Герасим Матвеевич Курин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy
Автор: Борис Чубар

Герасим Матвеевич Курин

Как в осеннюю да во пору

Шел француз к моему двору,

Бонапартов генерал

Богородск завоевал,

Крикнул нам Герасим Курин:

«Бей врагов, потом покурим!»

Народная песня

Десять всадников неспешным шагом показались из-за поворота сельской улочки. Кавалеристы выглядели на удивление живописно — в армяках, зипунах, лаптях и все при пиках. Впереди ехало двое — рослый чернобородый Курин и волостной голова Егор Стулов. Голова в суконной поддевке, застегнутой медными крючками за все петли, в смазанных дегтем сапогах более других походил на опытного в обращении с лошадью человека и держался в седле сообразно — легко и ловко.

Курин сидел на своей буланой, много попахавшей кобылке по-мужицки, враскорячку, как и остальные, однако с уверенным достоинством. Спокойный и добродушный взгляд, в котором явственно угадывались ум и воля, а особенно обильное против остальных вооружение — французская сабля, заткнутые за красный кушак два пистолета и сверкающая от недавней точки пика с бесспорностью обличали в нем предводителя.

Караулившие у въезда в село мужики — кто с пикой, а кто с привычно закинутыми на плечо вилами, — выстроились по обе стороны дороги, с любопытством таращились на подъезжающих.

— Далече ли, Герасим Матвеевич, путь держите? — радостно, скорее от желания вступить в разговор, спросил старший из караульных, ибо маршрут следования отряда не составлял для них тайны.

— Да вот в Покров доскачем с донесением, — охотно ответил Курин, — и подарочек Борису Андреевичу, князю Голицыну, доставим, — Герасим кивнул на повозку, где, крепко стянутые веревками, лежали три французских гусара.

— А правда, важный подарок, обрадуется, чай, князь… Как думаешь, Герасим Матвеевич, подмога от князя будет?

— Будет не будет, нам далее своего дома отступать некуда, здесь или умрем или остановим супостата, — твердо сказал Курин и наставительно добавил: — Глядите, справно несите службу, не провороньте неприятеля.

— Да уж знамо, не сумневайся, смотреть во все глаза будем, — оживившись, загомонили караульные и, как только отряд проехал, перекрыли въезд в деревню бревнами.

…Непосредственно на театре военных действий нашествию Наполеона противостояли, как боеспособные, организованные силы, собственно армия, народное ополчение, на формирование которого вынужденно, под давлением неблагоприятно складывающейся кампании пошел Александр I, а также войсковые и крестьянские партизанские отряды.

Начальником Владимирского ополчения, которое организационно входило в первый, или Московский ополченческий округ, дворянское губернское собрание избрало умного и распорядительного, по отзывам современников, князя Б. А. Голицына. К нему-то с радостной вестью об успешно выигранном сражении и направлялись вожаки партизанского отряда.

После сдачи без боя Москвы многие испытывали, помимо горечи поражения, состояние тягостной неопределенности, гадая, как будет развиваться ход кампании дальше, как поведет себя коварный Бонапарт. Куда устремится его обескровленная в Бородинском сражении, но все еще устрашающая «великая армия»? На Петербург? Тулу? Казань? Непредсказуемость намерений императора французов предполагала самые неожиданные решения. Много позже на острове Святой Елены он скажет: «Я должен был бы умереть сразу же после вступления в Москву…»

А пока 2 сентября было днем его торжества. В эти же примерно часы, когда Наполеон в нетерпеливом недоумении дожидался на Поклонной горе московских бояр с ключами от города, да так и не дождался, князь Голицын, сделав шажок навстречу узурпатору, занял на дальней границе с Московской губернией городок Покров, который и стал его штаб-квартирой. Формирование ополчения затягивалось, ощущалась острая нужда в оружии и снаряжении, и князь, встревоженно сообщая в главную штаб-квартиру о нехватке сил «к занятию всех дорог, во Владимирскую губернию ведущих», настойчиво просил помощи, особенно конницей и пушками.

Голицын не без оснований допускал вероятность того, что Наполеон возьмет да и двинется в сторону богатой хлебными запасами Владимирской губернии, реально угрожая правому флангу русской армии, расположившейся лагерем в Тарутине. Учитывая именно последнее соображение, главнокомандующий выделил в подкрепление Владимирскому ополчению Уральский казачий полк. Возможность оказать более значительную помощь представилась несколько позже, когда стала ощущаться умножающаяся день ото дня сила русской армии, когда разгорелся и набрал испепеляющую силу пожар народной войны, характер которой столь проницательно понял и бескомпромиссно отстаивал фельдмаршал Кутузов.

