». Возможно, такая позиция автора книги «Беларусь» была обусловлена ориентацией на его потенциальных читателей — польских эмигрантов в Западной Европе. Пафос книги А. Рыпинского заключается в беззаветном служении цели единения всех жителей бывшей Речи Посполитой против Российской империи. Автор призывает белорусских женщин учить своих детей «выговаривать святое имя Польши» и даже не давать им еды, «пока не попросит по-польски» [123]. Этот призыв был направлен крестьянам и мелкой белорусскоязычной шляхте. Свою книгу Рыпинский посвятил белорусскому крестьянину, который первым научится писать и читать по-польски.

В 1838 г. начал издавать свои сборники народных белорусских песен бывший филомат и друг Адама Мицкевича, Ян Чечот, который уже в бытность студентом Виленского университета выделялся интересом к изучению культуры и языка простого народа. Одна из основных идей литературного творчества и этнографической деятельности Чечота — примирение и духовное единение шляхтича и крестьянина: «Мы одной матери дети». Четвертый том крестьянских песен «Piosnki wie?niacze znad Niemna i Dzwiny z do??czeniem pierwotwornych w mowie s?awiano-krewickiej» он адресовал «благодетельным госпадам и управляющим их имениями, заботливым о быте крестьян». Чечот считал заслугой крестьян сохранение языка и культуры предков: «Поэзия, которая называется сегодня гминной, была веками общей для всех наших предков: панской, княжеской, одним словом, народной... волощанам нашим обязаны сохранением древних обычаев и песни. За это им наша благодарность» [124]. В последнем, шестом сборнике, изданном в 1846 г., Чечот призывает образованную шляхту изучать крестьянский язык, который он называет «славяно-кривичским», разрабатывать его словари и грамматику: «...кривичское племя, которое насчитывает несколько миллионов населения, не имеет ничего более, кроме катехизиса, изданного недавно в Виленской епархиальной типографии, которого мне, однако, видеть не довелось. Именно теперь пришла пора одплатить за упущения прошлых веков и взяться за составление грамматики и словаря кривичского диалекта...

потому что, если бы и пожелали когда учить крестьян иному диалекту, они не поймут его достаточно, не имея терминов этого иного, изложенного на собственном диалекте. Замечательная это была бы работа для сельских священников и поместного дворянства, которое имеет хоть какое-то образование» [125]. Таким образом, Чечот видел и практическую пользу от изучения крестьянского языка, который может быть использован и при обучении крестьян «иному диалекту». При этом он, по-видимому, первым высказал мнение о возможном литературном будущем белорусского языка, хотя и в достаточно пессимистическом духе: «...если мы рады видеть остатки кельтского или герульского языка, что сохранились в документах, когда-нибудь такой же не пустой интерес будет вызывать и памятник кривичского диалекта, который сомнительно, чтобы сам стал литературным и самостоятельно развивался» [126]. В своих текстах Чечот называл белорусский язык «кривичским», а белорусов — «кривичским племенем».

Среди польскоязычной шляхетской интеллигенции Витебщины и Могилевщины также в середине XIX ст. заметно проявление белорусской самоидентификации в ее региональном измерении. На это повлияло распространение романтических взглядов и представлений о традиционной крестьянской культуре как хранительнице древней мудрости и исконной чистоты. Особенно много в этом направлении сделал Ян Барщевский, который издал в 1844-1846 гг. в Петербурге на польском языке свое произведение «Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастических рассказах». Автор часто использует термины «белорусский народ», «белорусы». Но Беларусью для Барщевского и его образованных земляков являлись Витебщина и Могилевщина. Литератор Ромуальд Подберезский писал в 1844 г., что Витебская и Могилевская губернии «составляют настоящую Беларусь». Он также использовал термин «сегодняшняя белорусская шляхта». О Яне Барщевском Подберезский писал: «Преданный белорус... с самого детства провел жизнь с народом». Выходцы из Могилевщины и Витебщины называли себя белорусами и вдалеке от родины. Юлиан Бартошевич в статье, посвященной Яну Барщевскому, в 1851 г. писал: «...много поляков проживало в столице империи, а более всего белорусов». Такое самосознание соответствовало формуле: роду белорусского, нации польской.

Одним из самых горячих патриотов-литвинов был известный литератор и ученый Адам Киркор. В письме к жене Адам Киркор писал: «Литва дала Польше много знаменитых людей, каких она никогда не имела, например Мицкевича, Косцюшко и много других... Сколько невзгод и сколько несчастий перенесли мы вместе... А что теперь? Разве Литва для того, чтобы быть вместе с Польшей, должна перестать быть Литвой? Нет! Я — литвин — никогда не уничтожить во мне этого чувства» [127].

