Глава 13 Павел и Бонапарт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 13

Павел и Бонапарт

I

Вступив в коалицию без всякой серьезной причины, Павел с самого начала имел много оснований, чтобы из нее выйти. 18-е брюмера и Маренго прибавили к ним еще более убедительный довод. Нельзя сказать, чтобы решение царя было определено именно этими событиями, так как в его действиях никогда не было ничего хорошо придуманного или рассудительного; но оба факта, конечно, ускорили эволюцию, которая, отделив государя от Австрии и Англии, должна была также неизбежно толкнуть его в сторону Франции.

Привлеченный в эту партию пережитыми разочарованиями и домогательствами тех, кого он покидал, он не испытывал никаких сомнений, могущих его удержать. Неограниченный монарх, он был, конечно, склонен, столько же по естественному призванию, сколько и по влечению, защищать принцип власти, но не обращая слишком большого внимания на происхождение и титул, так как его собственные не были достаточно безупречны, чтобы сделать из него непримиримого приверженца законной власти. Ему нравилось оказывать гостеприимство Людовику XVIII и быть его защитником, потому что, в известный момент, этот принц являлся в своей стране единственным возможным представителем порядка и спокойствия. Точно так же из ненависти к якобинцам Павел сражался с революционированной ими Францией. Но якобинцы нашли теперь, в самом центре революции, противника и повелителя, в сравнении с которым царственный гость Митавы имел жалкий вид. Это совсем меняло положение. Сговорившись с австрийцами, Павел тоже хотел принести свое оружие на служение справедливости; теперь же он замечал, что его боевые товарищи предполагали употребить свои силы и его собственное усилие для совершенно иных интересов. Против них и их притязаний или захватов Бонапарт, казалось теперь, до проявившихся впоследствии увлечений и посягательств, которых пока нельзя было предвидеть, лучше становился на защиту европейского права и, раз справедливость меняла, таким образом, свой объект, то не надлежало ли, чтобы за ней последовали и все ее сторонники?

В этом случае, как и во всяком другом, еще раз обнаружилось, что неустойчивый ум государя и его слабая воля управлялись не одной только логикой мысли и фактов. Они, казалось, были также под влиянием, даже более серьезным, внушений слуги, привязавшегося к жене якобинца, более или менее раскаявшегося. Увы! даже в вполне уравновешенных душах самые благородные стремления, как и самые прозрачные воды, имеют иногда немного мути в своем потоке, и вместе с прочими авантюристами и авантюристами, которых мы найдем в этой главе истории, г-жа Шевалье вполне могла сыграть здесь некоторую роль. Ни ею, однако, и никем из них не было создано то двойное течение, которое в тот самый час влекло друг к другу обе нации, еще трепетавшие от жестокой кровавой схватки, в которой они только что столкнулись. Во Франции это движение тоже имело темное происхождение, еще более отдаленное и не менее подозрительное.

Делая, тотчас же после получения власти, первый шаг к сближению с тем из противников республики, который недавно нанес ей самые чувствительные удары. Бонапарт, конечно, ничего не изобрел. Если, однако, он и нашел, как говорили, в бумагах Директории материал для такого замысла, ему пришлось также убедиться, что не всему из него можно было следовать. Независимо от попыток, довольно неловко предпринятых в 1796—97 гг., французское правительство с начала 1799 г. было завалено проектами, указывавшими ему средства либо победить Россию, либо обезоружить ее враждебность. Вместе с гражданами Гюттеном (Guttin), бывшим генерал-инспектором мануфактур в стране царей, и Тато-Дорфланом, бывшим французским консулом в той же стране, разные другие лица, лучше рекомендованные, некоторые занимавшие даже официальное положение, как Дарневиль, секретарь посольства в Женеве, или Дессоль, начальник генерального штаба Рейнской армии, старались фантазировать по этому предмету. Сулави, конечно, также соперничал с ними в усердии.

Гюттен был самый предприимчивый. В серии записок, представленных им с апреля по ноябрь 1799 г., он развивал систему, имевшую своим основанием раздел турецких владений в Европе и восстановление Польского королевства. Приобретение Францией ее естественных границ и кроме того островов Ионических, Кандии, Кипра, Сицилии и Египта; присоединение к России балканских провинций и Константинополя; увеличение Пруссии через аннексию австрийской Силезии, Мекленбурга и Ганновера с Гамбургом, Бременом и Любеком в придачу; секуляризация Германии; ослабление Австрии, изгнанной из Италии, сведенной к вспомогательной роли и получающей некоторую компенсацию только на нижнем Дунае; наконец, континентальный союз, который положил бы навсегда конец английскому господству на море и открыл бы участникам более широкие горизонты, – таковы были побочные пункты проекта. Выйдя из своих азиатских владений на берегах Каспийского моря, русские снова направятся к Персии и окажут помощь французской армии, которая через Египет подойдет к британскому колоссу в Бенгалии.

Этот Гюттен был большой мечтатель, и нет сомнения, что тот, кто вел впоследствии переговоры о заключении Тильзитского трактата, почерпал свои планы в беспорядочных волнах его богатейшего воображения. Но к этим комбинациям, уже порядочно смелым, бывший инспектор русских мануфактур примешивал еще другие, которые не могли внушить к нему доверия. Вспомогательно, он предлагал распространить в России брошюры, которые возбудили бы уже возникшее неудовольствие против правительства Павла, или же нанесли ужасный удар могуществу царя, настроив русских пленных, содержащихся во Франции, и внушив им идеи свободы. Он ходатайствовал, наконец, о разрешении переговорить с неприступным Суворовым и льстил себя надеждой «привлечь к вопросу о сближении двух правительств мнение и влияние этого татарина».