Обжигающий вал пожара не обошел и крайнюю на востоке Подмосковья Вохненскую волость Богородского уезда. Здесь под руководством Герасима Курина организовалось крупнейшее из известных партизанских крестьянских формирований. Уже современники недоумевали, как они, первоначально безоружные и в военном отношении совершенно необученные, сумели своим до крайности стойким сопротивлением, а в некоторых боях и достаточно грамотными в тактическом отношении действиями нанести чувствительный урон неприятелю. В сущности, партизанским отрядам удалось блокировать важный в стратегическом смысле Владимирский тракт, что, кстати, в немалой степени помогло успешно завершить формирование ополчения. Места эти, по справедливому замечанию тогдашнего историка, по праву остались в памяти народа, как «крайняя черта на востоке, до коей простерлось вторжение Наполеона в Россию».

Сам же Наполеон в уверенности на скорые переговоры отнюдь не бездействовал. Не имея четкого плана продолжения кампании на случай, если переговоры затянутся или вовсе не состоятся, он прежде всего решил создать вокруг Москвы опорные пункты для защиты от возможного нападения русских, а главным образом для сбора продовольствия, недостаток которого сразу же начал ощутимо сказываться.

Казалось, худшие опасения князя Голицына подтвердились, когда в соответствии с данным планом на Владимирскую дорогу двинулись отборные войска из корпуса маршала Нея и 23 сентября заняли Богородск.

Начальник Владимирского ополчения генерал-лейтенант и кавалер князь Голицын — фельдмаршалу Кутузову: «…Неприятель занял оный город… имел перепалку с передовыми нашими пикетами, и превосходство сил его заставило оба пикета отступить по Московской дороге к деревне Кузнецам».

Превосходство выражалось в следующем соотношении: две дивизии при 12 пушках против стоявшего в Богородске гусарского пикета из четырех унтер-офицеров и семидесяти рядовых. Былинка против урагана. А все же молодцы не просто бежали, а отступили с перепалкой.

Сразу же по занятии Богородска французы, во исполнение главной задачи, принялись опустошать окрестные деревни. А один из небольших отрядов уверенно, будто по знакомому маршруту, прямиком двинулся по дороге на Вохню-Павлово. По малочисленности отряда ясно было, что выслана разведка, а пароконные повозки свидетельствовали и о стойкой надежде разжиться попутно продовольствием.

Солдаты держались расслабленно, балагурили, смеялись, будто направлялись не в экспедицию, а на пикник. И действительно, перед выступлением разнесся слушок, что в богатом селе Павлове их ждут не враги, а друзья и можно надеяться на радушный прием. Новость в этой насквозь враждебной России необычная, тем более она бодрила и радовала. Они тоже люди, усталые и изголодавшиеся. Уже на переходе из Смоленска питаться приходилось преимущественно кониной, поджаренной на углях. Угнетала и всеобщая неприязнь и ненависть, с какой встречали их в каждом селении.

«Все против нас, — писал впоследствии один из участников „великого похода“, — все готовы либо защищаться, либо бежать… Мужики вооружены пиками, многие на конях; бабы готовы к бегству и ругали нас так же, как и мужики».

В надежде на теплые избы, еду и отдых шедшие к Вохне невольно прибавляли шагу. Первой на их пути оказалась деревушка Большой Двор. И едва лишь французы достигли крайней избы, как навстречу им с жуткими криками ринулась толпа людей, потрясавших пиками, вилами, косами, а большинство и просто палками. Нападение было столь неожиданным и громогласным, что перепуганных насмерть фуражиров словно ветром сдуло и они растворились в сосновом бору, благо лес подступал к самой дороге. Все произошло в считанные мгновения, и сражение закончилось, не успев начаться.

В первой стычке не пролилась кровь, беглецов даже не пытались преследовать, и вообще, если присмотреться, можно было заметить, что многих нападавших бьет нервная дрожь, они недоверчиво посматривают друг на друга, явно с трудом осознавая, что же произошло. Наконец напряжение спало и они поняли — победа! Первая победа над грозным врагом — неправдоподобно легкая, бескровная и удачливая. Недоверчиво косясь друг на друга — неужто и впрямь свершилось то, что свершилось, они столпились вокруг двух брошенных повозок. Трофеи, и какие! Порох, пули и ружья. Глаза отказываются верить — десять ружей!

