Глава II Наступление литераторов
Глава II
Наступление литераторов
Первая половина ХХ века была литературоцентричной. Образованная публика европейских стран жила текстами и искала в них истину. Но поскольку научный текст труден и скучен, публика обращалась прежде всего к художественным произведениям. А в условиях диктатур, державших в руках подавляющее большинство населения планеты, художественная литература была лучшим средством намекнуть на ту правду, которую нельзя сказать прямо. Говорить правду в глаза власти было опасно и в странах, считавшихся демократическими (по крайней мере до 60–х гг.). Художественная литература превратилась в царицу умов, и только набиравший силу кинематограф напоминал о временности земных царств.
Во второй половине века кинематографический образ все сильнее овладевал массами в силу своей доступности. Но поход в кино и театр – это большое дело, а книга – всегда под рукой. Только внедрение цветного телевидения к большинству семейный очагов позволило постепенно оттеснить литературу с господствующих позиций культуры.
В то время, о котором идет речь, даже фильмы были отражением литературных сюжетов и литературной борьбы. Мыслящий человек смотрелся в литературу как в зеркало. Литературные образы были языком элиты – и интеллектуальной, и властной. Именно поэтому власть внимательно следила даже за малотиражными изданиями, потому что знала – правду в них будут вычитывать внимательнее, чем в массовых тиражах «Правды».
Еще во времена Белинского роль партий в России играли журналы. Так было в середине XIX века, так было и в середине ХХ–го. Между этими эпохами было все – и разгул демократии с многопартийностью, и полное официальное единомыслие. Но вот ледяной идеологический монолит стал таять, и в сумраке неясных границ между разрешенным и запрещенным началось противоборство прогрессистов и охранителей.
Во времена Сталина общество устало от того, что по всем вопросам может быть только одна точка зрения. Прогрессисты убеждали «верхи», что идеологически безупречные произведения, ничем не отличающиеся от выверенных доктринальных формул, не интересны для читателя. Его интересуют не ходульные святоши, а человеческие страсти, психологические коллизии. Хрущев был восприимчив к таким аргументам. Население нужно увлечь, мобилизовать, а для этого литература должна быть «интересной». Развернулась критика «лакировщиков», изображавших жизнь как бесконфликтную и идеальную.
Первая капель
«Оттепель» стала необратимой после ХХ съезда, но первая капель явилась уже через несколько месяцев после смерти Сталина. В кремлевских кабинетах еще обсуждали, кого из вчерашних товарищей нужно поставить к стенке, а творческие умы принялись прощупывать, не возникло ли новых возможностей для вольномыслия. Ну хоть крошечного. Для начала годилась любая проталина в ледяной корке.
А проталин было несколько. Новая аграрная политика Маленкова позволяла сказать несколько жестких слов о положении в деревне. 20 июля 1953 г. в «Правде» публикуется очерк В. Овечкина «На переднем крае» из цикла «Районные будни». Страна увидела, что теперь и партийный орган признает общеизвестное – деревня живет совсем не так, как показано в помпезно–радостном фильме «Кубанские казаки». Здесь рядом и вторая проталина – поход против лакировщиков. Генеральный секретарь Союза писателей (СП) А. Фадеев даже сравнивал это ортодоксальное течение с официально проклинаемым формализмом. По мнению немецкого исследователя В. Эггелинга, Фадеев пытался таким образом «привести к общему знаменателю все партийные постановления и директивы, имевшие силу на тот момент»[69]. Но мысль Фадеева глубже. Формализм и «бесконфликтность» были двумя способами уйти от реальности ради концепции. А потребности как государства, так и литературы требовали соединения концепции и реальности. На том стоял социалистический реализм.
А раз у литературного процесса сохранялись две стороны, то оставалось и место для легального разномыслия. В реальности можно было находить разные стороны, в том числе и теневые, а в идеологии – разные оттенки красного, доходящие в своем развитии и до розового, оранжевого, коричневого и фиолетового.
Уже в 1953 г. в статьях таких мэтров, как О. Берггольц и И. Эренбург[70], осторожно проводится мысль: хотите качества творчества – нужно ослабить контроль за творцом.
Но настоящей пробой сил прогрессистов стала статья В. Померанцева. Он обвинил советскую литературу в неискренности. «Неискренность — это не обязательно ложь. Неискренна и деланность вещи». Это ремесло, а не искусство. «Когда мы читаем, например, стилизаторов, то остается неприятный осадок. Слишком много видим мы выисканных, подобранных, вычурных мыслей и слов, слишком напряженно следим за манерой письма, и поэтому его содержание остается за порогом сознания»[71]. Литературные произведения конструируются по шаблону. Сюжет сводится к борьбе за производительность труда, люди становятся придатками производства.
Не верят советские писатели в то, что пишут, в своих супергероев социалистического труда, не увлекают их стройки и плавки. И читателя не увлекают. И жизни в этом во всем нет никакой.
«Мы читаем лишь слишком известное, не проникнутое эмоциональным началом, да еще сдобренное культом личности героя романа. Поэтому в людей этой книги не верится. Герой здесь — сверхгерой»[72]. (Отметим, что до осуждения «культа личности» остается более двух лет). Но если западный супергерой спасет мир (или хотя бы город и страну) в борьбе со Злом (обычно – также карикатурно–схематичным), то советский сверхгерой занят куда более прозаическим делом – возведением все новых индустриальных объектов. Не удивительно, что советские читатели зевают, глядя кино с таким сюжетом, а книг подобных и вовсе не читают. Мало того, что падают сборы в театры и кинотеатры. Так ведь еще и контроль за умами ослаблен, а это уже опасно для Системы.