Накануне 18 брюмера, 25 октября 1799 г., Талейран представил Директории относительно этих записок рапорт, неблагоприятный для их автора, «человека, которого сохраненные им в России отношения должны были сделать подозрительным». Но в тот момент из всей этой едва ли не романтической литературы, Бонапарт очевидно запомнил только мнение, высказанное в августе министру иностранных дел французским уполномоченным в Берлине, Отто: «Я удивляюсь, что вы еще не попытались его привлечь (Павла). Он нечто вроде Дон-Кихота, очень непоследовательный и очень упрямый, который хочет только удовлетворять своему тщеславию». В этот момент еще слишком живо было в уме первого консула впечатление роли, которую Россия только что требовала себе в коалиции. Герой Первой Итальянской кампании смотрел на царя и его империю глазами польских легионеров, которые на тех же самых полях сражений так великодушно проливали свою кровь за Францию.

Да и в инструкциях, составленных в конце 1799 года для генерала Бёрнонвиля, назначенного заместить Сиэйса в Берлине, мысль о примирении с Россией даже не указана, и еще 27 января 1800 г., в письме к Талейрану, первый консул спрашивал его мнение только относительно способов побудить Пруссию стать во главе союза северных держав против ее восточной соседки.

Один русский историк приписал будущему принцу Беневентскому заслугу в том, что он исправил в этом отношении мнение своего начальника, указав ему в то же время возможность утилизировать услуги Пруссии для желательного примирения с царем, а также воспользоваться для этого в Петербурге усердием графа Шуазёль-Гуфье, одного из эмигрантов, склонных уже обратить свои надежды к солнцу, восходившему во Франции. Несмотря на всю готовность Талейрана сделать первый шаг, ввиду явной политической выгоды, еще сокрытой от взоров других, и пустить в ход, для ее пользы, самые остроумные способы, франко-русское сближение 1800–1801 гг. в действительности пошло по совершенно другому пути. Впрочем, Шуазёль-Гуфье перестал в этот момент пользоваться прежним расположением в Петербурге.

II

Приехав ранее Бёрнонвиля в Берлин, как поверенный в делах, Биньон жил в январе 1800 г. в гостинице Soleil d’Or. Случай пожелал, чтобы вместе с ним очутился там новый российский посланник, барон Крюденер. Тайный агент прусского правительства, еврей Ефраим, уже известный в Париже, обратил внимание французского дипломата на это совпадение, сообщив ему в то же время о желании Пруссии улучшить и свои собственные отношения с Россией.

Крюденер находился еще в Берлине, «без звания». Приехав в ноябре 1799 г., он сделал визиты прусским министрам вместе с английским поверенным в делах, представлявшим его, как простого «путешественника». По истечении месяца он получил, однако, распоряжение выведать взгляды Гаугвица на оборонительный союз, который, по-видимому, был необходим из-за положения дел в Европе. Если бы Пруссия стала требовать заранее указания относительно вознаграждений, которые она могла бы получить за военные издержки, Крюденер должен был, ничего не определяя, «обнадежить ее корыстолюбие». Берлинский двор выказал много готовности принять эти предложения, но находил, что России следует раньше заключить мир с Францией, и предлагал для этого свои услуги. Этому-то и отвечали намеки Ефраима.

Предупрежденный и умевший пользоваться случаем, Талейран выяснил первому консулу пользу, которая получалась при следовании этим путем, выказывая примирительные намерения. Он имел успех и получил разрешение объясниться в этом смысле с прусским уполномоченным в Париже, Сандозом.

20 января, Бёрнонвиль сам вступил на свой пост, остановился в H?tel de Russie и тоже встретился с Крюденером, который совершенно случайно только что переменил гостиницу. И на этот раз, за спиной Ефраима, сам Гаугвиц выступал на сцену с более точными заявлениями: Пруссии будет очень лестно служить посредницей между Петербургом и Парижем, и если Франция согласится на одну жертву в Средиземном море, в особенности, если они будет неприятна Австрии, то этому посредничеству был бы обеспечен быстрый успех. В то же время, бывший кавалер Св. Людовика и служитель монархии, Бёрнонвиль был, в противоположность Сиэйсу, окружен вниманием и почестями; с ним обращались, хотя он и был разночинцем, как с дворянином прежнего режима, носящим республиканский этикет лишь как случайный наряд, приглашали на большие, равно как и на малые приемы при Дворе. Очень тщеславный и неопытный дипломат, будущий маркиз реставрации чрезвычайно тешился этими приятностями и надеялся играть большую роль.

В чем состояла жертва в Средиземном море, на которую следовало согласиться, легко можно угадать. Представитель республики не замедлил, впрочем, получить об этом предмете более точное указание. Хорошо вышколенный Талейраном, он дал уклончивый ответ: «Франции охотно признала бы царя великим магистром ордена Св. Иоанна Иерусалимского, титул, который мог бы быть так же хорошо учрежден в Петербурге, или на Родосе, как и на самой Мальте». Гаугвиц, казалось, удовлетворился этой уловкой, и со своей стороны, уполномочив Бёрнонвиля продолжать начатые таким образом переговоры, первый консул не сделал никакой оговорки по этому особому пункту. Ссылаясь даже на трудность предвидеть желания или требования державы, «которая не ведет себя согласно интересам своей территории, политики и торговли, но руководится единственно увлечениями и непоследовательностями своего монарха», он объявил, что хочет положиться в этом вопросе на советы короля Пруссии.

