ЗАКЛЮЧЕННАЯ № 30

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАКЛЮЧЕННАЯ № 30

Как это было на самом деле – не узнает уже никто. Словно морской прибой, время слизывает песочные следы человеческих судеб, трагедий, невзгод.

Давно уже перешли в мир иной все участники этой запутаннейшей, драматической истории.

Все, что осталось нам, – лишь пожелтевшие от времени документы. Что в них правда, что вымысел – можно только гадать.

Документы (как, впрочем, и история) пишутся людьми. И не всегда люди эти заинтересованы в правде. Тем паче, если речь идет об именах, которые известны всему миру…

Дзержинский. Трудно найти фамилию, более непривычную для русского уха. И в то же время она совершенно не режет слух.

В коммунистических «святцах» обедневшему шляхтичу Феликсу Дзержинскому было отведено совершенно особое место. Даже на фоне иных канонизированных вождей, «житие» Дзержинского выделялось какой-то особенной святостью и аскетизмом.

Ни один другой вождь не обладал таким сонмом официально утвержденных эпитетов. Разве скромный образ «всесоюзного дедушки» Калинина может сравниться с великолепием Дзержинского? «Железный Феликс», «рыцарь без страха и упрека», «пролетарский якобинец», «друг детей», «совесть партии» и прочая, прочая. Даже про Ленина, с его возведенной в постулат скромностью, не писали, что он спал прямо в кабинете, на жесткой кушетке, укрывшись солдатским одеялом.

В обязательном порядке чеканный профиль со шкиперской эспаньолкой висел в каждом милицейском или чекистском кабинете – на всех просторах необъятной страны.

Но удивительная вещь: когда десять лет назад историки бросились сдирать позолоту с недавних божков, когда вспомнили и раскопали о каждом столько, что прах их, наверное, вихрем завертелся в могилах у Кремлевской стены, даже тогда имя Дзержинского осталось стоять особняком.

Никто не в силах был опровергнуть ни его аскетизма, ни фанатичной преданности делу.

Конечно, Дзержинский, как и любой исторический персонаж, был фигурой противоречивой.

На одной чаше весов – и солдатское одеяло, и жесткая кушетка в кабинете, и комиссия по делам беспризорных.

На другой – красный террор, массовые расстрелы и первые концлагеря. Именно Дзержинский создал поразительную по своей мощи и профессиональности систему, равной которой не знала еще Россия. Создал в кратчайшие сроки. В условиях всеобщей разрухи и Гражданской войны. Не прибегая к услугам профессионалов: силами вчерашних рабочих и недоучившихся студентов.

Он ушел из жизни в 1926-м, не увидев ни кровавого молоха 1937-го, ни своих друзей и соратников, спущенных в подвалы Лубянки.

А дожил – увидел бы? Не отправился бы вслед за ними – теми, с кем создавал ВЧК? Кедровым[79], Петерсом[80], Манцевым[81]?

Дзержинский – польский шпион?!! Почему бы и нет? Время аскетов и романтиков кончилось еще в 20-х. Наступила эпоха бездумных исполнителей, винтиков гигантской машины, им самим же и созданной.

Машины, которая едва не расправилась с ним – уже мертвым, но предпочла ограничиться лишь его родней…

Сама жизнь преподносит иной раз такие удивительные совпадения, что ни один сочинитель не в силах до них додуматься. Кроме разве что неведомого нам небесного сочинителя, который будто бы смеется над родом человеческим…

…20 декабря – этот день бойцы невидимого фронта по-прежнему считают своим профессиональным праздником. С недавнего времени он отмечается официально – как День работника органов безопасности. Впрочем, между собой, на Лубянке именуют его постарому – Днем чекиста.

И названием этим, и датой рождения спецслужбы обязаны вполне конкретному человеку: Дзержинскому. Именно Дзержинский, выступая на заседании Совнаркома, предложил создать специальный орган по защите революции. Совнарком идею принял и согласился с предложенной Дзержинским структурой нового ведомства, которую – опять же по его инициативе – назвали ВЧК: Всероссийской чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Первым председателем ее стал, естественно, Дзержинский…

Пройдет совсем немного времени, и эта диковинная поначалу аббревиатура прогремит на всю страну. Да что на страну – на весь мир. И как бы потом ни переиначивали ее – ГПУ, ОГПУ, НКВД, НКГБ – новоязовское определение «чекисты» навсегда закрепится за соратниками и продолжателями дела Дзержинского, власть которых к середине 30-х станет поистине безграничной…

Чем сильнее раскручивался маховик репрессий, тем активнее официальная пропаганда раздувала культ «вооруженного отряда партии». В газетах публиковались статьи о героях-чекистах. Регулярно появлялись указы об их награждениях. Фильмы, книги, песни – это был, как сегодня выразились бы, мощнейший «пиар».

Своего апогея он достиг в 1937-м, когда День чекиста, бывший до этого скорее внутриведомственным праздником, впервые широко отметили, как общенациональное торжество. И не беда, что большинство из тех, кто съехался 20 декабря в Большой театр, – где еще, как не на главной площадке Союза должны было пройти торжества, – уже через год переедут из своих кабинетов в подвалы. Праздник продолжался. Новые герои приходили на смену старым, низверженным.

И в 38-м, и в 39-м – страна не уставала славить своих защитников и их железного карбонария – Феликса Эдмундовича Дзержинского.

По иронии судьбы, именно с этого знаменательного дня – 20 декабря 1939 года – и стали отсчитывать свой ход удивительные события, которые закончились арестами для двух людей, носящих фамилию «рыцаря революции», и едва не приведшие к расправе над самим Дзержинским. И неважно, что Феликс вот уже 13 лет как лежал на Красной площади. В спектаклях, которые ставили лубянские режиссеры, места хватало всем: и мертвым, и живым…

Впрочем, нет: 20 декабря начался лишь первый акт нашей истории, в которой, словно в плохом детективе, переплелись самые невероятные человеческие судьбы и страсти.

Были здесь и наследники Дзержинского (как родные, так и благоприобретенные). И профессиональные рецидивисты. И таинственные шпионы.