«Поднять подлинную тематику жизни, ввести в романы конфликты, занимающие людей в личном быту, — значит многократно увеличить воздействие литературы па жизнь»[73]. А конфликты и противоречия на каждом шагу – стоит лишь выглянуть на улицу из кабинета. Стройки кругом растут, а жизнь – «насквозь неудобная»[74]. Индустриальный рывок давит человека своей тяжестью.
Задача коммунистической пропаганды – сделать общественно–полезную деятельность человека главным, а то и единственным содержанием жизни. Лакировщики «топорно» выполняют эту задачу, лишь подчеркивая, насколько идеал удалился от реальности. Задача Померанцева – разделить досуг и работу, оградить личность от тотального поглощения работой. Тоталитарному коммунизму не удалось поглотить личность. Прогрессисты стремятся освободить ее, и уже опираясь на эту свободную личность строить коммунистический проект. Пока.
Продолжая критику «лакировки», В. Померанцев переводит огонь на флагманы коммунистической пропаганды, такие фильмы, как пырьевские «Кубанские казаки», лакирующие кризис колхозной жизни 50–х гг. «Как ни богаты приемы лакировки действительности, проследить их все же легко.
Наиболее грубый — измышление сплошного благополучия. Иную книжку прочтешь — вспомнишь тот затерявшийся в истории литературы период, когда действие романа происходило под солнцем неизвестной страны, а пейзажем служили лианы. Как от этих романов исходил аромат чудесных неведомых фруктов, так от ряда наших вещей вкусно пахнет пельменями. Наиболее явное зрительно–носовое ощущение дал этот неуклюжий прием в киносценариях, где люди банкетно, смачно, обильно, общеколхозно едят. Сценарии фильмов дали писатели, тон писателям давали подобные фильмы.
Приятель поспорил со мной: «Почему, — сказал он, — западное кино демонстрирует приемы в богатых домах, обилие вин, красоту сервировки, а мы не можем показывать того же в наших условиях?» Я ответил ему, что именно потому и не можем. Буржуазная литература и фильм намеренно переносят трудящихся в двухчасовую красивую, неправдоподобную жизнь. Мы не должны это делать»[75].
Писатели запуганы критиками, выискивающими отклонения от генеральной линии. Они предпочитают обходить «острые углы». Но «новая метла по–новому метет» — и уже период правления Маленкова породил первую «капель» будущей «оттепели». В. Овечкин в «Районных буднях» вскрывает проблемы тяжелой сельской жизни. И Померанцев категорически поддерживает союзника: «Критики бьются над проблемой о том, каким должен быть конфликт в наших условиях, когда нет кулака или нерадивого председателя правления артели». Проблема не только литературная (литературе конфликт нужен по определению), но идеологическая – а какова природа конфликтов при социализме, где классовая основа для противоречий вроде бы исчезла. Померанцев прикрывает анализ социальных противоречий в СССР литературным достижением Овечкина: «Подлинный художник и вытащил этих конфликтов целую пригоршню — пожалуйста, черпайте! Еще вернее: вглядитесь, и вы сами увидите. Ведь коренного зла у нас нет, так сумейте увидеть большое зло в маленьком не всесветном разладе, сумейте подсмотреть великое зло раздвоения чувств комбайнера, который, с одной стороны, заинтересован в уборке редких хлебов, а с другой — в высоком урожае хлебов. Вот какое еще у нас разнообразие зол и проблем!»[76] Ищите противоречия при социализме, и обрящете его многообразие, понимание его сложности и удаленности от коммунистического идеала. И тогда для себя решите, что лучше – совершенствовать его или бороться за его разрушение во имя свободы.
Но В. Померанцев не забывает время от времени выстреливать сигналы «Я свой»: «Но зачем нам выдуманное благополучие, когда у нас есть завоеванное, подлинное, большое и капитальное!»[77] Противников своих, боящихся критики советской действительности, он зовет оппортунистами, используя коммунистический штамп против охранителей коммунистического режима.
В. Померанцев писал свою статью по принципу «ковать железо, пока горячо». Сейчас ему разрешили «остро» разобрать состояние в современной литературе. И он попытался «впихнуть» в свой текст все, что наболело и созрело за годы сталинской «зимы» — включая даже вполне самостоятельный рассказ. Рассказ этот о колхозной «бой–бабе», допускающей беззаконие (в данном случае самогоноварение) «в интересах дела». Померанцев спрашивает о своей героине: «Деятель она или делец?»[78] Автор вроде бы ставит проблему, но предполагает, конечно, первый ответ.
Статья Померанцева, полная недоказанных утверждений, сюжетная «куча мала» была сама уязвима для критики, чем и воспользовались литераторы, задетые этим критическим выстрелом.
Это был вызов к бою, начало кампании 1954 года, которую прогрессисты проиграли. Но это была проба сил. Прощупывание границ возможно начали и другие литераторы. В феврале 1954 г. в журнале «Театр» вышла пьеса Л. Зорина «Гости», в которой был обрисован «классовый конфликт» в рамках одной семьи. Старый большевик, чудом переживший 30–е гг., но уже напуганный прошлым, его внук – представитель новой демократичной коммунистической молодежи, его друг – журналист–фронтовик – вступают в непримиримую борьбу с бюрократом–карьеристом (он же – сын старого большевика и отец молодого демократа), который пытается уничтожить местного правдоискателя (честного коммуниста). Пьеса–политический памфлет была правильно прочитана и друзьями, и врагами. Зорин получил свою долю личной поддержки и официальной критики.