Оставалось узнать мнение России. Что оно тоже склонялось в пользу примирения, за это Берлинский двор мог, по-видимому, поручиться. Но поведение Крюденера не выражало ничего. Как в гостинице Soleil d’Or, так и в H?tel de Russie, министр делал вид, что не замечает присутствия своих французских коллег. Узнав вскоре – так, по крайней мере, утверждал Гаугвиц – об их дружеском расположении к нему, он не предпринял ничего, что выражало бы малейшее желание на него ответить. Он продолжал даже очень заметно избегать французов, казалось, страшился их любезностей, и когда Бёрнонвиль выразил по этому поводу свое изумление королю, Фридрих-Вильгельм не удержался от такого замечания:

– Чего вы хотите! Одна из ваших любезностей может отправить его в Сибирь!

– Но, – прибавил он, – это не мешает вести переговоры. Сперва нужно прийти к соглашению; любезности придут потом.

Однако, получив возможность объясниться по поводу предложений французского правительства, русский посланник оставался холоден. Он ограничился тем, что принял их ad referendum, отложил ответ до возвращения курьера, которого, по его словам, он уже отправил в Петербург, потом, получив ожидаемые инструкции, принял самый высокомерный тон, чтобы решительным образом отклонить все сношения с французским посланником. Российские министры не должны были иметь ни прямого, ни косвенного соприкосновения с министрами республики. В то же время Гаугвиц и его коллеги тоже становились гораздо более осторожными, хотя и продолжали утверждать, что возможность соглашения с Россией оставалась открытой.

Бёрнонвиль ничего не понял и предположил, что над ним насмеялись. Сам Талейран не знал, что подумать, тем более что Берлинский кабинет, очень хорошо знавший истинное положение вещей в России, оказывался вовсе необщительным в этом отношении. Однако вот что произошло в Петербурге.

В первых числах февраля (новый стиль), узнав через Крюденера о предложениях, сделанных через посла в Берлине, Павел написал на полях донесения от 16/28 января: «Что касается сближения с Францией, я не желаю ничего лучшего, как видеть ее идущей мне навстречу, в особенности в противовес Австрии». Но под этим замечанием Панин имел смелость приписать свое собственное, в котором говорилось: «Я никогда не смогу этого выполнить, не действуя против моей совести». И он поторопился послать барону Крюденеру инструкции, смысл которых пояснял следующим образом в письме к С. Воронцову: «Его Величество повелел ответить, что он не желает соглашаться ни на одно из предложений корсиканского узурпатора… Нелепости гаугвицевской политики не могли пошатнуть принципов нашего августейшего государя».

В своей ненависти к республике и к французскому государству он оставался непреклонным. На другом конце Европы он хотел играть роль дорого Питта, более молодого, менее рассудительного, но такого же пылкого и неукротимого. Он прибавил, правда, к своей депеше Крюденеру конфиденциальную записку, дававшую понять, при каких условиях она была составлена. Посланник в ней читал: «Не скрою от вас, что зло усиливается, что тирания и безумие достигли своей полноты». Но Крюденер не был такой человек, чтобы обратить внимание на предостережение. Преданный вице-канцлеру, он разделял его мнения и, как и он, по выражению Кочубея, «смотрел на республику не как российский министр, но как эмигрант».

Берлинский кабинет не имел со своей стороны никакого желания выяснять положение вещей. Он верил в возможность соглашения и искренно желал к нему привести; но, как в 1797 г., он стремился, главным образом, к тому, чтобы удержать эти переговоры в своих руках и поэтому не заботился о нахождении для них путей и средств. С другой стороны, он хотел получить плату за свой труд, и поэтому желал бы, чтобы, приехав, Бёрнонвиль высказался относительно общего примирения и выгод, на которые могла бы при этом рассчитывать Пруссия. Но посланному первого консула сперва нечего было сказать на эту интересную тему, а когда, в конце февраля, у него оказалась возможность ее коснуться, то только, чтобы изложить «принципы бескорыстия», вовсе не устраивавшие его собеседников.

После Лёбена, Директория заявила уже, что больше ничего не хочет отдавать. Ее принципы этому противилась. Она не собиралась торговать народами, и в этом отношении Бонапарт желал следовать уроку своих предшественников.

Франция, велел он сказать в Берлине, желает сохранить границу по Рейну, но это был вопрос решенный, предусмотренный договорами Берлинским и Кампоформийским, освященный даже в Раштадте и поэтому бесповоротно введенный в европейское право. Не спрашивая, таким образом, ничего, чем бы оно уже не владело, правительство республики высказывало пожелание, чтобы по его примеру и другие державы воздержались от заявления новых претензий.

Да, отвечали на это, но по Берлинскому трактату Пруссия получила твердое обещание компенсаций за то, что она отдает на левом берегу. Затем секретные статьи, добавленные к Кампоформийскому договору, по всеобщей молве, выговорили, что новая французская граница не коснется выступающих частей прусских владений. Чему следовало верить и каковы были в этом отношении намерения первого консула?