Один из самых знаменитых столичных грабителей и племянница «рыцаря революции» – сюжет, по своему драматизму мало чем уступающий «Ромео и Джульетте».

Но не будем забегать вперед, ведь по законам драматургии первому акту предшествует, как правило, хотя бы пятиминутный пролог.

Наш пролог, однако, растянулся на добрых два года…

Здание это – в самом начале Кузнецкого моста – хорошо известно москвичам. Оно существует и по сей день. Правда, теперь его украшают две громадные таблички, извещающие, что здесь, в доме 22, расположена приемная ФСБ, куда любой гражданин вправе – днем ли, ночью – прийти для сигнализирования.

А раньше никаких табличек тут не было. Только неприметный звонок возле двери, надавив на кнопку которого, человек словно попадал за ворота чистилища. Все равно, что игра в русскую рулетку: неизвестно еще, кого посадят – того, на кого ты доносишь, или тебя самого. А может, для массовости – и всех чохом.

Но, видно, нечего было бояться этой женщине, коли решилась она переступить порог такого мрачного дома. Звали ее просто и безыскусно: Елена Павлова. 38 лет, беспартийная, уроженка города Вильно[82], иждивенка племянника.

Из справки 8 отделения 8 отдела ГУГБ НВД СССР:

«3-го октября (1937 г. – Примеч. авт.) пришла в приемную Павлова Елена Николаевна, прожив. по адресу: 2-я Мещанская, уг. Напрудного пер., д.97, кв. 133, и заявила, что сестра Феликса Эдмундовича Дзержинского – Ядвига Эдмундовна, прожив. Чистые пруды, Лобковский пер., д. 2, кв. 48, всегда высказывается антисоветски, ждет войны и поражения большевиков. Всегда хорошо высказывается о Ягоде.

Ее дочь Лашкевич Ядвига Генриховна, а сейчас опять носит фамилию Дзержинская, рассказывала, что ее мать выпустила из-под ареста видного шпиона польского, за что Ф. Э. Дзержинский хотел ее расстрелять, но она, Лашкевич, упросила Ф. Э. не делать этого, на что он дал согласие, и выслал Ядвигу в Новороссийск в ссылку.

Ядвигу Эдмундовну постоянно посещают темные люди. Не дождется, когда она будет в Польше, где ей обещали за отпущенного шпиона поставить памятник. Сын ее – польский офицер, с ее слов, был правой рукой Пильсуцкого[83] (так в документе. – Примеч. авт.), фамилия его Кушелевский…»

Чекист внимательно посмотрел Павловой в глаза:

– Вы понимаете, что, если ваши сведения не подтвердятся, вам придется за это ответить?

Павлова взгляда не выдержала, уткнулась глазами в пол, принялась разглядывать носки ботинок:

– Мне нет смысла врать. Если кто враг нашей Родине, то мне неважно, кто он есть. Я и раньше хотела сообщить, еще в 33-м, но сказали, что нельзя трогать фамилию Дзержинского, потому что Ядвигу опекает Ягода и Ягода меня за это может выслать. Я тогда поверила, а теперь поняла, почему: Ягода был врагом.

Она оторвала взгляд от ботинок, посмотрела наверх – на портрет Дзержинского, который украшал стену:

– Ягода – враг. И семейка эта вражья, Ядвига еще до революции распутничала. Но если один враг покрывает других – значит, неспроста это. Так ведь?

Чекист, сидящий перед ней за столом, улыбнулся:

– Наверное, так.

И тут же, не меняя тона:

– Что еще вы можете сообщить об этих гражданах? Павлова заторопилась:

– Году в 1932-м или 1933-м мы с Ядвигой шли по улице и встретили каких-то мужчин, ее знакомых. Они по-немецки поговорили, о чем вот только – не поняла. Я потом спросила, та сказала, что это немецкие инженеры… Рассказывала мне, что была у Бухарина, что ее Ягода очень любит. Даже дал ей для выучки пианино. И комнату дал со всей обстановкой казенной, а она дочери отдала зеркальный шкаф взамен ее старого, простого, чтобы после смерти чекисты назад не забрали… Еще говорила, что за убийство такого хама, как Киров, страдает идейный Николаев и как хорошо было бы его спасти, потому что ГПУ – это застенок… Вместе с дочкой ждет – не дождется, когда война начнется, всякую мразь защищают. За деньги на все готова, но всегда именем брата прикрывается. Так обидно! – глаза Павловой бешено блеснули, а в голосе появились металлические нотки:

– Обидно, что жизнь отдаешь за нашу богатую Родину, за великого Сталина, для которого все равны, а вот меня, какую-то Павлову, никуда без пропуска не пустят, везде проверят, прощупают… А ей, змее, все открыто, все ей верят, потому что она Дзержинская, хотя ее фамилия, на самом деле, была Кушелевская, а дочери – Лашкевич, и никакие они не Дзержинские, а враги.

Чекист слушал без эмоций, не перебивал, только карандашом делал какие-то пометки.

– Хорошо, я вас понял, – он протянул Павловой лист бумаги: – Изложите письменно все, что вы сейчас рассказали. Желательно – поподробнее.

– Ага-ага, – женщина закивала головой, – на чье имя-то писать?

– Пишите просто: в НКВД Союза ССР».

Из доноса Е. Павловой:

«Дополнительно сообщаю, что адрес Ядвиги Генриховны Лашкевич, которая сейчас носит фамилию Дзержинской – Потаповский пер. д. № 9/11, кв. 21, где она проживает с двумя дочерями-близнецами 19 лет.

Сестра Ф. Э. Дзержинского – Ядвига Эдмундовна и ее дочь обе говорили, что Дзержинский был устранен Сталиным, что вместо тела Ленина в мавзолее лежит восковая кукла (последнее дочка говорила, а также, что ГПУ это застенок) и другие нелепые контрреволюционные высказывания. Они ненавидят коммунистов, а старуха мечтает уехать в Варшаву».