В 1850-х гг. издает пять книг на белорусском языке Винцент Дунин — Марцинкевич. Это был первый автор, который адресовал свое творчество в первую очередь крестьянам, а не их владельцам и управляющим имениями. Цель своего творчества писатель аргументировал в «Gazecie polskiej» в 1861 г. под псевдонимом Наума Приговорки: «Живя среди народа, говорящего на белорусском наречии, включенный в его способ мышления, мечтая о лучшей доле этого братского племени, решил я, чтобы подтолкнуть его к просвещению в духе его обычаев, преданий и умственных способностей, писать в собственном его наречии» [128]. В этих строках, однако, достаточно четко прослеживается определенная дистанция между автором и людьми, для которых он пишет. В частности, белорусский язык Дунин-Марцинкевич называет «их» языком, а не своим или «нашим». В сборнике исторических рассказов «Люцинка или шведы на Литве» (1861) он называет отечественным польский язык. В письме своему приятелю и известному этнографу Яну Карловичу от 15 сентября 1868 г. литератор отметил, что стремится своими произведениями к тому, чтобы белорусский крестьянин одновременно учился и польской «материнской» литературе [129].

Попыткой познакомить крестьянина и мелкого белорусскоязычного шляхтича с лучшими образцами польской литературы стали перевод и неудачная попытка издания Дуниным-Марцинкевичем «Пана Тадеуша» Адама Мицкевича. В 1859 г. цензура запрещает распространение уже набранной в типографии книги с целью «не допускать употребления польского алфавита при печатании сочинений на белорусском наречии» [130]. Правовым основанием для этого послужил циркуляр, который запрещал «печатание азбук, содержащих в себе применение польского алфавита к русскому языку». Любопытно, что этот циркуляр был направлен в первую очередь против изданий на украинском языке, но первой его жертвой стала как раз белорусская книга [131].

В то же время в польской печати Дунина-Марцинкевича обвиняли в бессмысленности и даже вредности его попыток создания литературы на белорусском языке. В защиту автора выступил наиболее авторитетный в то время на белорусско-литовских землях литератор Владислав Сырокомля (Людвик Кондратович). В 1855 г. Сырокомля з патетикой называл белорусский язык красивым и древним, припомнив, что это был язык литовского Статута и законодательства на протяжении XVI и XVII вв. и что на нем разговаривали три четверти населения давней Литвы, в том числе паны и шляхта. И лишь утратив статус письменного языка, белорусский сохранился только в крестьянских избах [132]. Сырокомля употребляет в своих работах термины — белорусский язык, кривичский, русинский. Русинским он, по-видимому, считал белорусский и украинский языки в сегодняшнем понимании, называя белорусский и чернорусский (кривичский), а также малорусский и галицийский его главными разновидностями [133].

В восстании 1863 г. белорусский язык впервые был использован в политической борьбе как средство пропаганды. Причем как повстанцами, так и правительством. Символической фигурой в белорусской исторической мифологии стал один из руководителей восстания в Беларуси и Литве Константин Калиновский, который был яркой и незаурядной личностью. Калиновский от имени некоего «Яськи госпадаря из-под Вильно» издает на белорусском языке повстанческий пропагандистский листок «Мужицкая правда», адресованный белорусским крестьянам. В тексте «Мужицкой правды» белорусская национальная проблематика не артикулировалась, как не использовался и этноним белорусы. Уже только в «Листах из-под виселицы», переданных Калиновским на волю из тюрьмы, Ясько-госпадарь пишет, что желает, «чтобы знал Божий мир, как мужики белорусы смотрят на москалей и польское восстание» [134]. В этом же послании Калиновский утверждал, что «москали» «там, где жили поляки, литовцы и белорусы, заводят московские школы, а в этих школах учат по-московски, где не услышишь и слова по-польски, по-литовски да и по-белорусски, как того желает народ» [135].

В повстанческой газете «Голос из Литвы» говорилось, например, о языковой проблеме: «Москва преследует языки польский, белорусский, малорусский, литовский и навязывает московский; мы хотим, чтобы каждый язык развивался в соответствии с собственной жизненной силой: и литовский, и белорусский, и малорусский, и польский» [136].