Бёрнонвиль вновь становился нем, а усердие Гаугвица к франко-русскому сближению тотчас же остывало, и в то же время прусский министр делал вид, что подвергает вновь рассмотрению самое основание вопроса о рейнской границе. Так как в течение следующих недель война, казалось, повернулась не в пользу Франции, он постепенно повысил тон. Отказавшись от левого берега великой немецкой реки, республика должна была еще вывести свои войска из Голландии и Швейцарии и признать независимость обеих этих стран. Сближение с Россией покупалось этой ценой, и не меньше требовалось для того, чтобы Крюденер согласился отнестись любезнее к представителю Франции. Не предупредив вовсе в Петербурге, что он формулировал эти требования, прусский министр храбро выдавал их за выработанные совместно с Российским двором. Он думал устроить таким образом сделку с Парижским кабинетом и, насколько удастся, ей воспользоваться.

Но в тот самый час Бонапарт и Талейран получили, другим путем, совсем различные сведения. Полномочный министр при ганзейских дворах, Бургоэнь, говорил, что на этом наблюдательном посту узнал из верного источника, будто момент крайне благоприятен, чтобы обратиться к Павлу с предложением о мире. «Верный источник» был в действительности довольно сомнительного достоинства. Бургоэнь получил эти сведения от бывшего маркиза Бельгарда, корнета перед революцией в полку Colonel-G?n?ral-Dragons, эмигрировавшего потом в Россию и завязавшего там полезные отношения, особенно с Ростопчиным. Это был второй Шуазёль-Гуфье, более прыткий. По его словам Ростопчин, Кутайсов и г-жа Шевалье должны были в скором времени одержать верх над Паниным. Любовница бывшего цирюльника вступила в сообщничество с г-жой Гурбильон, бывшей горничной графини де Прованс, которая, после изгнания из Митавы, злословила в Петербурге своих бывших господ и получила поддержку другой эмигрантки, г-жи де Бонёйль, имевшей интимную связь с президентом коллегии Иностранных Дел. Быть может, Бельгард не был очень надежной порукой; но Бургоэнь находил подтверждение его словам даже в поведении российского министра в Гамбурге, Муравьева, который, проявляя все еще сильную враждебность в отношении Франции, распространялся, будучи навеселе, в самых резких выражениях об Англии и Австрии.

Даже пьяный, Муравьев знал, что делает, и Бургоэнь не был введен в заблуждение. Среди влияний, толкавших ее в противоположном направлении, воля Павла еще колебалась. В этот самый момент, уступая одному из своих советников и огорчая другого, царь одобрительно отнесся к отправлению в Петербург графа Карамана, как официального представителя французского короля. Более благоразумно, Он находил тоже необходимым подождать результата кампании, в которой первый консул собирался испытать счастье в Германии или в Италии. Но Бонапарт и Франция привлекали его, в этом не могло быть сомнений. Руководимый своим верным инстинктом, Талейран был в этом убежден. Только он не находил средства коснуться этой бессильной воли деспота, обманутого и осмеянного своими слугами. Он подозревал, в свою очередь, искренность Пруссии и обратился к Бургоэню: Так как Берлин не дает ничего, нельзя ли найти удобный путь через Гамбург, где проходит столько народу?

23 июня 1800 г., после Маренго, Бургоэнь ответил советом, счастливой судьбы которого он, конечно, далеко не мог предвидеть и секрет которого остался доныне погребенным в архивах. Надо воздать за него честь скромному дипломату. Объясненный первым консулом с той полнотой, которую он умел давать всему, этот совет второстепенного министра должен был дать дипломатической кампании, так плохо начали, совершенно новое направление и решил ее успех. Несомненно, Маренго сыграло тоже некоторую роль.

Бургоэнь писал: «Я снова обдумывал способы нашего сближения с Россией. Мнение моих друзей по-прежнему таково, что лучший из всех способов – это посредничество Берлинского двора. Но они также думают, что, лаская Павла I, можно прийти к этой цели; что достаточно действовать в том духе, которым проникнуты с некоторых пор наши официальные газеты, прибавить к этому несколько шагов, которые доказали бы, как мы щадим русскую нацию и в особенности ее войска; применить в отношении их военнопленных меры гуманности, быть может, даже разрешить им вернуться в отечество».

III

20 июля 1800 года курьер привез автору этой депеши письмо, адресованное Талейраном Панину. В письме говорилось, что первый консул решил освободить всех русских пленных, находившихся во Франции, не требуя обмена. «После многократных и тщетных обращений, значилось в письме, к английским и австрийским комиссарам с предложением обмена русских пленных, глава французского правительства не пожелал долее задерживать их возвращения на родину».

По-видимому, повинуясь какой-то затаенной мысли, которую он не хотел никому поверить, Бонапарт оказывал царским войскам, попавшим в плен, всевозможные привилегии: он предоставил офицерам право ношения оружия, заботился о хорошем питании нижних чинов. Теперь он предлагал отослать их в Россию со всеми военными почестями, с оружием и знаменами и в новом обмундировании. Об этом предполагалось известить русского министра в Гамбурге, который должен был послать это предложение в Петербург со специальным курьером.

Но в отношении последнего пункта Талейран и первый консул несколько ошиблись в расчетах, и, накануне одного из своих лучших триумфов, французская дипломатия получила такое жестокое оскорбление, какого ей никогда еще не приходилось сносить. И это было после Маренго!