Он был красив, этот Борис Венгровер. Блестящие черные волосы, миндалевидные, с поволокой, глаза, чувственные, ярко очерченные губы.

Ей было достаточно одного только взгляда, чтобы понять это. Слава Богу, в мужской красоте и мужчинах вообще племянница «железного Феликса» разбиралась преотлично. Одних только официальных браков за спиной осталось у нее четыре штуки.

К своим 38-ми Ядвига не утратила еще женской привлекательности. Она знала, что по-прежнему нравится мужчинам – в особенности тем, кто моложе ее, – и никогда не упускала возможности лишний раз убедиться в этом.

Вот и теперь Ядвига отметила тот особый, оценивающий взгляд, который исподволь бросил на нее новый знакомый. Взгляд, который был ей так хорошо знаком.

Она ненароком, проходя мимо зеркала, взглянула на свое отражение, поправила прическу. Что ж, очень даже еще ничего. Улыбнулась сама себе и вошла в комнату, где в ожидании чая беседовала о чем-то молодая компания. Две ее дочери – Зося и Ядя. Их приятель Изя Дворецкий, студент-юрист. И ОН: земляк Изи по Иркутску, которого тот впервые привел в их дом. Борис.

– Не скучаете? – Ядвига постаралась произнести эту ничего не значащую фразу как можно формальнее, чтобы ничем не выдать охватившего ее волнения.

– Ну что вы, Ядвига Генриховна, – Изя немедленно вскочил, церемонно пододвинул к ней кресло. – Обсуждаем последние новинки кино. Только что вышел мировой фильм – «Волга-Волга». Не смотрели?

Она покачала головой:

– Нет, не смотрела. Возраст не тот – по кинематографам ходить.

Сказала – и украдкой бросила взгляд на Бориса. Тот ухмыльнулся, качнул головой, но промолчал. Вместо него пас принял галантный Изя:

– Как вам не стыдно, Ядвига Генриховна. Всем бы так выглядеть. Мы как раз об этом только что говорили. Правда, Борис?

– Правда, – Борис не мигая посмотрел ей в глаза. На какое-то мгновение их взгляды встретились, но тотчас она отвела взор в сторону, чувствуя, как становится ей жарко.

Пробормотала что-то несуразное, отшутилась и при первой же возможности метнулась в кухню.

«Нет, этого не должно быть, – говорила она себе. Серьезная, немолодая уже женщина. Племянница человека, которого знает весь мир. И какой-то мальчишка, ровесник ее дочерей. Что может у них быть общего?»

И в то же время воображение рисовало одну сцену ярче другой, и чувство стыда забивалось иным, казалось, давно уже забытым чувством, когда тягуче сосет под ложечкой, а сердце бьется так учащенно, что вотвот вылетит из груди.

Она так увлеклась своими мыслями, что не заметила, как ОН вошел на кухню:

– Знаете, Ядвига Генриховна, когда я смотрел на портреты вашего дяди, то всегда удивлялся: почему господь наделил мужчину такой красотой? Но сегодня увидел вас, и мне все стало ясно… Вы удивительно похожи на Феликса Эдмундовича.

– Да, мне многие об этом говорили, – она отвернулась куда-то в сторону, только чтобы не увидел он, как радостно блеснули глаза и вспыхнули багрянцем щеки.

Но он увидел…

Из показаний арестованного Израиля Дворецкого (26 марта 1940 года):

«В 1937 году мой знакомый по месту жительства Борис Высоцкий, ныне осужденный за хулиганство, познакомил меня с семьей племянницы Феликса Эдмундовича Дзержинского – Дзержинской Ядвиги Генриховны. Бывая в доме Дзержинских, я ухаживал за ее старшей дочерью Ядей.

В конце 1937 года или начале 1938 года из Иркутска в Москву приехал мой бывший преподаватель физкультуры по школе в Иркутске Борис Венгровер, которого я тогда познакомил с семьей Дзержинских, и он быстро вошел в доверие этой семьи, став в том доме своим человеком».

Гостеприимная квартира в Потаповском переулке всегда была открыта для молодых гостей. Сама Дзержинская шутливо, по образу и подобию Толстого, называла ее салоном, отведя себе скромную роль Анны Павловны Шерер.

Она не только не имела ничего против того, чтобы в их квартире собирались интеллигентная молодежь, но даже, напротив, всячески это приветствовала.

Обе дочери подросли, невесты на выданье, да и себя хоронить она еще не собиралась. Ребята все как на подбор были интересные, ершистые, яркие. В их кругу Ядвига словно сбрасывала груз прожитых лет.

Изя Дворецкий – ухажер Зоси – учился в юридическом институте прокуратуры. Витя Медведев и Абраша Эпштейн – в энергетическом.

А вот – Борис… Несмотря на то, что он стал частым гостем в их доме, понять его до конца Ядвига, сколь ни старалась, никак не могла. Вроде парень как парень: веселый, компанейский, неглупый, но нет-нет, да проскользнет в нем нечто такое, что разительно отличало его от остальных завсегдатаев «салона» – мальчиков из приличных московских семей.

Какая-то непонятная внутренняя сила таилась в нем, и иногда Ядвига в свои тридцать восемь чувствовала себя рядом с ним несмышленой девчонкой, хотя по возрасту он почти годился ей в сыновья: к моменту знакомства минуло Борису только лишь двадцать три.

С этим человеком была связана какая-то тайна – страшащая и притягательная одновременно. Сам он говорил, что работает учителем физкультуры – однако почему-то никогда не имел недостатка в деньгах. И песни под гитару пел какие-то странные, незнакомые: про молоденьких парнишек, оторванных от дома. Про тягостную неволю. Про «зеленого прокурора» – тайгу, которая всегда укроет лихих ребят от погони.

Ядвига как-то спросила его, где он научился этим песням, знакомым ей только по фильму «Путевка в жизнь», но Борис отшутился. И Яде, дочке ее, за которой ухаживал, тоже ничего не ответил, а вместо этого взял гитару и жалостливо спел про то, что в детстве носил «брюки клеш, соломенную шляпу, в кармане финский нож».