Историки дискутируют относительно авторства «Пісьма ад Яські — гаспадара з-пад Вільні да мужыкоў зямлі польскай», в котором автор обращается к белорусским крестьянам: «... что же мы детюки, сидеть будем? Мы, что живем на земле польской, что едим хлеб польский, мы, поляки с веков вечных» [137]. Многие белорусские авторы сомневались в авторстве Калиновского на том основании, что на этом письме стояла печать варшавской типографии. В то же время польский исследователь Р. Радик утверждает, что процитированные выше слова Яськи не противоречат принципиально другим номерам «Мужицкай правды» [138]. Существующие источники не позволяют достаточно убедительно реконструировать национальную самоидентификацю К. Калиновского. Скорее всего, он являлся достаточно типичным «Gente Lituane, natione Polonus». Некоторые соратники обвиняли его в «литовском сепаратизме». Под Литвой К. Калиновский понимал пространство былого ВКЛ. Это достаточно четко проявляется в записке, написанной им уже во время следствия: «Россия хочет полного с собою слияния Литвы для доставления счастья здешнему народу <...> Кто полагает, что Россия легкую в этом будет иметь задачу, тот судит поверхностно, тот себя обманывает. Сеть, обхватывающая нас во всех классах и соединяющая с Польшею, имеет столько оснований в традициях и даже предрассудках, что распутать ее, уничтожить и воссоздать что-либо новое составляет вековой систематический и разумный труд <...> Пока Правительство не приобретет сочувствия в действительно образованном классе здешняго населения, до тех пор слово России не найдет отголоска в сердце литовцев» [139]. Важно, что Литва выступает здесь не как часть Польши, а как край, соединенный с Польшей вековыми связями. Возможно, что уже в ходе восстания произошла эволюция взглядов К. Калиновского, как и многих других представителей белорусского дворянства. Несомненно, не мог не повлиять на них тот факт, что крестьянство Беларуси поддержало скорее имперскую власть, чем повстанцев.

В этом плане показательным является пример крупного землевладельца Минской губернии Евстафия Прушинского. Во время восстания он сохранил лояльность к российской власти и стал губернским предводителем дворянства. Прушинскому даже разрешалось в обход действующего закона приобретать новые земельные владения. Во время восстания правительственные власти заставляли помещиков подписывать верноподданические адреса на имя императора. Евстафий Прушинский в сентябре 1863 г. составил такой адрес на белорусском языке. Чиновник канцелярии виленского генерал-губернатора Масолов посчитал, что это не что иное, как проявление хитрости поляков, которые согласны на все, лишь бы не называться русскими [140].

Другим интересным примером в этом плане является помещик Витебской губернии Войнислав Савич-Заблоцкий. В письмах к известному украинскому национальному деятелю Михаилу Драгаманову Савич-Заблоцкий писал о белорусах: «...а народ гэты сваю думку мае: не лях ён та i не маскаль, ён рускі — мяжа сярод ix!». Единственным правильным выбором для дворянства Беларуси Савич-Заблоцкий считал возвращение к языку предков: «... i даўненька пара б была, штобы мы ўсе, крывіцкіх зямель пасядзіцелі, мы, былой польскай Рэчы Паспалітай абывацелі беларускія, да сваявіцы вярнуліся та i гукаці па-дзядоўску з сабой мовай мужыцкай, халопскай гэтай нашай пачалі (...)» [141]. Впрочем, в среде местного дворянства эта позиция была интерпретирована как измена польскому делу, и В. Савич-Заблоцкий был подвергнут бойкоту.

Знаковым событием в развитии белорусского национального движения стало издание Францишеком Богушевичем в 1891 г. в зарубежном Кракове поэтического сборника «Dudka bia?aruskaja Macieja Buraczka». В предисловии к этому сборнику впервые в истории была сформулирована белорусская национальная идея на белорусском языке. Ф. Богушевич адресовал свой сборник в первую очередь крестьянам, которых призывает не отрекаться от родного белорусского языка. Таким образом, для Богушевича именно язык выступает главным маркером белорусской национальной принадлежности. Сложно сказать, можно ли самого Богушевича считать белорусским националистом. Он принадлежал к польскоязычной шляхетской среде, принимал участие в развитии нелегального польского образования. Возможно, что его самосознание в большей степени соответствовало формуле «Gente Lituane, natione Polonus». Но несомненно и то, что как поэт и прозаик Богушевич смог реализовать себя только благодаря белорусскому языку.