Бургоэнь написал Муравьеву записку, прося его переговорить с ним по вопросу, интересующему оба правительства, но не мог наши в доме русского министра ни одного лакея, который согласился бы принять от него эту записку! Он решил переслать ее по городской почте. Ответа не было. Муравьев подражал Крюденеру. Представитель Людовика XIV и даже Людовика XVI, конечно, не стал бы настаивать, но республиканские министры имели достаточно времени, – и случая, – отрешиться от подобной обидчивости. Три раза возобновлял Бургоэнь свои шаги, но безуспешно. Наконец, прибегнув к крайнему средству, он написал четвертое письмо, в котором изложил всю суть дела и пробовал запугать недоступного министра. Он писал ему, что, не желая передавать такого важного сообщения, не рискует ли царский посланник несравненно более, чем согласившись взяться за это дело? При этом, точно зачумленный, французский коллега русского министра прибавлял следующие советы: «Не пишите мне ответа собственноручно; не ставьте моего имени ни на конверте, ни в тексте письма; не давайте ни одним словом понять о предмете нашей переписки; адресуйте мне ответ на имя г-на де ла Круа, у которого я и получу его, не возбуждая никаких подозрений».

На этот раз ответ был получен, но в виде записки без подписи и следующего содержания: «Не имея права входить в сношения с г. де ла Круа без особых на то полномочий, взять на себя передачу письма, каково бы ни было его содержание, мы находим еще менее возможным. Это единственный ответ, который мы можем дать».

И послание Талейрана к Панину так и не пошло! Бургоэнь хотел было послать его просто по почте, но потом передумал. В общем, намерения первого консула были известны Муравьеву. Он не мог не сообщить о них своему государю. Было благоразумнее подождать результатов этих частных сношений. Такое соображение оказалось правильным. Павел был предупрежден о том, что ему предлагали; в то же время и настроение его и лиц его окружавших, за исключением Панина, значительно изменилось в пользу Франции: если в Гамбурге Муравьев оставался глух, то в Петербурге гром Маренго нашел себе звучный отклик.

Несмотря на противодействие своего коллеги, Ростопчин распорядился уже послать Крюденеру указание не избегать более представителя республики. В согласии с Берлинским кабинетом, царь предполагал связать возобновление дипломатических сношений с задачей общего успокоения Европы, но его взгляды на это дело нисколько не согласовались с намерениями прусских министров. Новые инструкции, данные Крюденеру, обходили молчанием Мальту, а относительно границы по Рейну высказывали лишь пожелание, чтобы французские приобретения были насколько возможно ограничены. Больше всего заботила Павла судьба итальянских государей, курфюрста баварского и короля португальского, которых ему хотелось видеть восстановленными во всех их правах. Если окажется совершенно невозможным вернуть сардинскому королю Савойю и прочие части его владений, уже присоединенные к Франции, то император находил желательным, чтобы король получил вознаграждение насчет цизальпийских территорий. Одним словом, не было речи о Пруссии и о требовании для нее удовлетворения за убытки, на что, по ее уверениям, она получила согласие России.

Через посредство баварского министра, барона Поша, русский посол сообщил все вышеизложенное Бёрнонвилю, который из этого вполне резонно заключил, что для достижения франко-русского сближения ему больше нечего рассчитывать на содействие Фридриха-Вильгельма и его министров. Он надеялся обойтись без них. По его ожидало еще одно разочарование. С каждым новым курьером Крюденер менял свою физиономию и начинал говорить по-новому. Стоило ему получить известие, что Панину удалось найти способ лишний раз настоять на своем, как русский посол сейчас же возвращался к прежней неопределенности: он уклонялся от свидания, на которое соглашался раньше, а на предложение посредничества испанского министра, О’Фариля, в конце концов заявил, что считает всякие разговоры с французским министром излишними, так как не имеет распоряжений на ведение с ним каких бы то ни было переговоров.

Бёрнонвиль уже приходил в отчаяние, как вдруг 12 сентября Гаугвиц сообщил ему, что волнениям его наступает конец, так как шаги первого консула, предпринятые им по совету Бургоэня, на этот раз возымели свое действие. Извещенный Муравьевым о любезности Бонапарта и очень тронутый ею, Павел, однако, по настоянию Панина, некоторое время, вопреки своему желанию, не давал ответа, а тем временем Талейран пытался доставить свое послание в Петербург другим путем – отправив туда одного русского пленного, майора Сергеева. Он даже добавил к первому письму еще другое, помеченное 26 августа 1800 г., где давал понять, что первый консул будет очень сговорчив в вопросе о Мальте, «предпочитая пойти на все жертвы, которые окажутся необходимыми, лишь бы только остров не достался в руки Англии».

Это заявление еще не означало, как утверждали многие, ни уступки острова, ни признания Павла великим магистром, и поэтому, несмотря на уверения большинства историков, основывающихся на мемуарах, приписанных Талейрану, как бы ни были лестны предложения французского министра, они не могли сопровождаться присылкой шпаги, пожалованной когда-то папой одному из великих магистров ордена, Лавалетте, или Вилье де Лиль-Адану, – предание не сохранило вполне точно этого имени. Несмотря на желание обеих сторон прийти к соглашению, война между Францией и Россией все еще продолжалась. Вопрос об обладании Мальтой и о гроссмейстерстве ордена должен был занять главное место в переговорах, при помощи которых оба государства пришли бы к окончанию конфликта. Присылка шпаги была бы преждевременным шагом со стороны республики, так как отняла бы у нее одно из средств обмена, и, разумеется, ни Талейран, ни Бонапарт не сделали бы такой глупости. С другой стороны, даже если предположить, что царь согласился бы принять такой подарок, то надо думать, что он пожелал бы получить его от самого победителя при Маренго. А первый консул все оставался нем, предоставляя своему министру войти в сношения с министром Павла и преодолеть для этого все трудности и препятствия, которые нам уже известны.