Впрочем, по наивности своей Ядвига относила эти песни на счет юношеской тяги к романтике и мальчишеского фрондерства. Ее вполне удовлетворили объяснения Изи Дворецкого – он-то знал Бориса много лет, еще по Иркутску, – что тот зарабатывает на хлеб какими-то комбинациями и коммерцией.

– Но за это ведь могут посадить! – ужаснулась Ядвига.

Изя улыбнулся – той же многозначительной улыбкой, что и Борис (вообще, она заметила, что остальные мальчики стараются подражать Борису и в манерах, и даже в интонациях, инстинктивно чувствуя в нем вожака). Сказал по-бендеровски:

– Не волнуйтесь, Ядвига Генриховна. Мы с Борисом чтим уголовный кодекс.

И Дзержинская успокоилась…

Все-таки интересно устроена жизнь. То, что вчера еще считалось позорным клеймом, сегодня, в одночасье, превратилось в достоинство…

Когда на перепутье веков – в 1900 году – Ядвига Гедройц появилась на свет, никаких преимуществ родство с Феликсом Дзержинским ни ей, ни тем более ее матери – Ядвиге-старшей – не сулило. Даже напротив: к этому моменту Дзержинский дважды уже арестовывался и дважды бежал, и имя его вкупе с приметами хорошо было известно полиции на всех просторах Российской империи.

Вряд ли, конечно, ощущала она на себе изъяны родства с государственным преступником и смутьяном – это потом соратники и наследники ее дяди станут рубить под корень «вражье семя», отправлять в лагеря целые родовые кланы, даже юридический термин специально придумают – «ЧСИР» – член семьи изменника родины. Но и особого удовольствия родство такое наверняка не доставляло.

Сомневаюсь, чтобы в предреволюционные годы родственники гордились бы Дзержинским. Все они – а в семье Дзержинского было семеро братьев и сестер – жили спокойной, размеренной жизнью, не помышляя ни о каких революциях.

Один брат – Станислав – мирно трудился чиновником в банке. Другой – Казимир – инженером в Люблине. Третий – Игнатий – учительствовал в Варшаве. Владислав был врачом. Сестры сидели замужем, воспитывали детей.

Как могли относиться они к фанатичному Феликсу, который то и дело бежал из очередной тюрьмы (из двадцати лет революционной деятельности одиннадцать он провел в неволе)? С сочувствием, не более того: это был их крест.

Раскиданные по разным городам, с братом общались они только тогда, когда в очередной раз оказывался он за решеткой. Широко известна переписка Феликса с его старшей сестрой Альдоной. И другая сестра, Ядвига, мать нашей героини, от брата никогда не отказывалась.

Впервые Ядвига-младшая увидела своего дядю в 1906 году. На один вечер, в промежутках между арестами, он заехал к ним в Вильно. Только попрощался, и тут же на квартиру нагрянули жандармы.

Ей было тогда всего шесть, толком и запомнить не смогла даже своего опального родственника. Вновь встретились лишь через десять лет, да и то – разве можно было назвать это встречей?

Весной 16-го мать взяла ее собой в Московскую судебную палату, на процесс. Дзержинского приговорили тогда к 6 годам каторги, но и года не прошло, как случилась Февральская революция. Восторженная толпа ворвалась в Бутырскую тюрьму: словно по Пушкину – «…и свобода вас встретит радостно у входа».

В чем был – в арестантской робе – прямо из камеры Дзержинский поехал на митинг. Оттуда к Ядвиге – единственно родному человеку в Москве, в тесную комнатенку, которую та снимала в Замоскворечье, в переулке с малопривлекательным названием – Кривой.

Первое время там, в Кривом переулке, он и жил. А потом наступил октябрь, и оказалось, что родственные узы с Феликсом Дзержинским таят в себе неслыханные блага: так бухгалтер из Пинска узнает, что в Америке помер его двоюродный дедушка, о существовании которого он раньше и не подозревал, – и за неимением иных наследников оставил ему миллион…

От рождения Ядвига-младшая получила фамилию Гедройц: каких уж трудов стоило матери записать ее так – одному Богу известно, ибо отца своего Ядвига в глаза никогда не видела. Знала лишь, что существовал такой Генрих Гедройц – вроде бы князь, – ради любви к которому мать бросила своего прежнего мужа – богатого польского помещика Кушелевского. Но в последний момент князь жениться раздумал и вообще исчез в неизвестном направлении.

Поначалу две Ядвиги – мать и дочь – жили в Вильно. С приходом войны, не дожидаясь немцев, бежали в Москву. Мать пошла заведовать прачечным цехом. Дочь поступила на курсы фельдшериц.

Как только Ядвиге-младшей исполнилось шестнадцать, мать немедленно обвенчала ее с очередным поляком – инженером Юзефом Лашкевичем, но уже через несколько недель та, сбежав от супруга, вернулась обратно.

Что сталось с ее первым мужем, Ядвига никогда больше не интересовалась. Это, впрочем, не помешало ей записать на Лашкевича двух дочек-близняшек, появившихся на свет в 19-м. Как признавалась она потом, их настоящим отцом был чекист (кто же еще!) – старший следователь ВЧК Ротенберг[84] – впоследствии председатель Крымского ГПУ.

К этому времени обе Ядвиги стараниями Дзержинского жили уже в отдельной квартире. Мать работала в канцелярии МЧК. Дочь – мелким клерком во ВЦИКе.

В 24-м году Ядвига-младшая во второй раз выходит замуж за простого шофера-армянина. И снова неудачно. Не прожив и года, «молодые» расходятся.

Не лучше складывается и личная жизнь матери. Арестовывают ее очередного мужа – сотрудника церковного отдела ВЧК Филиппова, но после ее заступничества – вот она, магическая сила фамилии – выпускают. Из ЧК Филиппов увольняется, основывает какое-то юридическое бюро, однако в 24-м его забирают опять, ссылают в Ярославль. Ядвига-старшая посылает Филиппову развод. Отныне – она снова носит девичью фамилию, которая действует лучше любого пропуска.