На следующий год после «Белорусской дудки» Ф. Богушевича во Львове был издан перевод на белорусский язык «Пан Тадэуш» Адама Мицкевича в переводе на белорусский язык землевладельца Минской губернии Александра Ельского [142]. Сам Ельский имел несомненно польское самосознание, о чем многократно писал, но с большой симпатией относился к белорусской народной культуре, создал много литературных текстов на белорусском языке и высказал уверенность в его литературном будущем. Ельский принадлежал к числу тех представителей местной интеллигенции, которые считали поддержку белорусского национального возрождения своим долгом и вкладом в борьбу с ненавистной Российской империей, которая проводила политику русификации белорусского крестьянства.

Таким образом, на рубеже ХІХ-ХХ вв. представители шляхты продолжали играть большую роль в популяризации белорусской национальной идеи. Но среди самой шляхты людей с белорусской национальной самоидентификацией было относительно мало. Хотя по данным переписи 1897 г. почти 52% дворянства Беларуси назвали родным языком белорусский [143], не следует автоматически отождествлять этот факт с национальной самоидентификацией. Большинство шляхты считали себя поляками, гордились своей принадлежностью к католическому исповеданию и польской культуре. Такая стратегия помогала сохранять корпоративную солидарность, отстаивать свое привилегированное положение в местном обществе, которому угрожала новая интеллигенция крестьянского происхождения и западнорусской ориентации. Те же представители шляхты, кто выбирал белорусское самосознание, воспринимались в своей среде скорее как чудаки. Но именно эти «чудаки» сыграли исключительно важную роль в становлении белорусского национального движения в начале XX в., среди лидеров которого видим Вацлава Ивановского, братьев Ивана и Антона Луцкевичей, Вацлава Ластовского, Казимира Костровицкого и других представителей шляхетского сословия. Здесь следует отметить, что на рубеже ХІХ-ХХ вв. дворянство как сословная группа феодального общества все более размывалось, пополняя ряды чиновничества, предпринимателей и в особенности интеллигенции и людей так называемых свободных профессий. Если в первой половине XIX в. типичные белорусские дворяне — это помещики, управляющие их поместьями и околичная шляхта, занимающиеся прежде всего сельским хозяйством, то в конце XIX ст. их потомки — банковские клерки, адвокаты, врачи, ученые. Правда, значительная часть бывшей мелкой шляхты уже мало чем отличалась от крестьянства. Социальные позиции поместного дворянства также постепенно, но неуклонно ослабевали. Родовитой аристократии, которая крепко держалась давних традиций, а также была склонной к космополитизму, этно-языковая модель нации не особенно нравилась, поскольку в условиях этно-конфессионального Пограничья заключала в себе потенциальную опасность вооруженных конфликтов. В этой среде определеннуюпопулярность приобрела краевая идея, которая предусматривала сохранение политической и культурной автономии исторической Литвы или бывшего Великого Княжества Литовского как полиэтнического края. Выходец из среды поместной шляхты Михал Павликовский вспоминал: «Минские поляки, осознавая традицию Речи Посполитой обоих народов, называли себя перед Первой мировой войной литвинами в отличие от жителей Польского Королевства, или короняжей» [144]. Околичная шляхта отличалась польским патриотизмом: «Говорила особым польским языком, каким говорили во времена молодости Мицкевича. Оберегала свою польскость и была очень патриотична» [145]. В то же время, как отмечает Павликовский, среди деклассированного поместного дворянства и польской интеллигенции Минска все более набирал силу польский шовинизм в «эндецкой» (от названия «национальных демократов», одной из главных политических сил в польском национальном движении того времени) версии [146]. Сам Михал Павликовский к «эндэцкой» идеологии относился резко отрицательно и утверждал, что подобное отношение разделяло большинство поместной шляхты Минщины: «Двор "гражданский" был, как правило, благожелательно настроен по отношению к белорусчине. С крестьянами говорили по-белорусски. Хорошее владение белорусским было как бы своеобразным стилем. Поддержка белорусского языка, фольклора и обычаев считалась единственным успешным, а также легальным способом борьбы с русификацией. Высмеивались одинаково как русизмы, так и полонизмы. Дворы, которые под влиянием принесенной с запада эндэцкой заразы пытались полонизовать белорусов, были очень немногочисленны» [147]. Известная писательница Мария Чапская происходила из помещичьей семьи, которая считала своим долгом полонизацию белорусскоязычной службы: «Чем был наш край Беларусь, как не частью Великого Княжества Литовского, на протяжении четырех веков с Польшей соединенный, захваченный Россией? О пробуждении национального сознания белорусов ничего тогда мы не знали. Нужно было выбирать между Польшей и Россией, и не сомневались мы, что край наш должен вернуться к Польше, Польше независимой в давних, до разделов, границах. Поэтому нужно было укреплять в польскости нашу службу, католическую и польскую по происхождению, утверждая в ней польскость, — так считали мы» [148]. С этой целью в семье Чапских службе показывали с помощью видеопроектора картинки Кракова, Вавеля, читали «Оборону Ченстохова».