Оба письма Талейрана, даже в руках майора Сергеева, могли с трудом достигнуть своего назначения. Крюденер придумывал, как бы задержать офицера в Берлине, не давая ему паспорта и взяв на себя отправку порученных ему писем. Таким образом Панин получал возможность поступить с ними по своему усмотрению. Но впечатление, полученное от намерений первого консула, одержало верх в решениях императора, вследствие этого Крюденер получил наконец категорическое приказание войти немедленно в сношения с Бёрнонвилем, и 12 сентября, после обеда, устроенного для этого Гаугвицем, в его саду состоялось первое совещание обоих дипломатов. Таким образом встречи продолжали носить тот же характер тайны, как и в 1797 году; Берлинский кабинет сохранял для себя возможность быть третьим лицом в этих переговорах, а Крюденер любезно исполнял его желание.

IV

Это первое совещание не дало положительных результатов. Бёрнонвиль не имел полномочий для ведения переговоров, Крюденер со своей стороны не получил разрешения соглашаться окончательно. Он осведомился в очень любезной форме об условиях первого консула относительно отправки русских пленных и заявил, что царь заранее их принимает. Он подтвердил желания императора относительно общего успокоения Европы и прибавил только просьбу гарантировать владения герцога Вюртембергского. В Петербурге вражда между Паниным и Ростопчиным все еще продолжалась. Только 26 сентября (ст. стиль), ввиду того, что Панин отказался не только сообщить о новых намерениях их общего повелителя, но и ответить Талейрану, письма которого были у него, наконец, в руках, – Ростопчин взялся за перо и написал свою знаменитую ноту, возбудившую столько толков. После ее опубликования Бонапартом многие подозревали последнего в искажении ее смысла, а один из врагов великого человека, разбирая ее, заметил, что император обращался в ней к Бонапарту, как «к правителю отдаленной провинции». Однако, несмотря на довольно резкий тон, текст документа далеко не оправдывает подобной оценки. Ростопчин писал:

«Его Величество Император Всероссийский, ознакомившись с письмами, полученными его вице-канцлером, графом Паниным, приказал мне довести до сведения первого консула, что дружественные отношения с моим Государем могут быть установлены только посредством исполнения его желаний, уже заявленных генералу Бёрнонвилю: 1) Возвращение острова Мальты со всеми его владениями ордену Св. Иоанна Иерусалимского, которого Всероссийский Император состоит великим магистром. 2) Водворение сардинского короля в его владениях, в том виде, в каком они были до вступления французов в Италию. 3) Неприкосновенность – земель короля Обеих Сицилий; 4) – владений курфюрста Баварского; 5) – владений герцога Вюртембергского».

В то же время президент коллегии Иностранных Дел объявил о командировании во Францию генерала барона Спренгтпортена с поручением принять русских пленных.

Оставляя в стороне сухость тона, которая не могла удивить французское правительство после приобретенного им недавно опыта в сношениях с русской дипломатией, эта нота, как старался подчеркнуть и ее составитель, не прибавляла ничего нового к прежним заявлениям Петербургского кабинета. Она им придавала только характер ультиматума, а прежние пожелания Берлинского кабинета по одному из пунктов, высказанные в форме совета, выдвигала на первый план и предъявляла, как требование. Так как Крюденер до сих пор обходил молчанием вопрос о Мальте, Гаугвиц оказался, по крайней мере в отношении этого вопроса, уполномоченным выразителем царских намерений, и факт этот имел свое значение. Он должен был оказать большое влияние на дальнейший ход переговоров.

По свидетельству одного полусоотечественника генерала Спренгтпортена, выбор этого уполномоченного вызвал горячие протесты со стороны Панина. После того как он находился в числе самых ревностных сторонников Густава III, этот финн, простившись с интересами Швеции, занялся с таким же усердием подготовкой присоединения своей родины к России.

– Могу ли я сделать лучше, как послать изменника к узурпатору, – будто бы сказал Павел.

В этих словах нет ничего неправдоподобного. Даже совершенно отвергнув законное право наследования престола вплоть до оскорбительного изгнания Людовика XVIII из Митавы, и сделавшись решительным сообщником главы Французской республики до того, что стал мечтать уже о разделении с ним европейской гегемонии, Павел должен был испытывать перед этим «отважным корсиканцем», наряду с нарождающейся симпатией к нему, и некоторое пренебрежение из-за разницы их происхождения, и в этом чувстве его гордость искала себе оправдания и удовлетворения. К тому же в данный момент он даже не вполне уяснил себе сущность поручения, возлагаемого им на бывшего приверженца Густава III. Пользуясь влиянием в делах, но не будучи в состоянии помешать осуществлению этой миссии, Панин старался свести ее исключительно к перевезению пленных, которым первый консул соглашался даровать свободу. Так как пленные были собраны на восточной границе Франции, то генералу не было никакой необходимости показываться в Париже, где он не имел ровно никакого дела. Но Спренгтпортен получил инструкции от Растопчипа, и ему предписывалось «выразить первому консулу благодарность Его Императорского Величества и готовность его идти навстречу добрым начинаниям и вообще содействовать сближению обеих держав, которым, по занимаемому ими положению, надлежит жить в добром согласии, и союзные отношения которых могли бы оказать решающее влияние на водворение порядка во всей остальной Европе».