Дружный радостный крик исторгнулся из двухсот глоток, придав, надо полагать, дополнительное ускорение убегавшим французам. Курин, тоже по-детски радуясь, что все так удачно обошлось, с жгучим интересом осматривал каждое ружье.

— Ну, с добрым почином, братцы, — говорил он, широко, белозубо улыбаясь из-под густых усов. — И добыча какая важная и, знать, законная: что с бою взято — то свято.

— Глянь-ко, Семен, с таким ружьищем и сам Бонапарт не страшен, — молодой парень шутливо прицелился в доверчиво улыбающегося соседа. — А как стрельнуть из него, дядя Герасим?

— Дело немудреное, покажу. Ты только поближе к злодею подбирайся, тогда уж точнехонько попадешь.

— Дак они, вражьи дети, и без пальбы задали стрекача, чай, ажно в Богородске остановятся. А может, и в самом Париже, а?

Герасим хотел было предостеречь — мол, с этими бегунами мы еще встретимся, но промолчал — пусть радуются, в радости дух боевой укрепляется — вот что сегодня наипервейшее. И ружья. Ах, славные, право, трофеи…

Понятна радость партизан. По докладу уездного предводителя дворянства на 16 августа 1812 года в ополчение Богородского уезда было записано 2113 ратников, собрано от населения 10 554 пуда 7,5 фунта муки, 111 четвертей круп, 1460 пик и 8 ружей. Восемь ружей на все уездное ополчение! Доставшиеся столь чудесно десять карабинов вселяли воодушевление необычайное, и отряд с таким вооружением представлялся грозной силой, что и подтвердилось дальнейшими событиями.

А Герасим как в воду глядел — нежданные гости не заставили себя долго ждать. На следующий день рано поутру неприятель занял Грибово и, ничего и никого не обнаружив, вознамерился было деревушку сжечь. Но — вот она, сила-то захваченных накануне ружей: после жаркой, хотя и несколько беспорядочной со стороны партизан стрельбы (когда было учиться прицельно стрелять?) враг все же был отогнан. Однако настоящая война началась 27 сентября, когда в деревне Субботино было разгромлено три неприятельских эскадрона.

Высланные в сторону Богородска наблюдатели обнаружили их загодя, и это было впечатляющее зрелище. Кавалеристы, как на подбор, молодец к молодцу, правда, потрепанные и пообносившиеся в дальнем походе. Да и лошади, хоть и видной стати — заморенные, спавшие с тела. На голодном, видать, пайке, как и солдаты. За кавалеристами погромыхивали на глинистой дороге повозки, и черноголовый востроглазый Панька Курин, сынишка Герасима, сидевший у верхушки сосны, насчитал их добрый десяток.

Панька, наклонясь лицом вниз, прокричал что-то придушенным голосом, и тотчас из березнячка порскнул, словно вспугнутый зайчишка, мальчуган лет десяти в латаных-перелатаных пестрядинных штанах и такой же сине-грязной рубашонке, босиком, несмотря на осень, и мигом скрылся в лесу — сообщить дяде Герасиму, что дружок его с верхушки сосны увидел. Курин новость уже знал — верховные караульные упредили его часом раньше.

Французы расположились кучно, в центре села, несколько человек не без робости заглянули в ближайшие избы и тут же вернулись. Обычная картина — село пусто. Ни людей, ни скота, ни птицы. Лишь плотный, темный днем и ночью бор, друг и защитник партизан, угрожающе гудел верхушками сосен. От французов отделился человек явно гувернерского вида: в замызганном сюртучке и с гордо выпяченной накрахмаленной грудью. Очень похожий учитель барских детей жил до войны в соседнем помещичьем имении, а с приходом неприятеля сгинул бесследно. Слух даже прошел — утопили его дворовые люди в Клязьме, а он, глянь, где вынырнул. Гувернер, отчаянно труся и поминутно оглядываясь на своих, подошел к опушке леса и помахал белым платочком, подождал, прислушиваясь. В бору не видно и не слышно было ни души.

— Послушайте, милостивые крестьяне, господа, я буду говорить! — крикнул он, напрягаясь, в темноту леса. — Выходите к нам без всякой опасности, будем мир делать. Не бойтесь нас!.. Величайший и справедливейший из всех монархов, его величество император и король дарует вам покровительство и защищение! Его величество император и король не почитает вас за своих неприятелей…

Переводчик выкрикивал фразы из обращения Наполеона к московским жителям, мастеровым, работным людям и в особенности крестьянам с призывами выходить из лесов, возвращаться в дома, к труду, неся почтение и доверие к стопам завоевателей. Обращение расклеено было по всей Москве, специальные нарочные разлетелись с ним по подмосковным уездам, где во многом и полегли, забитые дубьем или поднятые мужиками на вилы и пики. Таков был ответ простых людей на предлагаемое «покровительство и защищение».