Через несколько лет наша героиня Ядвига Лашкевич (кроме досадных воспоминаний, от первого мужа ей в наследство осталась и его фамилия) тоже станет Дзержинской.

На дворе 31-й год. Уже пять лет, как она заведует делопроизводством в поликлинике Наркомата обороны. Военная форма ей к лицу.

На горизонте – новая любовь, чертежник-топограф Иванов. Тоже военный.

Иванов значительно младше Ядвиги, но разве это преграда для истинных чувств?

«Это произошло месяцев за 6 до оформления брака с Ивановым, – через 9 лет покажет она на допросе. – Стали обсуждать вопрос, почему я Лашкевич, говорила я об этом с матерью, но сначала ничего не решили. А потом вмешалась Елена Николаевна Павлова – тетка Иванова – и стала всячески доказывать, что мне обязательно надо взять фамилию Дзержинская».

Стоп-стоп-стоп!

Елена Николаевна Павлова? Уж не та ли это Павлова, что в 37-м пойдет доносить на мать и дочь Дзержинских?

Да, она самая. Впрочем, это произойдет гораздо позже, уже после развода с чертежником Ивановым. Пока же Павлова о таком повороте событий и не помышляет. Всеми правдами и неправдами она мечтает породниться с такой уважаемой семьей, потому-то и уговаривает Ядвигу взять знаменитую фамилию.

В самом деле: Ивановых в Союзе – пруд пруди. Дзержинских – раз, два и обчелся. Предприимчивая тетка даже пытается добиться, чтобы новый муж, при регистрации, взял фамилию жены, но Ядвига-старшая ревностно оберегает честь династии. Она звонит в ЗАГС и требует ни при каких обстоятельствах не присваивать мужу жениной фамилии. Разумеется, служащие не в силах ослушаться: одно упоминание «железного» имени действует на советских людей магнетически.

Но и этот брак тоже просуществует недолго. В 35-м Ядвига – уже уволившаяся по инвалидности: у нее нашли туберкулез – расстается с Ивановым и тут же выходит замуж за некоего безработного врача Старостина, с которым не проживет и трех месяцев. Она вновь пытается войти в ту же реку – возвращается к Иванову, но через год они расходятся. Теперь уже – навсегда.

Последним по счету, пятым ее супругом стал цыганский певец Савельев. И снова – тот же сценарий: пара месяцев совместной жизни и – сразу расставание.

…Я так подробно рассказываю о запутанных перипетиях женской судьбы Ядвиги Дзержинской, чтобы читатель по достоинству сумел оценить некий инфантилизм нашей героини.

При тех возможностях, которыми обладала она, любой другой смог бы без особого труда добиться завидного положения в обществе.

Это для таких, как она, делалась революция, и если вчерашние крестьяне становились академиками, то уж перед племянницей самого Дзержинского все дороги были открыты. Как в детской считалке: чего хочешь – выбирай.

Но нет, она предпочитает мерно плыть по течению. Ни учеба, ни служба – не прельщают Ядвигу. Ее вполне устраивает роль племянницы рыцаря революции, дающая гарантированно спокойную жизнь.

К чему пришла она к своим 39-ти? Чего добилась? Что осталось у нее за спиной? Пожалуй, ничего, кроме пяти неудачных браков и такой же неудавшейся личной жизни.

Так стоит ли удивляться, что, когда на пути ее оказался такой опытный и опасный человек, как Борис Венгровер, она поначалу не сумела, не смогла раскусить его, а потом, узнав всю правду, безропотно ему подчинилась, понимая даже, в какую историю ввязывается.

Ядвига думала, что была нужна Венгроверу как женщина. Оказалось же, что ему была нужна племянница самого Дзержинского, вдобавок обладающая отдельной квартирой с телефоном, что в предвоенной Москве являлось большой редкостью…

Весной 38-го Борис неожиданно исчез. Никто из ребят не знал, что с ним случилось, и Ядвига заподозрила недоброе. Мысли напрашивались сами собой.

Сколько уже знакомых ее, бывших сослуживцев по Наркомату обороны, да что сослуживцев – даже старых, заслуженных чекистов, соратников дяди – исчезли в одночасье. Открывая свежий номер газеты, никогда не знаешь, кто сегодня окажется новым «врагом народа». Людей забирали тысячами.

Брат Бориса тоже был арестован – на Родине, в Иркутске. Якобы он оказался шпионом. Забрали отца – старого политкаторжанина – у Изи Дворецкого. Может быть, и Борис сидит сейчас где-то на Лубянке в сыром и мрачном подвале?

Почти год Ядвига ничего не знала о его судьбе. Борис появился так же внезапно, как и исчез (таинственная неожиданность – это было вообще в его характере).

Раздался звонок в дверь. Открыла. На пороге он – ничуть не изменившийся, только в смоляной шевелюре появились седые волосы.

От удивления она даже потеряла дар речи. Застыла на пороге, точно соляной столп.

О том, где пропадал он этот год, чем был занят – Борис не говорил. Как обычно отшучиваясь, уходил от вопросов. Почему – она поймет потом.

Устроился на службу. Снова – учителем физкультуры в 309-ю школу – рядышком, на Кировской. Часто приходил с работы довольный, рассказывал о своих педагогических успехах. Дети его любили, и Ядвига понимала: человека с такой обескураживающей улыбкой невозможно не любить…

Стоп. На этом месте я, пожалуй, прервусь – может быть, даже чуть позднее, чем это следовало бы сделать. Настала пора кое-что объяснить.

Нет для историков эпохи более запутанной, чем тридцатилетнее сталинское правление. Казалось бы, с тех дней прошло совсем немного лет, а вот поди ж ты: и в революции, и даже во временах царствования Романовых – нам, сегодняшним, разобраться подчас куда как легче, чем со своим недавним прошлым. И вовсе не потому, что никаких документов и свидетельств эта эпоха после себя не оставила: наоборот, как раз всевозможных бумаг унаследовали мы с лихвой, только вот документов – в подлинном значении этого слова – нам почти не досталось.