Многоопытный Эренбург в преддверии политической «оттепели» опубликовал повесть, которая дала название целому историческому периоду (Хрущеву не нравилось это наименование, и он даже на одном из заседаний Президиума ЦК назвал за него Эренбурга «жуликом»)[79]. В его «Оттепели» все не так, как у Померанцева и Зорина. Эренбург осторожен и ироничен. Он пишет классическую «лакировочную» повесть о производственниках. Но только идеальные герои, которые делят жизнь между деталями машин и политическими новостями из газет, то и дело отвлекаются на неправильные чувства – любят чужих жен, не могут объясниться с любимыми людьми. В эпизодах встречаются и «нехарактерные» люди и события – трудоустройство по блату, бывший зэк, халтурщик. Но в конце концов любовь торжествует, а гнетущего всех чиновника (он же – мешающий счастью героев муж) снимают с работы за недостатки в строительстве жилья (обрушение зданий на всякий случай обходится у Эренбурга без жертв).
Советские люди 50–х гг., изображенные Эренбургом, пафосные и ходульные. Но они хотят быть людьми Возрождения, все время думают о том, как лучше выполнить работу, и отвлекаются только для того, чтобы поразмышлять о Большой политике или об искусстве Леонардо. Им до коммунизма оставалось всего ничего – провести автоматизацию и нравственное раскрепощение. Нам, в XXI веке – гораздо дальше. Как, впрочем, и большинству реальных жителей СССР того времени.
Литературный образ советского человека того времени – это шаблон, не реальность, а ее модель. Советский человек – не идеален. Но даже такие скептики, как Эренбург, вели его к идеалу альтруистичности, возрожденческого многообразия интересов и готовности жить ради борьбы мирового значения.
Тем временем охранители развернули контрнаступление. 30 января 1954 г. в «Литературной газете» опубликована статья В. Василевского «С неверных позиций» – еще достаточно спокойная, можно сказать академическая критика статьи В. Померанцева. Но в феврале в «Знамени» выступил Л. Скорино с «Разговором начистоту», где обрушился на Померанцева за «обличительный пафос» и внимание к порокам, а не достижениям общества. «Это направление внимания в сторону «затаенного» и «болезненного» едва ли можно признать здоровым»[80]. Однако критика в адрес Померанцева все никак не перерастала в травлю. Прогрессисты осторожно заступались за свой авангард. 17 марта «Комсомольская правда» отметила, что хотя статья В. Померанцева не лишена недостатков, она может стать основой для поучительного разговора.
Ситуация для прогрессистов ухудшилась, когда К. Симонова на посту редактора «Литературной газеты» (в обиходе «Литературки», «ЛГ») сменил Б. Рюриков. 20 марта он открыл со страниц литературного официоза огонь главного калибра по статье В. Померанцева и его адвокатов. Стало ясно, что дело не в Померанцеве, а в «Новом мире» («НМ»).
И в этот решительный момент главный редактор «НМ» перешел чуть расширившиеся рамки. А. Твардовский подготовил к публикации острую сатиру на сталинское время «Теркин на том свете». Это было уже слишком для 1954 года. В мае Твардовский читал поэму в редакции «Нового мира» своим сотрудникам и приглашенным литераторам. На чтении «Теркина» в «Новом мире» присутствовал поэт Асеев, который выразил мнение многих слушателей: «Интересно, оторвут ему за это голову?»[81]
Слухи о поэме стали расходиться кругами и быстро дошли до Кремля. Да Твардовский и сам отнес поэму в ЦК на согласование для публикации. Хрущева возмутила строфа, где генерал мечтал разогнать царство мертвых с помощью полка солдат[82]. А это до 1957 г. была реальная угроза для партийного руководства, и Хрущев был возмущен и обеспокоен такой симпатией интеллигенции к бонапартизму.
Тогда была дана отмашка на травлю «Нового мира». Желающих было множество. «Собратья по перу», задетые критикой журнала, бросились в контратаку. «Железная старуха» М. Шагинян обвинила «Новый мир» в групповщине (а это, как мы увидим, была реальная проблема Союза писателей), а потом дошла очередь и до друзей–конкурентов: К. Симонов заявил, что «загроббюро» в «Теркине» — намек на Политбюро[83].
В июле 1954 г. на заседании секретариата ЦК «новомирцев» раскритиковали за «нигилизм», и было решено отправить Твардовского в отставку. Хрущев, впрочем, не был особенно зол: «Мы сами виноваты, что много не разъяснили в связи с культом личности. Вот интеллигенция и мечется»[84]. Решение ЦК было подтверждено решением правления СП от 11 августа. В вину журналу была поставлена целая серия статей отдела критики, подготовленная его руководителем И. Сацем. Их авторов обвинили в «мещанском нигилизме», проведя таким образом первую, но не последнюю параллель с литературной полемикой охранителей и нигилистов вековой давности. Но Твардовский остался членом СП и уважаемым советским писателем. Хрущеву была нужна поддержка слева, и проштрафившегося Твардовского просто перевели в резерв, а на его место поставили чуть более умеренного и чуть более придворного К. Симонова.
Пока прорабатывали новых «уклонистов» от единственно правильной линии[85], разразился скандал со старыми. М. Зощенко и А. Ахматову только–только начали возвращать к официальной литературной жизни. Руководители СП рассчитывали, что писатели, подвергшиеся разносу в 1946 г., будут соблюдать дисциплину. Мы вас не попрекаем прошлым, а вы – нас. Но это хрупкое согласие обрушили английские студенты. На встрече с писателями они спросили Зощенко и Ахматову об их отношении к постановлению 1946 г. Ахматова «сквозь зубы» признала их правоту, а Зощенко заявил, что не согласен с ним. Это вызвало фурор – можно быть советским писателем и не соглашаться с постановлением ЦК! Пусть и ретроградным постановлением, но не отмененным же!