Долго надрывался еще переводчик-гувернер, безуспешностью своих стараний напоминая зазывалу балагана на пустой площади, но Ямской бор молчал. Строгим взглядом сдерживая нетерпение партизан, рвавшихся в бой, Курин ждал, прикидывая в уме, когда Егор Стулов успеет обойти неприятеля лесом с отрядом своих конников, чтобы с первыми выстрелами налететь со стороны Богородска — они не ждут оттуда нападения — и ударить дружно и одновременно. А главное, застать французов врасплох: внезапность и дерзость нападения — верные спутники их удачи. Никто Курина не учил тактике боя — верность решения подсказывали ему врожденная интуиция, ум, крестьянская сметка.

Накануне сражения в Субботине к ним в наскоро разбитый лесной лагерь ночью добился верховой на взмыленной лошаденке, мужик из деревни Степурино.

— Еле отыскал вас, — заговорил, отдышавшись. — У нас беда, жгут деревню, человека живьем спалили… Днем зашло двое мародеров при ружьях. Мы ничего такого не замышляли, целовальник даже вина поднес злодеям. Ну, подошли мужики, бабы, дети — не замают, смотрят. А один запьянел и вдруг цап, бесстыдник, молодайку за руку — пошли, мол… Муж молодухи и оттолкни охальника, а тот за ружье, ну его и колом сзади. И второго порешили — стрелять зачал. А к вечеру их целая волчья стая налетела. Хорошо, караульные упредили, мы всей деревней в лес, и рассудили к вам идти, слышали про ваше геройство. Все ушли, а крестьянин Лукьянов Лексей заупорствовал: не буду, говорит, как заяц травленый, бежать из родного дома и, не слушая уговоров, заперся. Супостаты постучали, постучали да и зажгли избу-то. А Лексей не вышел, так и сгинул в огне.

Степуринский мужик умолк, всхлипнул, вохненские угрожающе зашумели: «Правильно, в колья их, иродов, не давать пощады!..» «Будьте уверены — отомстим, — сказал сдержанно Курин, и в голосе его слышались и гнев, и боль: — И за Степурино, и за остальные зверства отольются им наши слезы».

Можно задаться сегодня вопросом: а не слишком ли сурово поступали они, убивая порой даже одиноких, отбившихся от своих отрядов фуражиров? Нет, это была праведная месть — за разграбленные и сожженные жилища, загубленные жизни, издевательства, грабежи и насилия. Опьянение победой, свидетельствует история, превращает завоевателя в варвара. Даже наполеоновский генерал де Сегюр с горькой откровенностью писал: «Мы становились армией преступников, которую осудит небо и весь цивилизованный мир». Что ж тут удивительного, коль многие завоеватели отправлялись на суд небесный прямо из подмосковных, калужских, смоленских городов и деревень.

Когда в Тарутинский лагерь прибыл бывший посол в России генерал Лористон, которого Наполеон уполномочил склонить Кутузова на переговоры о мире, он, между прочим, обиженно заговорил и «об образе варварской войны», которую якобы русские ведут с ними. Обиды свои дипломат адресовал не армии, а именно жителям, которые безжалостно истребляют французов, и просил «неслыханные такие поступки унять». С аналогичными претензиями обратился к главнокомандующему и начальник штаба французской армии Бертье, предлагая устранить нападения крестьян-партизан, дабы «дать настоящей войне обыкновенный вид».

Фельдмаршал Кутузов — маршалу Бертье: «Трудно остановить народ, ожесточенный всем тем, что он видел, народ, который в продолжение двухсот лет не видел войны на своей земле, народ, готовый пожертвовать собою для Родины и который не делает различий между тем, что принято и что не принято в войнах обыкновенные». Иными словами (по знаменитому определению Л. Толстого), «дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественною силою и, не спрашивая ничьих вкусов и правил… гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».