Documentum – в переводе с латыни означает: доказательство, свидетельство. Но чему свидетельствуют дошедшие до нас документы? Доказательством чего они служат?

Ко всем своим многочисленным титулам и регалиям – лучший друг советских детей, великий кормчий, гениальный полководец и прочая, прочая – товарищ Сталин, несомненно, обладал еще одним: он был величайшим режиссером всех времен и народов.

Сталин поставил грандиознейший, беспрецедентный спектакль, где сценой служила одна шестая часть суши, а в ролях было занято все без исключения население Советского Союза.

По одному лишь мановению режиссерской руки менялись направления рек и судьбы целых народов. Уходили в небытие недавние герои и кумиры. В одночасье переписывалась история страны – не только вчерашняя, но и сегодняшняя.

Официальная пропаганда регулярно бичевала формалистов, но в действительности главным формалистом страны был товарищ Сталин, ибо, как и всякого тирана, сильнее всего его заботила внешняя форма режима. Его режима.

Он хотел прославить свое имя в веках, остаться в памяти вечно, потому-то и возводил помпезные высотки. Обкладывал мрамором станции метро. Пытался выстроить самое гигантское сооружение в мире – уходящий в небеса Дворец советов.

Сталин знал, сколь недолговечна человеческая память. Лагеря, репрессии, голод – все это забудется очень скоро, раньше даже, чем уйдет из жизни последний зэк, а колонны и памятники останутся на века. Именно по ним – по высоткам, по фильмам Пырьева[85] и Александрова[86], по романам Бубеннова[87] и Бабаевского[88] будут судить грядущие поколения о сталинской эпохе; и не низкорослым, рябым колчеруким грузином будет представать он перед потомками, а таким, как изобразил его на экране русский красавец-великан Алексей Дикий[89].

Этот сталинский стиль проявлялся во всем: от передовиц «Правды» до уголовных дел, и наше дело, к сожалению, тоже не стало исключением.

Что в нем правда, что вымысел – сейчас понять уже практически невозможно. Слишком хорошо представляем мы, как составлялись дела на Лубянке, а посему, волей-неволей, нам приходится вторгаться в область исторических догадок, домысливать то, что осталось за кадром.

Конечно, не все. Некоторые обстоятельства никаких сомнений у нас не вызывают.

Хотя бы то, что Борис Венгровер, красавец и педагог, был совсем не тем человеком, за которого себя выдавал…

Маленький кабинет целиком был наполнен злобой. Она струилась в воздухе вместе с сизым табачным дымом, и, казалось, завесу эту можно было даже потрогать рукой…

Черт дернул Архипова завернуть в этот день на Пушкинскую. Главное, обидно – выйди он хотя бы минут на 10 раньше, ничего бы и не случилось. Сидел бы уже сейчас за столом, гулял, как все нормальные люди.

И вот на тебе – в свой профессиональный праздник, в День чекиста вынужден теперь валандаться с каким-то воришкой.

Как нарочно, в дверь то и дело заглядывали сослуживцы, зазывали к себе – в соседних кабинетах разливали уже, под нехитрую общепитовскую закуску, хрустящую, только с мороза водку – в этот день начальство смотрело на все сквозь пальцы. От желания скорей присоединиться к товарищам Архипов торопился, заполнял протокол неровно, будто китайские иероглифы, прыгали по странице кривые строчки…

У человека, который сидел напротив, настроение тоже было не лучше. Так славно начинался день. Он уже предвкушал, как пойдет вечером в ресторан, обмоет очередную свою удачу. Как из душного зала выйдет на свежий воздух, повелительным жестом остановит такси…

Он помнил, как все произошло буквально по минутам. Помнил даже, как запел ключ, когда повернул он его в замке, как легко, без натуги открылась входная дверь.

– Извиняюсь, вы к кому? – сухонький старикашка, чертов общественник, будь воля, раздавил бы как козявку, вырос точно из-под земли.

Произошло это так неожиданно, что Борис на какую-то секунду даже опешил:

– Я… Это… Племянник хозяйки.

Старикашка понятливо кивнул. И вдруг заверещал, заорал благим матом. Откуда прыть взялась – мухой кинулся в парадное, выскочил на улицу. И тут, как на грех – агент угрозыска. Когда в лоб тебе смотрит вороненый наган, особо не побегаешь…

Глупо, очень глупо все получилось… И главное, никому от этой встречи лучше не стало: ни сыщику, ни вору…

Из обвинительного заключения по делу № 41870:

«Днем 20 декабря 1939 года при покушении на совершение кражи из квартиры № 2 дома № 26 по ул. Пушкина был задержан неизвестный, назвавшийся Митляевым Борисом Андреевичем, при личном обыске у которого было отобрано:

связка различных ключей в количестве 20 штук, нож перочинный и отвертка.

По проверке неизвестный, назвавшийся Митляевым, в действительности оказался Венгровером Борисом Рувимовичем, 1916 г. рожд., урож. г. Иркутска, в прошлом неоднократно судившимся и приводившимся за кражи, разыскиваемый Темлагом НКВД за совершенный им побег из лагеря…»

Когда его вывели из камеры – это был совсем уже другой человек. За те сутки, что он провел во внутренней тюрьме на Петровке, Венгровер словно постарел лет на пять.

По паспорту ему было всего 24, но меньше 30 – по крайней мере сейчас – никто бы ему не дал. Зам. начальника 3-го отдела угро[90] лейтенант Кириллович на всякий случай даже опустил глаза в документы: не напутал ли чего. Нет, все верно – 16-го года рождения. Значит, вот-вот будет 25.

– Присаживайтесь, – Кириллович обращался с подследственными исключительно корректно, без особой нужды рукоприкладства и грубости себе не позволял.

– Ну-с, Борис Рувимович, – он сразу взял с места в карьер, – поговорим, или по-прежнему будем придуриваться?

Венгровер молчал, упершись глазами в пол, но следователю и не нужны были пока его ответы.