На общем собрании ленинградских писателей глава городской организации СП В. Друзин назвал выступление Зощенко «классовой борьбой в открытой форме»[86]. Но М. Зощенко продолжал упорствовать: «Я не скрывал и никогда не могу согласиться, что я был несоветским писателем!»[87]
Отказ Зощенко в покаянии был знаковым. Можно быть советским писателем, и не быть коммунистическим, следующим указаниям партии. Средь шума всеобщего возмущения (но при широком сочувствии втихомолку) Зощенко защищал позицию, которая прикрывала других крупных литераторов, стремившихся служить литературе, а не партии, прежде всего – Эренбурга и Пастернака. Прогрессисты недолюбливали этих либералов–индивидуалистов, но понимали, что они – объективные союзники против охранителей. Если охранители обрушивались с политическими обвинениями, то К. Симонов и И. Эренбург полемизировали летом 1954 г. о повести «Оттепель» вполне корректно, и, подводя итоги, К. Симонов заявил: «я не сторонник того взгляда, что повесть И. Эренбурга надо критиковать «на уничтожение» и «не стесняясь в выражениях», хотя и расцениваю «Оттепель» как досадную неудачу талантливого советского писателя»[88].
На II съезде писателей М. Шолохов, недовольный К. Симоновым, говорил о них с И. Эренбургом: «Вот, в частности, он обиделся на Симонова за его статью об «Оттепели». Зря обиделся, потому что, не вырвись Симонов вперед со своей статьей, другой критик по–иному сказал бы об «Оттепели». Симонов, по сути, спас Эренбурга от резкой критики»[89].
В августе стало ясно, что прогрессисты проиграли кампанию, но это была лишь проба сил. Они сохранили и позиции, и кадры. В. Померанцев и другие прогрессисты были раскритикованы, но никто не был арестован. Критика на этот раз не привела к запретам на профессию, как в случае с Зощенко и Ахматовой в 1946 г. II съезд писателей, прошедший в декабре 1954 г., закрепил «модель ограниченного плюрализма», при которой в писательской среде сосуществовало несколько группировок признанных писателей, которые могут творить, по–разному выполняя заказ партии. При чем «по–разному» становится важнее самого заказа.
Так что же такое социалистический реализм?
Рамки свободы творчества по состоянию на конец 1954 г. были сформулированы в приветствии ЦК КПСС II съезду советских писателей: недопустимо приукрашивание действительности и замалчивание противоречий и трудностей роста с одной стороны и надуманные конфликты, искаженное и клеветническое изображение советских людей и общества – с другой. Делегатам предстояло самостоятельно конкретизировать эти положения на уже известных примерах: критики из «Нового мира», Эренбург, Панова, Зорин, Зощенко.
Но получилось нечто иное. Читая протоколы съезда писателей, понимаешь, как быстро советская творческая элита теряла даже внешнюю монолитность рядов.
Но начиналось все чинно. Недавно назначенный Первый секретарь СП А. Сурков построил доклад так, будто со смертью Сталина ничего не изменилось: «В годы после второй мировой войны, когда началась продолжающаяся и до сих пор «холодная война», вновь на поверхность литературной жизни неизменным спутником «чистоискусстничества» выполз космополитизм. Наша общественность в 1949–1950 годах со всей резкостью выступила против этого вредоносного «течения», разоблачив перед обществом чуждую и враждебную его сущность. К сожалению, к этой борьбе некоторые элементы в литературе примешали ожесточение групповой борьбы и сведение личных счетов, нанеся большой вред делу»[90]. Затем досталось и всем «проштрафившимся» литераторам 1954 года.
С докладом о прозе было доверено выступить К. Симонову, который с назначением редактором «Нового мира» стал восходящей звездой послесталинского СП наряду с Сурковым. Съезды советских писателей не проводились уже десятилетие (и какое!), так что было бы смешно сосредотачиваться на конфликтах прошлого года. Симонов решил развивать учение Горького о социалистическом реализме. Горький видел в социалистическом реализме синтез старого реализма и романтизма (а может быть и его богостроительских идей), который в итоге способен менять реальность. «Вымыслить — значит извлечь из суммы реально данного основной его смысл и воплотить в образ, — так мы получили реализм. Но если к смыслу извлечений из реально данного добавить — домыслить, по логике гипотезы, — желаемое, возможное и этим ещё дополнить образ, — получим тот романтизм, который лежит в основе мифа и высоко полезен тем, что способствует возбуждению революционного отношения к действительности, — отношения, практически изменяющего мир[91]”. У Горького социалистический реализм футурологичен, устремлен в будущее, он превращает литературу в действенную часть социалистической стратегии.
Симонов отталкивается от такого понимания, которое дышит революционным прошлым советской литературы и очень далеко от любого охранительства. Социалистический реализм должен совместить идею и реальность. «Советский писатель, создающий свои произведения на основе метода социалистического реализма, замечает в людях все, но любит в них то, что ведет их в будущее. Он не закрывает глаза на низменное, но естественным для человека считает высокое. Он понимает их слабости, но хочет воспитывать в них силу!» И легким движением руки Симонов оборачивает это прогрессистское понимание задач литературы во вполне охранительское: «Когда же литератор не видит или вдруг перестает видеть жизнь в ее революционном развитии, когда, полагая, что он подмечает в людях все, он на самом деле начинает обращать внимание главным образом на зады жизни, на все темное и червивое, и втискивает его в свое произведение вне соответствия с тем, какое это место занимает в подлинной жизни людей, то, разумеется, созданная таким методом картина жизни неумолимо начинает обертываться гримасой»[92]. Вот он, двуликий Янус, вот он, социалистический реализм, родства не помнящий. Ведь корнями своими уходит он в критический реализм XIX века, как раз и выискивавший «все темное и червивое». Но теперь литература – на стороне власти, и критика должна быть конструктивной.