Подобное поручение носило уже не военный, а чисто дипломатический характер, а Ростопчин писал еще следующее:

«Его Величество Император уполномочивает генерала Спренгтпортена объявить французским министрам, с которыми ему пришлось бы вступить в переговоры, что он, не колеблясь ни минуты, отозвал свои войска из коалиции, как только заметил, что союзные державы стремятся к захватам, которых его честность и бескорыстие не могли допустить; и так как взаимно оба государства, Франция и Российская империя, находясь далеко друг от друга, никогда не могут быть вынуждены вредить друг другу, то они могут, соединившись и постоянно поддерживая дружественные отношения, воспрепятствовать, чтобы другие своим стремлением к захватам и господству не могли повредить их интересам».

Между тем Спренгтпортен не получил еще никаких полномочий, чтобы начать переговоры и высказать выраженные в инструкции мысли и чувства, и, несмотря на полное противоречие с содержанием декларации, которую ему надлежало сделать, он получил строгое предписание не говорить с кем бы то ни было ни о чем другом, как о возвращении на родину русских солдат. Вопрос о восстановлении мира между обеими державами и о согласии между ними был поставлен в зависимость от исхода других переговоров, вступать в которые ему не надлежало. В этом отношении влияние Панина имело перевес. Но, по какой-то новой и непонятной причине, Павел расширял рамки поручения в другом смысле: он хотел, чтобы, покончив с чисто военной стороной миссии, генерал тотчас же отправился на Мальту и от имени своего Государя вступил во владение островом! Однако переговоры еще не были окончены и было неизвестно, придут ли державы к соглашению; тем не менее, царь желал, чтобы Спренгпорген, ранее достижения этого соглашения, которое к тому же ему не было поручено довести до конца, добился исполнения именно самой спорной статьи на пользу России, или, по крайней мере, на пользу ее Государя! Но требование это направлялось не туда, куда следует: с 5 сентября Мальта не была больше во власти французов. Курьер догнал Спренгтпортена уже в дороге, чтобы предупредить об этом. Управление островом переходило к Англии. После того, по крайней мере в данный момент, все переговоры между Россией и Францией при направлении, которое придавал им Павел, теряли свой смысл, Все остальные требования монарха сводились к задаче всеобщего успокоения, а между тем война была в полном разгаре!

Талейран, посылая со своей стороны 3 октября инструкции Бёрнонвилю и уполномочивая его заключить отдельный договор о мире с Его Величеством Императором Всероссийским, приложил все старания к тщательному рассмотрению всех вопросов. Событие 5 сентября исключало то самое требование царя, которое одно только могло помешать согласию, к которому стремились обе страны, и теперь следовало прежде всего прийти к примирению, после чего можно было бы приступить, при взаимном благорасположении, к решению вопросов, намеченных монархом и имеющих всеобщий интерес. Что касается формы акта, по которому обе воюющие державы должны были перейти от враждебных отношений к дружественным, французское правительство имело в виду проект, посланный раньше Кальяру. Так как Пруссия не имела никаких причин участвовать в переговорах, то Бёрнонвилю предписывалось зорко следить за тем, чтобы она не ввязалась в них под каким-либо предлогом. В качестве посредника она, в сущности, не принесла никакой пользы, и поэтому Талейран отклонял теперь ее участие. Совещания должны были иметь место поочередно у обоих представителей договаривающихся сторон. В случае настоятельного требования Крюденера, Первое совещание могло состояться у него.

Все это было прекрасно, но очень далеко от того, что представляли себе Павел и его советники, и бедняга Бёрнонвиль не замедлил в этом убедиться.

Любезно предложив Крюденеру приехать к нему и сообщив ему о полученных распоряжениях, Бёрнонвиль наткнулся на ледяной прием. Русский посол вовсе не был расположен приступать к обсуждению вопросов. Гораздо менее осведомленный, чем Гаугвиц, он не знал к тому же о впечатлении, произведенном в Петербурге письмами Талейрана. Только восемь дней спустя, сообщая Бёрнонвилю о приезде курьера, он вежливо попросил его приехать к нему еще раз. Очевидно, неопытный дипломат приучил своего русского коллегу к той мысли, что можно не церемониться с представителями республики. И Бёрнонвиль подтвердил это еще раз. Вопреки полученным инструкциям, он послушно принял приглашение, хотя, как оказалось, только для того, чтобы узнать, что в Петербурге не согласятся ни на что другое, кроме условий, перечисленных в ноте Ростопчина.

В то же время Гаугвиц, сначала при посредничестве Ломбарда, а потом и более прямым путем, выказал твердое намерение не дать себя отстранить. Продолжавшиеся восемь месяцев трудные переговоры между Берлином и Парижем были закончены. По договору, подписанному в Петергофе 16/28 июля 1800 года, – к великому торжеству Панина, – обе державы возобновляли прежний союз. Хотя последний был чистой оборонительный, – «безобидный», как говорили в шутку, – и позволил Фридриху-Вильгельму сохранять пока выжидательный нейтралитет, за который он так держался, событие это, тем не менее, означало решительное возвращение к прежней тесной дружбе, которая, как думали в Берлине, должна будет исключить, на почве дипломатической, отдельные переговоры того и другого Двора с третьей державой.