Помещик Могилевской губернии Кароль Борисович в своих воспоминаниях так описывал национальные отношения: «... на национальной почве антагонизмы не проявлялись вовсе. Белорусский народ, занятый тяжелым трудом добывания хлеба насущного, не мог выделить из своей среды борцов за национальное возрождение. Зато заслуги местного польского элемента в истории белорусской письменности являются огромными. Насколько соперничавшая с нами на той территории российско-царская культура была захватнической и уничтожала местные особенности, настолько здешние поляки в своих высказываниях подчеркивали, что белорусский народ, как и каждый другой, имеет право на независимое национальное развитие. Видя распространявшуюся все глубже русификацию края через церковь (после ликвидации белорусского национального униатского костела — унии), через школу и воинскую службу, горстка польской интеллигенции стремилась к созданию самостоятельного белорусского движения. Говорилось тогда о нас, что все белорусы могут уместиться на одном диване — и это не было преувеличением: национального сознания в широких массах не было» [149]. Таким образом, в высказываниях Борисовича видим проявления определенной амбивалентности, когда он причисляет себя к деятелям белорусского национального движения, но тут же пишет о себе уже как о представителе польского общества: «Участие и влияние кресовых поляков в возрождении Беларуси объясняется тем, что, с одной стороны, волновала нас будущая судьба родной земли и народа, с которым совместно жили веками, с другой же стороны, — считали мы, что таким способом спасаем край этот от слияния с Москвой и готовим независимость Беларуси, потенциально федеративной с Польской Речью Посполитой. Многовековое польско-белорусское общежитие создало тип человека, который, будучи поляком, по-своему любил Беларусь как составную часть Польши, или — будучи белорусом — любил свое более обширное отечество, польскую Реч Посполитую. Почти каждый из нас мог сказать о себе "Gente Alba-Ruthenus, natione — Polonus", поскольку предки наши приняли польскую культуру вместе с гербом и вольностями, которые давала принадлежность к польской шляхте. Не разорвали мы, однако, духовных связей с белорусских народом — и, возможно, подсознательно стремились к искуплению обид, нанесенных в прошлом» [150]. К. Борисович вспоминал, что лично выписывал белорусские календари, выдаваемые в Вильно после 1905 г. издательством «Наша Нива», и раздавал их народным учителям [151]. Вместе с тем он активно занимался полонизацией околичной шляхты, которая еще оставалась белорусскоязычной: «Мечтал об ополячивании мелкой шляхты польского происхождения, но преимущественно уже обелорусившейся, и о белорусизации коренного народа, уже в значительной степени — через армию и школу — русифицированного... Видел в этом цель своей деятельности». Но подобное видение национальных отношений в начале XX ст. все труднее уживалось с растущими новыми проявлениями национализма, которые требовали от своих сторонников однозначного выбора и отказа от амбивалентности.

Среди лидеров белорусского национального движения в начале XX ст. главную роль играли именно интеллигенты шляхетского происхождения. В Беларуси преимущественно из шляхты формировалась та часть интеллигенции, которую составляли представители так называемых свободных профессий. Один из наиболее деятельных активистов белорусского движения Вацлав Ивановский, который был сыном зажиточного помещика и одновременно высокопоставленного имперского чиновника, написал на польском языке обращение к местной интеллигенции: «Оторванные от народа своей образованностью, полученной на чужом языке, вы не смогли создать собственной самостоятельной культуры и находитесь в пренебрежении у соседей. И поделом — не достигли того, чего смогли достичь во сто раз малочисленнее от вас литовцы, сербы, хорваты и т.д.» [152]. Ивановский призывал интеллигенцию дать народу образование на родном языке, «поскольку родной язык — это проявление души, ее чувств и мыслей». В целом роль интеллигенции шляхетского происхождения в белорусском национальном возрождении следует признать очень важной. Но как социальная группа дворянство не могло, да и не желало, становиться главной силой белорусского национального движения. Эту функцию в условиях Беларуси могла выполнить, как нам представляется, только интеллигенция крестьянского происхождения.