Определив критерии правильного, можно теперь поговорить об уклонениях. Писатели наши советские, конечно, работают в рамках соцреализма, но все время от здорового стада, толпящегося в центре, кто–нибудь отбивается к самой ограде и тем ее расшатывает. Вот и Эренбурга Симонов критикует не за ходульный производственный сюжет, а за нотки критического реализма: «Из многих высказываний героев начинает невольно возникать ощущение, что им в их жизни доводилось видеть много плохого и мало хорошего, что плохое бывало чаще всего правилом, а хорошее — исключением»[93]. И это в нашей стране!
Обидно смотреться в зеркало, выставленное Эренбургом. Зеркальное отражение – «не наш метод». Это – объективизм, за который от Симонова досталось также В. Пановой. «Панова рассматривает человека как данность, а мы хотим поглядеть на него в перспективе»[94]. Вот в этом и заключается ключевое различие соцреализма и «объективизма», то есть реализма безыдейного.
Но полный объективизм вряд ли возможен. Ведь каждый, даже самый объективный литератор отбирает материал в соответствии со своими предпочтениями. Он же не ученый, обязанный придерживаться строгой научной методологии. Он руководствуется идеями. Но идеи идеям рознь, даже при социализме.
Но прямо об этом сказать нельзя. Остается снова проходить уроки XIX века. В своем выступлении Эренбург, говоря вроде бы о статье Померанцева, сравнивает ситуацию со временами критикана Некрасова и охранителя Каткова. Естественно, симпатии советских писателей не могут быть на стороне Каткова. А нравоучительных «Катковых» развелось больше чем достаточно: «Мы знаем некоторых современных авторов, которые вполне искренне пишут неправду; одни — потому, что они недостаточно понимают своих современников, другие, — потому, что в многообразии мира привыкли различать только две краски – белую и черную. Подобные авторы внешне приукрашают своих героев, а душевно их прибедняют; они не жалеют золота, изображая коммунальную квартиру; цехи в их произведениях выглядят как лаборатории, колхозные клубы — как боярские хоромы; но этот сусальный, бутафорский мир заселен примитивными существами, восковыми пай–мальчиками, не имеющими ничего общего с советскими людьми, с их сложной, глубокой внутренней жизнью[95].
Искренний дурак и реакционер хуже, чем искатель правды, который пока прячет ее за эзоповым языком, лепит ее образ полутонами. Но поскольку Эренбурга уже разоблачили как критикана, он ставит своих противников перед неудобным выбором: «Общество, которое развивается и крепнет, не может страшиться правдивого изображения: правда опасна только обреченным»[96]. Вот оскольку Эренбурга уже разоблачили как критикана, ставит своих противников перед неудобным выбором: и отбивается к самой огрот и ответьте теперь, почему такой страх перед критикой, если мы развиваемся и крепнем?
На всякий случай отмежевавшись от осуждаемого Померанцева, Эренбург требует для писателей все того же права говорить то, что они думают, открыто (или как можно более открыто). В. Каверин предлагает уже целую программу свободной литературы: «Я вижу литературу, в которой сильная, самостоятельная критика смело определяет путь развития писателя, его возможности и перспективы…
Я вижу литературу, в которой редакции смело поддерживают произведения, появившиеся в их журналах, отстаивая свой самостоятельный взгляд на вещи и не давая в обиду автора, нуждающегося в защите» [97]. А это – уже намек на травлю прогрессистов в 1954 г. Об этом же и дальше: «Я вижу литературу, в которой приклеивание ярлыков считается позором и преследуется в уголовном порядке, которая помнит и любит свое прошлое» [98]. Это уже, пожалуй, борьба не просто за свободу писателя, а за его неприкосновенность. Писатель должен стать вождем общества: «Я вижу литературу, которая не отстает от жизни, а ведет ее за собой. Маркс писал о Бальзаке, что его сила заключается не только в том, что он изобразил людей своего времени, но предсказал характеры, которые еще должны были появиться»[99]. А что вы хотели? Социалистический реализм – это и есть сближение настоящего (реальности) и будущего – социалистического (коммунистического) проекта.
Хотя на II съезде прогрессисты уже начали излагать свою программу, в единый лагерь они еще не сложились, их противостояние с охранителями были пока слабее, чем та групповщина, которой возмущалась «железная старуха» Шагинян. Главным объектом атаки стал К. Симонов, на которого жестко напали М. Шолохов [100] и В. Овечкин.
Может быть, Симонову досталось от прогрессиста Овечкина за его умеренно–охранительных, официозный доклад? Да нет, Овечкин мстительно напоминает критику Эренбурга и Пановой о том, что он недостаточно ортодоксален: «Не вы ли лично превознесли до небес пьесу Зорина, очень плохую, политически вредную, и в художественном отношении беспомощную? А потом что–то сквозь зубы, невнятно процедили насчет «ошибки»?»[101] Так что не вам, т. Симонов, определять, что правильно, а что нет. Преемнику Твардовского достается ниже пояса: «И не считаете ли вы, товарищ Симонов, что вы лично тоже обижены критиками, то есть обижены в сторону излишнего, безудержного захваливания и перехваливания всего содеянного вами в литературе по всем жанрам, в которых вы работаете?»[102] Это заявление Овечкина сопровождалось аплодисментами – многие не хотели бы видеть «выскочку» Симонова лидером советских писателей. Но и ответный залп по критикам Симонова был мощным и злобным..