Ростопчин судил об этом иначе, и у него даже было намерение перенести переговоры с Францией либо в Копенгаген, либо в Гамбург, где Муравьев, внезапно смягчившись, искал теперь случая переговорить с Бургоэнем. Но тотчас же было выказано такое явное неудовольствие на берегах Шпрее, что намерение это пришлось оставить. Таким образом Крюденер сохранял свои полномочия на ведение переговоров с Бёрнонвилем, а Гаугвиц решительнее, чем когда бы то ни было, брал на себя роль главного посредники Петербургского кабинета, а также старался быть необходимым лицом в сношениях Парижского кабинета с союзницей Пруссии. По его словам, нота Ростопчина от 26 сентября прошла через его руки, и Талейран избрал, в свою очередь, тот же путь, поручив прусскому министру сообщить его ответ.

Тут Бёрнонвиль на опыте увидел один из этих фокусов, которые, в прусской дипломатии, составляли часть традиции, – благоговейно сохраняемой до наших дней.

В действительности нота Ростопчина была послана в Париж через Крюденера, который не удержался, чтобы не сообщить о ней Гаугвицу, дав таким образом возможность прусскому министру провести французского посла. Что же касается ответа Талейрана, который, по словам Гаугвица, ему было поручено передать, то он представляет собой один из любопытных фактов этого исторического эпизода. Получив его из рук прусского министра, в форме объяснительной ноты, Крюденер переправил его 8/20 ноября в Петербург, где он был принят, как объяснение взглядов французского правительства; таким образом сильные подозрения и даже одно очень серьезное основание убеждают нас в том, что Талейран ничего не знал об этом дипломатическом документе и был совершенно чужд его редакции.

В тот же момент, в каждой из своих депеш, он возобновлял Бёрнонвилю свое указание не допускать вмешательства ни одного из прусских министров в его переговоры с Крюденером. Как же могло ему придти тогда в голову самому пригласить Гаугвица себе в посредники? С другой стороны, послание Ростопчина имело форму официального документа. С какой бы стати Талейран ответил на него в другом тоне? К тому же этот мнимый ответ по своей сущности вовсе не похож на французский.

Требование от России признания границы по Рейну; предложение вместе гарантировать неприкосновенность владений курфюрста Баварского на правом берегу реки, так же, как и владений герцога Вюртембергского; обещание сохранить неприкосновенность королевства Неаполитанского и назначить приличные границы светским владениям папы; предложение восстановить владения короля Сардинского, за исключением Новары. Обещание, наконец, соразмерных вознаграждений, осуществимых при помощи секуляризации, государствам, лишившимся части своей территории, и Пруссии в частности: вот содержание этого документа, и представляется бесконечно маловероятным, чтобы первый консул или его министр над ним трудились.

Некоторые из этих условий были явно противоположны политике, принятой в этот момент консульским правительством. Разве оно только что не объявило категорически принцип общего бескорыстия, как базу всех будущих соглашений, отказавшись, не менее решительно, от обсуждений вопроса о границе по Рейну.

Другое основание для подозрения: некоторые изменения, касающиеся эвакуации Голландии и территорий, расположенных на правом берегу Рейна; признание независимости Швейцарии; требование вознаграждения Англией Мальты, – все эти предложения, которые Талейран делал будто бы от лица Франции, находятся в ноте маркиза Луккезини, присланной французскому правительству 21 января 1801 г. и резюмирующей общие желания Пруссии и России.

Я подхожу здесь к решительному возражению против этого документа. От него не осталось никаких следов в архиве набережной c d’Orsay; наоборот, там находится черновик ответа, официально данного Талейраном на ноту от 26 сентября. Он помечен 21 декабря, т. е. был написан более месяца позже того ответа, который министр будто бы передал через Гаугвица за шесть недель до того. В нем нет никаких указаний на объяснительную ноту, и по существу они явно противоречат друг другу. Он составлен так:

«Нижеподписавшийся передал на рассмотрение первого консула ноту от 26 сентября, присланную его сиятельством графом Ростопчиным. Нижеподписавшемуся поручено заявить, что требования, заключающиеся в ноте его сиятельства, представляются по всем пунктам справедливыми и подходящими и что первый консул их принимает».

Это все. Ни слова о Пруссии, о границе по Рейну и о секуляризации. Ясно, что по поводу этого текста, принадлежащего бесспорно перу Бонапарта, Талейран не совещался с Гаугвицем. Вполне очевидно также, что прусские министры и французские послы в Пруссии не принимали в нем участия. Он не согласуется и с инструкциями, данными раньше Бёрнонвилю. Он представляет собой нечто новое, неожиданное, какой-то переворот, который может быть объяснен лишь обстоятельствами, при которых событие происходило.

21 декабря были начаты переговоры о мире с Австрией. Несмотря на день при Гогенлиндене, Венский двор горячо оспаривал условия, предложенные ему первым консулом. Австрия упиралась; она грозила прекратить переговоры. В это время Бонапарт узнал о приезде в Париж Спренгтпортена. Из разговора с ним он пришел к убеждению, что император ждет лишь знака, чтобы помочь Франции всей силой своего оружия, а в таком случае Австрия будет уничтожена. Он пришел также к заключению, что с русским «Дон-Кихотом» все обычные дипломатические приемы и формулировки не могут иметь места; что надо идти вперед, не останавливаясь и не боясь риска, да и риск, в сущности, не велик, потому что государь не обращает внимания на протоколы. Впоследствии можно будет всегда по мелочам вернуть то, что было утрачено в массе. Раз отпал вопрос о Мальте, то все остальное пустяки. И, со свойственной ему быстротой, победитель при Маренго решился на один из тех шагов, которыми он приводил в изумление своих противников, даже на почве дипломатии. Чтобы иметь своим сторонником царя, он принимает все требования Спренгтпортена. Он отвечает кратким согласием на все условия русского царя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.