– Прежде, чем я начну заполнять протокол, попытаюсь кое-что объяснить. Первое: никакой нужды называться чужими именами вам нет, вашу личность мы установили без труда – вот выписка из картотеки и дактокарта. Второе: взяли вас с поличным, при свидетелях, так что проблем с судом тоже не возникнет. Третье: кроме кражи, на вас висит еще и побег. То есть две статьи вам уже обеспечены, и теперь только от вашего усердия будет зависеть ваш срок… Вопросы есть?

Венгровер помотал головой: вопросов нет. Все и без того понятно.

– Вот и отлично. Тогда приступим. Фамилия, имя отчество?

– Венгровер Борис Рувимович, – он уже почти смирился с судьбой, понял, что запираться бессмысленно. С такими ребятами надо действовать по-другому: изображать максимальную искренность, а там, глядишь, что-нибудь и придумается: главное вступить в бой – учил Наполеон – потом видно будет.

Следователь заполнил установочную часть анкеты, перешел к конкретике:

– Когда начали воровать?

– Лет с десяти, после того, как расстреляли отца.

– Расстреляли? – Кириллович удивился. – За политику?

– Какую, к черту, политику, – Венгровер развалился на стуле, затянулся предложенной сигаретой, стал рассказывать.

Родился он в Харбине. В 1919-м семья переехала в Иркутск. Отец, даром что еврей, был профессиональным уголовником. Поначалу промышлял квартирными кражами, потом – в разгар безвластия – переквалифицировался в грабителя. Поймали. В 26-м по приговору иркутского суда вывели в расход.

Борису было тогда всего десять, но, видно, воровской дар так же передается по наследству, как музыкальный слух или умение рисовать. Уже через пару лет его знала в лицо вся иркутская милиция. Много раз Венгровера ловили, но до тех пор, пока не исполнилось ему шестнадцать, сделать с ним ничего не могли: советские законы – самые гуманные законы в мире. Под суд он пошел одновременно со своим совершеннолетием. Через полгода, правда, «по молодости» освободили. Оказалось, ненадолго.

После второго суда Борис понял, что в Иркутске ему спокойного житья больше не будет: местный угрозыск не спустит теперь с него глаз. Впрочем, он не сильно этим тяготился: маленький, провинциальный городок был тесен его неуемной энергии.

В поисках счастья Венгровер отправляется кочевать по стране. Несколько лет по подложным документам работает пионервожатым в жаркой Северной Осетии: к детям у него был настоящий талант и, наверное, если бы жизнь сложилась по-другому, вполне мог бы стать знаменитым педагогом, не хуже Макаренко или Сухомлинского[91]. Но нет, – совсем иные лавры ждут его. Очередная поимка – теперь уже в славном городе Орджоникидзе. Из-под стражи скрылся, уехал в Ленинград, снова был пойман, осужден.

В 37-м Венгровер бежит из иркутской колонии, не просидев и года из положенных трех. На этот раз путь его лежит в столицу: в самый красивый город страны, почти превращенный стараниями великого вождя в коммунистический город будущего.

Здесь есть все, о чем может только мечтать еврейский юноша из Сибири: широкие проспекты, мраморный метрополитен, гостеприимные рестораны, стройные, отзывчивые барышни. Стоит только захотеть – и беззаботный веселый круговорот затянет тебя в себя, ослепит огнями и блеском столового хрусталя.

Правда, особых знакомств в Москве у Венгровера не было, но, пораскинув мозгами, он вспомнил своего земляка – Изю Дворецкого, которого знал еще по иркутской школе. Этого оказалось вполне достаточно.

Изя жил почти как царь – в отдельной комнате в Останкино. Только-только НКВД арестовал его отца, бывшего политкаторжанина, и появлению старого знакомого он искренне обрадовался: ему нужно было забыться, прогнать от себя прочь гнетущую тоску. Именно такой человек, как Борис – веселый, уверенный в себе – как никогда, требовался ему сейчас.

Полтора месяца они жили вместе. Изя учился в институте прокуратуры: мнил себя будущим Вышинским. Венгровер – «работал» по специальности: теперь-то он смог по-настоящему развернуться. Даже по сравнению с Ленинградом огромная Москва была настоящим «Клондайком», чего уж там говорить про захолустный Иркутск или знойный Орджоникидзе.

В 37-м его задерживают, однако, пропилив решетку, он бежит из отделения. Когда через пару месяцев его возьмут снова, только крупных краж из госучреждений на нем будет висеть без малого тридцать. Это за полгода!

Осенью 38-го он возвращается обратно в Сибирь: правда, на этот раз домой мчит его не пассажирский экспресс, где предупредительные проводники разносят чай на бумажных салфетках, а зарешеченный вагон, прозванный еще с дореформенных времен «столыпинским».

Темлаг – так сокращенно называлось место, где Венгроверу предстояло безрадостно провести ближайшие три года. Но вновь судьба улыбается ему. В марте 1939-го он совершает очередной побег. Возвращается в Москву.

Наверное, большинство на его месте постаралось бы забыть все пережитое, как страшный сон. Выправить документы на чужое имя, раствориться на бескрайних просторах страны.

В конце концов, он так молод – всего-то двадцать два, еще не поздно начать все сначала. Что он видел за свою короткую жизнь? Четыре суда. Четыре побега.

Но нет – мещанское бытье не по нему. Постоянный риск, ежесекундное хождение по лезвию ножа – без всего этого Венгровер уже не может: адреналин нужен ему, как инсулин – диабетику. Даже не деньги – денег он наворовал уже столько, что хватит на три жизни: именно адреналин.

Это еще Пушкин устами Емельки Пугачева сказал: лучше тридцать лет пить кровь, чем триста лет питаться падалью.

Из обвинительного заключения по делу № 41870:

«Будучи допрошен, Венгровер показал, что (…) 16/III 1939 г. бежал из лагеря и, прибыв после этого в Москву, возобновил свою преступную деятельность и организовал шайку воров, в которую входили знакомые его по городу Иркутску – Дворецкий, Медведев и другие, совместно с ними совершил в Москве около 60-ти домовых краж. Похищенные вещи сбывались его друзьями Филлером и Дукарским в разные скупочные пункты, а также их знакомым на дому».