М. Ибрагимов ответил Овечкину тою же монетой: «видимо, кое–кто, в том числе небезызвестный Померанцев, преподнесли т. Овечкину слишком усиленную дозу хвалы, вызвали в нем некоторые симптомы самомнения». В. Овечкин, «которого Померанцев пробовал использовать в качестве оружия в своих руках, в качестве козыря в фальшивой игре, до сегодняшнего дня ничем и никак не определил свое отношение к статье Померанцева. Согласен ли т. Овечкин с Померанцевым в том, что он, Валентин Овечкин, является единственным искренним, правдивым писателем в Советском Союзе или он считает это утверждение ложью, клеветой на нашу прекрасную советскую литературу?»[103] Сторонники бывшего и нынешнего редакторов «Нового мира» напоминают друг другу об идейных прегрешениях.
Итог склоке подвел К. Федин: «у многих создалось впечатление, что мешающая работе Союза писателей к жизни литераторов групповщина превращена теперь в дубину, которой устрашающе размахивает даже выдающийся и общепризнанный русский советский писатель. После речи Шолохова мы будем бояться собираться в одной комнате больше двух писателей вместе. (Смех, аплодисменты). Будем бояться, что на съезде с нами начнут разговаривать таким языком, каким говорил Шолохов с Симоновым»[104].
Теперь уже Симонов сорвал аплодисменты своих сторонников, ответив маститому писателю: «Можно всю Жизнь работать, стремясь подняться до уровня Шолохова–художника, никогда в жизни не опускаясь при этом до уровня Шолохова–критика»[105].
Полемика на съезде показывает, что «партии» еще только формируются. Но это – только самая завязка истории. И все же раскритикованные «уклонисты» оставались уважаемыми советскими писателями. Эренбург и Панова были все равно избраны в президиум правления СП.
В принятой на съезде новой редакции Устава СП были сняты упоминания «исторической конкретности» и «воспитательной задачи» метода соцреализма, что было последствием критики объективизма с одной стороны и лакировки – с другой.
Но тяга писателей к реализму как к запретному плоду была велика. Твардовский говорил сотрудникам: «реализм не нуждается в эпитете. Если есть реализм социалистический, то может быть и капиталистический?»[106] Может. Но он – критический. Правда вопиет против капитализма. А против социализма?
Критический реализм – реализм эпохи того строя, который автору не нравится. Вот он и критикует, сосредотачивает внимание на темных сторонах жизни, «очернительствует». «Очернительство» – критический реализм советской эпохи.
В 1957 г. советский критик А. Синявский написал теоретический манифест «очернителей» – «Что такое социалистический реализм?» Социалистическому реализму досталось от Синявского как продолжению и отражению коммунистической идеологии. Все эти произведения заканчиваются счастливым финалом[107]. Герой может погибнуть с уверенностью в конечную победу нашей конечной цели, и это – тоже счастливый финал. Признаться, здесь Синявский ломится в открытую дверь – уже Симонов объяснял роль этой конечной победы в том, как смотрит соцреализм на реальность[108].
Но вот Синявский переходит к главному: большинство произведений социалистического реализма первой половины 50–х гг. типологически неотличимы от классицизма прошлых веков. Классицизм навязывает читателю норму правильного поведения. Но и советские писатели замучили читателя нравоучениями. Об этом же иронизировал на съезде писателей И. Эренбург: «Но порой, читая в журнале роман, где с первой страницы автор докучливо поучает читателя, думаешь — не пора ли открыть в Союзе писателей секцию литературы для взрослых?»[109] наряду с секцией литературы для детей.
Материал, на который опирается А. Синявский, относится почти полностью к эпохе сталинской «лакировки». Если бы речь шла не о социалистическом реализме, а о части его, вполне можно было бы согласиться, что в СССР есть и свой классицизм, и критический реализм, и романтизм. Но Синявский настаивает, что социалистический реализм как таковой, целиком – это классицизм. Некоторые уклоны к плюрализму, критика «бесконфликтности» и проявления романтизма – нетипичны[110]. В этом А. Синявский категоричен, как коммунистический официоз. Диссидентская мысль зачиналась как оттиск с коммунистической догматики.
К 1957 г., когда была написана статья, А. Синявский мог бы уже разглядеть помимо социалистического классицизма и социалистический романтизм, поднимающийся в поэзии молодых, и заметные подвижки к критическому реализму у Дудинцева, и, если бы присмотрелся, собственно социалистический реализм, не идеализирующий сущее (что действительно есть признак классицизма), а изыскивающий ростки будущего в настоящем, реконструирующий это будущее в утопиях фантастов. Но все это нетипично, а Дудинцев предан анафеме, что ж о нем говорить[111].
Прикрываясь иронией, А. Синявский доводит логику охранителей до абсурда. Утверждая, что соцреализм – не реализм, Синявский иронически требует очистить советскую литературу вовсе от реализма, чтобы избавить ее от ненужной эклектики при воспевании коммунистических идеалов, которые тут же и называет «чистым вымыслом»[112], втыкая свой ножик в спину режима.
Проблему соотношения реальности и идеала Синявский решает с радикальностью необыкновенной. Ему хочется обобщений бердяевского размаха. Русская культура, которую Синявский сравнивает с лермонтовский Демоном, бросалась «на поиски идеала, но стоило ей взлететь к небу, как она падала вниз»[113]. Вот так вся культура и падала разом.
Зато в глубинах русской культуры, столь драматически мечущейся между землей и небом, Синявский отыскал ту литературно–социальную фигуру, которая самим своим существованием бросает вызов классицизму, а значит и социалистическому реализму, а, следовательно, и коммунистической телеологии. Это – всем известный лишний человек. В первой половине XIX века он не мог найти применения своим способностям из–за гнетущих социальных условий, затем метался между борющимися лагерями. Казалось, социалистический реализм оставил эту сумрачную фигуру в прошлом. Ан, нет, она выжила. Синявский и наделяет лишнего человека новой жизнью, социальной миссией. Онегин, Печорин и Самгин (Синявский еще не знаком с Живаго) живы поныне, и их легко узнать: «Он не за Цель, и не против Цели, он вне Цели…»[114]
О, если бы это было так, и Синявский претендовал на роль выразителя мнений лишних людей. Коммунистические идеологи уже обнаружили их – в мещанах, стилягах, тунеядцах. Каждое из этих направлений в свое время получало литературных выразителей в лице Зощенко, Евтушенко, Аксенова и Бродского, своевременно разоблаченных и раскритикованных. Но Синявский и здесь выдает одно за другое, за «лишнего человека», которому наплевать на Цель – ее критика и врага, претендовавшего всю историю освободительного движения на свое место в борьбе старой России и коммунистической идеи.
Прошлым выразителем философии лишнего человека Синявский назвал Волошина, который во время гражданской войны молился за тех, и за других (согласился бы Волошин с тем, что он лишний со своей молитвой?)[115]. Но сам–то Синявский ни за кого не молится. Он язвит иронией одну сторону, намекая на преимущества другой. Лишний человек может быть вне Цели. Но тот, кто отстаивает права лишнего человека быть вне, сам при этом может иметь и другую Цель. И тогда ирония – это не «смех лишнего человека»[116], а оружие в борьбе идеологий. Старт этой борьбы – все более открытой – дал ХХ съезд.
Венгрия в зародыше
ХХ съезд стал сигналом для нового наступления прогрессистов и на время вызвал замешательство в рядах охранителей (самоубийство бывшего Генерального секретаря СП А. Фадеева в мае 1956 г. стало яркой приметой времени). Партийное собрание московских писателей, посвященное обсуждению итогов XX съезда КПСС, продолжалось три дня. Выступавшие говорили обо всем, что накопилось с 30–х годов. Многие настаивали, что ленинские принципы еще не восстановлены, что Советы потеряли реальную власть. Такие речи звучали по всей стране. Но то, за что других выгоняли из партии, писателям дозволялось.
Нужно было развивать успех. О. Берггольц потребовала отменить «неверные установки» постановления 1946 г. с осуждением писателей. Это выступление было заклеймлено как ревизионистское, но серьезных санкций не последовало. Писатели закрепили за собой право безнаказанно бороться за свои права.
Но общество ждало от писателей большего. Именно они могли стать выразителями вызревающих в нем социальных интересов. Летом 1956 г. симоновский «Новый мир» опубликовал сразу два произведения, в которых молодой положительный герой бросает вызов бюрократической косности: рассказ Д. Гранина «Собственное мнение» и роман В. Дудинцева «Не хлебом единым». Дудинцев, воспевший рационализатора, выступил выразителем интересов технической интеллигенции, и ее восторженные массы отплатили сторицей. Во время обсуждения в МГУ наплыв народа на некоторое время затруднил уличное движение. Обсуждение романа Дудинцева в ЦДЛ 22 октября 1956 г. превратилось в настоящий митинг в защиту технического творчества против бюрократического произвола. Зал был битком набит инженерами, литераторами и студентами.
Роман высоко оценили в своих выступлениях Н. Атаров («…Дудинцев создал своеобразную энциклопедию борьбы за технический прогресс»), С. Михалков, В. Овечкин («Роман написан мужественно, в нем нет обывательского смакования трудности»), В. Тендряков («В последнее время появились такие более или менее смелые произведения, но ни в одном из них так открыто и так сильно не было сказано о дряни»).
Кто же он, отрицательный герой повести Дроздов? Что он символизирует? Косность? Чванство? «Старое мышление»? Пока речь шла об инженерах, об отношениях на производстве, умеренный прогрессист Симонов мог торжествовать. Устанавливалась прочная связь между прогрессивными литераторами и технической интеллигенцией. Но тут слово взял К. Паустовский, и назвал вещи своими именами.
«Дроздовы» — это номенклатура. Невежественная, самовлюбленная господствующая каста, оторванная от народа, но выступающая от его имени. Паустовский проиллюстрировал свою мысль с помощью примера, который был моделью советского общества: «Сравнительно недавно мне довелось быть среди Дроздовых довольно длительное время и очень много с ними встречаться. Это было на теплоходе «Победа». Половина пассажиров — интеллигенция, художники, рабочие, актеры. Это один слой, который занимал 2–й и 3–й классы. Каюты «люкс» и 1–й класс занимал другой слой — заместители министров, крупные хозяйственники и прочие номенклатурные работники. С ними у нас ничего общего не было и не моглобыть, потому что по мнению 2–го и 3–го классов Дроздовы, занимавшие половину теплохода, были не только невыносимы своей спесью, своим абсолютным равнодушием, даже своей враждебностью ко всему, очевидно, кроме своего положения и собственного чванства»[117].
Паустовский ударил официальную коммунистическую идеологию в самое сердце, употребив слово «классы». А ведь на классы делятся не только каюты, но и классовое общество, которого в СССР вроде бы нет – но как похоже. Соответственно, и литературная позиция Паустовского звучала как революционный призыв: «Роман Дудинцева – это первое сражение с Дроздовыми, на которых наша литература должна накинуться, пока они не будут уничтожены в нашей стране»[118].