В середине 1939-го по Москве поползли слухи о появлении в городе какой-то невиданной банды квартирных воров. Люди стали бояться оставлять свои дома без присмотра, но все равно каждую неделю, то на Петровке, то на Кировской случалась новая кража. Не помогали никакие, даже самые дорогие и хитроумные замки и засовы.

Сегодня, когда в одной только Москве ежедневно происходит несколько убийств, такое, возможно, покажется смешным, но в те годы все было иначе. Еще в 37-м советская власть официально объявила о том, что с профессиональной преступностью покончено. Последние «урки» проходят «перековку» на Беломоро-Балтийском канале, а если и случается где-то кража – то это родимые пятна капитализма дают о себе знать или враги народа пытаются омрачить жизнь советских людей.

Москва должна была стать примером для всей страны, городом социализма – наподобие того, что много веков назад описал наивный мечтатель Кампанелла, и не предполагавший, что «святая инквизиция» рядом с НКВД – просто кружок любителей хорового пения. Посему борьба с преступностью была возведена в Союзе в ранг государственной задачи первостепенной важности.

За 101-й километр выселили весь подозрительный элемент. Ввели уголовную ответственность за тунеядство. Разгромили практически все известные притоны и «хазы».

Трудно, очень трудно стало жить «фартовым» людям в советской Москве. Даже в ресторацию теперь не закатишься, с цыганами и девочками: всем известно, что добрая половина швейцаров и официантов – состоят на негласной службе в уголовке или в ЧК; будешь потом объясняться, откуда взял деньги на пропой души.

Но шайка Венгровера относилась к совершенно новой формации преступников. Она не признавала воровских законов, не соприкасалась с «блатарями», не посещала «малин».

Все, кто входил в нее, включая и Венгровера, для окружающих были самыми обычными молодыми людьми: отличниками учебы, комсомольцами (Изя Дворецкий даже готовился стать прокурором).

Они ходили в кино и на танцы, исправно платили взносы во всевозможные добровольные общества, посещали собрания и диспуты. Никому и в голову не могло прийти, что эти – со всех сторон положительные ребята – в действительности и есть та самая шайка, которая добрых девять месяцев наводила ужас на московских обывателей. Шайка, не имеющая себе равных, ибо за недолгое свое существование успела совершить рекордное количество краж – как минимум, шестьдесят две (больше доказать не удалось), на неслыханную по тем временам сумму – 385 тысяч рублей. (Для сравнения: средняя зарплата не превышала тогда тысячи, а десяти червонцев вполне хватало для лихого кутежа в ресторане.)

Собственно, по этой-то причине их так долго и не могли обезвредить: МУР был сориентирован на поиски профессиональных воров – вероятнее всего даже, заезжих гастролеров, – а злосчастные преступники тем временем мирно сдавали зачеты и экзамены. Если бы не роковая случайность – оплошность Венгровера, – кто знает, сколько краж успели бы они еще совершить.

В шайку входило восемь человек. Практически все они были одногодками, двадцатилетними недорослями. Венгровер, которому в начале столичной «карьеры» исполнилось уже двадцать два, наверное, казался им стариком. И не только в силу возраста.

Опытный, битый вор, наделенный вдобавок недюжинным педагогическим талантом, он без труда сумел втянуть своих старых и новых приятелей в преступный омут.

Действовали обычно по одному и тому же сценарию: сначала «выпасали» приличную квартиру в центре. Потом Венгровер – один или с двумя подручными – подбирал ключи, благо отмычкой владел виртуозно. Похищенные вещи сдавали в скупки, продавали через знакомых.

При обысках, кстати, большинство украденного МУРовцы сумели отыскать. Преступники особо и не запирались. Да и как запираться, если все они (кроме, понятно, Венгровера) никогда раньше с угрозыском не встречались.

Впрочем, и сам Венгровер, несмотря на весь свой тюремно-лагерный опыт, «поплыл» уже на второй день. Назвал поименно всех членов шайки, даже тех, кто лишь перепродавал украденное. А потом… Потом и вовсе сделал сенсационное – по-другому не назовешь – заявление.

Из показаний Бориса Венгровера в МУРе:

«Занимаясь кражами, я все краденые вещи приносил в квартиру к Дзержинским и хранил их здесь до сбыта. Дзержинская была в полном курсе дела. Я не скрывал от нее ничего. Она также хорошо знала, что вместе со мной занимался кражами и Дворецкий. Было два-три случая, что по моей просьбе Дзержинская сбывала краденые вещи, она продавала дамские вещи. Я отдавал ей третью часть вырученных от продажи денег».

– Вы понимаете, что вы говорите? – следователь Кириллович даже покраснел от напряжения, а в голове сами собой заметались дурные мысли: если в деле появляются такие имена, из обычной уголовщины оно сразу превращается в политическое. Не сегодня-завтра им заинтересуются «старшие товарищи», а с этой организацией шутки плохи. За дискредитацию святого имени Феликса по головке никого не погладят: ни бандитов, ни сыщиков. Будешь потом, сидя в подвале, доказывать, что это не иностранная разведка приказала тебе облить грязью идеалы революции.

Уж как это делается, Кириллович, слава Богу, знал отлично: сам не первый год на следственной работе. Десятки сотрудников московской милиции – от рядовых оперов до начальников, которые вдруг оказались шпионами, прошли перед его глазами, хотя и он, да и большинство в управлении – до сих пор не могли в это поверить. Каким, к чертям собачьим, шпионом мог быть легендарный матрос с балтфлота Трепалов[92] – первый начальник МУРа, если он лично разогнал знаменитую Хитровку и сам ездил брать вооруженных бандитов. Или – честнейший начальник московской милиции Вуль[93], блестящий сыщик, которого взяли прямо во время командировки, а потом объявили, что он – то ли польский, то ли немецкий шпион.

Но Венгровера, похоже, такие мысли ничуть не заботили.

– Пишите, – с какой-то непонятной упертостью твердил он, – я за свои слова отвечаю. Пишите все…