В. Дудинцев вспоминал об этом обсуждении: «Многие дальновидные писатели в своих выступлениях отмечали, что «автор соблюдает в своем произведении нормы критики», тогда установленные XX съездом КПСС. Но галерка — в основном студенты — была недовольна, она требовала большей решительности, настаивая на более громком битье в колокола и барабаны. И вот некоторые писатели под влиянием студенческого экстремизма начали острее критиковать изображенную в романе бюрократию. Сидящие в первом ряду стали записывать такие выступления, и тогда находящийся со мной рядом Константин Симонов тихо сказал: «Все пропало…»[119]
Судьбу этого второго наступления прогрессистов определило еще одно важное обстоятельство – мирового масштаба. Десталинизация, которой дал толчок ХХ съезд, кругами расходилась от Кремля, с разной скоростью перерастая в антибюрократическое движение. В Венгрии этот процесс шел гораздо быстрее, чем в СССР, и 23 октября перерос в восстание.
Л. Копелев вспоминает: «Мы тогда едва понимали, насколько все это связано с судьбой нашей страны и с нашими жизнями. Сталинцы оказались более догадливыми. Они пугали Хрущева и Политбюро, называя московских писателей «кружком Петефи»; в доказательство приводили, в частности, обсуждение романа Дудинцева и речь Паустовского, запись которой многократно перепечатывали и распространяли первые самиздатчики. Позднее ее стали забирать при обысках, как «антисоветский документ»[120].
Венгерские события доказывали: от критики бюрократии интеллигенцией до «контрреволюционного мятежа» — всего несколько месяцев. И Хрущев решил подавить советские «кружки Петефи» в зародыше.
В вопросе о Венгрии прогрессисты и охранители стояли в одном строю (в поддержку Венгерской революции выступали только молодые радикалы–подпольщики). Письмо к французским писателям «Видеть всю правду!» 22 ноября подписали и Шолохов, и Федин, и Катаев, и Паустовский, и Твардовский.
После разгрома венгерской «контрреволюции» настала очередь и советских прогрессистов – в ноябре «Литературная газета» начала критику индивидуализма, которая быстро переросла в критику произведения Дудинцева, воспевшего борца–одиночку.
Писатели получили свой абзац в суровом постановлении ЦК от 19 декабря: «В выступлениях отдельных писателей проявляются стремления охаять советский общественный строй. Такой характер, очерняющий советские порядки и наши кадры, носило, например, выступление писателя К. Паустовского в Центральном доме литераторов при обсуждении романа В. Дудинцева «Не хлебом единым»»[121].
Очень некстати «подставился» и Симонов, который бестактно раскритиковал переработанную «Молодую гвардию» недавно застрелившегося Фадеева. Самоубийство бывшего руководителя СП произвело на вождей партии неприятное впечатление, и выступление Симонова было сочтено неэтичным. В итоге Симонов подвергся разносу в журнале «Коммунист», а вместе с ним – и критиканство.
Как и в 1954 г. критиков бюрократии подвело ослабление позиции редактора. Но в 1956 г. и прогрессисты зашли дальше, и политический резонанс оказался значительно сильнее.
К. Паустовский получил свою порцию «разгона» за второй выпуск альманаха «Литературная Москва», который вышел под его патронажем (вместе с В. Кавериным, В. Тендряковым, Э. Казакевичем и М. Алигер) уже в декабре 1956 г., когда политические заморозки начались. Цензура не досмотрела, и в альманахе проскочило несколько остро критических произведений, такие как «Рычаги» А. Яшина с прямой критикой партийных порядков[122].
История с «Литературной Москвой» показывает, что цензура уже неплотно контролировала литературный процесс, тем более, что после ХХ съезда рамки дозволенного были не ясны. Недоработки цензуры компенсировала критика, которая не терпела возражений – идеологические диверсии «Литературной Москвы» получили отпор не только в «Литературке», но и в «Правде»[123]. А это – уже приговор. Но, сообразно времени, не писателям, а альманаху – он более не выходил.
Охранители собирались подвести итоги сражения на пленуме Московской писательской организации в марте и на III Пленуме правления СП в мае 1957 г. Чтобы поставить точку в этой литературной истории, 14 мая Хрущев лично встретился с участниками открывающегося пленума СП СССР. Хрущев резко критиковал «отдельных людей среди интеллигенции, которые неправильно поняли существо партийной критики культа личности Сталина … и истолковали ее как огульное отрицание его положительной роли». Хрущев критиковал роман Дудинцева, сборник «Литературная Москва» и проводил параллели между либеральными писателями и «Кружком Петефи» в Венгрии. Тем не менее, Хрущев в 1957 г. не стал добиваться прежней стройности рядов и отметил на встрече с писателями, что они сами разобрались с возникшими проблемами, и Дудинцев хотя и виноват, но тоже не потерян для советской литературы.
Ожидались покаяния. Но эпоха изменилась. На пленуме Дудинцев активно защищался, вины не признал. Редактор «Нового мира» Симонов критику признал частично.
А в 1958 г. в президиум СП РСФСР были избраны и некоторые видные прогрессисты – А. Твардовский, Д. Гранин и М. Алигер, участвовавшая в выпуске «Литературной Москвы», но признавшая «ошибки».
К. Симонова все же сняли с поста редактора «Нового мира», но «реставрации» не наступило – на пост главного редактора вернули еще более радикального Твардовского. «Новый мир» не просто остался в прогрессистском фронте вместе с «Известиями», «Комсомольской правдой» и «Литературной газетой», но вскоре вышел в авангард этого фронта.