Ночь в партизанском лесном убежище накануне сражения в Субботине прошла в тревоге. Лишь немногие — кто от беспечности безмятежного удальства, вроде Федьки Толстосумова, а кто по слабости физических сил, как дед Антип, прикорнули под деревьями, прислонясь спиной к шершавому стволу и не выпуская из рук пики или ладно оструганной рогатины. Наконец около одиннадцати часов утра, сам истомившись от ожидания, Курин подал команду: «Пора!» — и они в отчаянном и бесстрашном азарте обрушились на французов, подбадривая себя громовым «ура!». Из переулка с тыла тоже с какими-то нездешними криками (ну чисто татары) вылетела, к полной неожиданности противника, мужичья кавалерия, и все схлестнулись, смешались так, что в тесноте боя даже немногие ружья в крестьянских руках, взятые за ствол, служили дубиной гвоздящей. С голыми руками остервенело бросились на врага подоспевшие степуринские мужики.

Часть кавалеристов все же прорвалась, остальные полегли, и лишь трое гусаров каким-то чудом остались живы, да и те, видя ярость окруживших их людей, жильцами себя на белом свете уже не считали.

Курин подоспел вовремя, чтобы пресечь неизбежный самосуд, дрожащих гусар связали и отвели с глаз долой в избу. Туда же вошли и начальники — Курин, Стулов, сотский Чушкин, кое-кто из стариков — и нате вам, туда же, лопоухий, то есть легкомысленный, Федька Толстосумов, и, что странно, Герасим Матвеевич, герой и партизанский повелитель, с ним дружески и уважительно обходится. У народа глаз зоркий, видели, как взял Федьку под руку и тихо — но кой-кто слышал, спросил: «Это тебя, что ли, выкликали французы на разговор? Чего же не вышел?» А Федька вроде бы ответил: «Только попадись им в когти — ужо поцелует ястреб курочку до последнего перышка».

Теряясь в догадках, одни безоговорочно отказывали Федьке в его возможности серьезного отношения к жизни. Мол, балаболка, ушел шалопутом в Москву, а теперь вернулся, не шибко, видно, умишком прибогатившись. А другие недоверчиво качали головами: «Э-э, не скажи, тут дело тайное… Герасим за дурость привечать, чай, не стал бы».

Держали совет в избе недолго. Погоревали о погибшем кузнеце, нескольких раненых партизан решили переправить в лесной лагерь — под присмотр женщин.

На сей раз трофеи, что лошадьми, что оружием взяли, и вовсе сказочные. Сразу договорились: на одного чтоб осталось по ружью, пистолету или сабле, а кто хапнул лишку — переделиться по справедливости. Спорить не стали — разумность передела казалась очевидной. Герасиму, как предводителю, вручили все-таки два пистолета и саблю — так думалось проявить к нему особое доверие и уважение. Сам Курин в этом бою двоих врагов острейшей пикой пронзил насмерть, бросался туда, где подсобить надо, и так поглощен был боем, что оказался без добычи. Федька колебался, что оставить — ружье или пистолет, красивая игрушка пистолет, ничего не скажешь, но, сожалеючи вздохнув, взял ружье.

— Выйдет заряд — а все равно в руках надежная дубина, — объяснил свой выбор. — Сподручно. Вон Иван Яковлевич (Федька повернулся к сотскому Чушкину) лихо как нынче считал ружьем супостатовы головы. Ажно завидно.

Никто не улыбнулся шутке — обдумывали смерть кузнеца, первого односельчанина, погибшего в сражении.

Не своей смертью, как от бога заведено, ушел из мира добрый человек, а насильственной, и детишки остались — мал мала меньше.

— Тоже божья смерть, — задумчиво сказал Курин, — в бою потому что, за отечество.

Стулов, во всем привыкший блюсти порядок, сказал, что надо бы неприятельские трупы побыстрее прибрать с глаз долой.

— А че их прибирать? — неожиданно заершился сухонький низкорослый дед Антип. — В топь их, вражьих сынов, в болото, пусть трясина их прибирает.

Дед вроде не в первых рядах бежал к месту боя, а на совет явился при длинном палаше, который волочился за ним по земле, гремя и бренькая на ходу.

— Не дело говоришь, дед, — возразил Герасим, — хоть и враги, а все же люди. Где бы ни обретался человек, а везде она его, землица, принять должна. Наша-то земля им чужая, и с недобрыми намерениями они на нее ступили, так что хоронить будем не на кладбище, а в лесу, на дальней полянке. И место выровняем — пусть трава растет.

Вскоре по обеде Курин, Стулов и еще с десяток верховых окружили повозку, где лежали больше мертвые, нежели живые гусары, и быстро, на рысях, а под гору и галопом покатили по пыльной дороге.

В Покров прискакали засветло. На просторном дворе господского дома, где держал штаб-квартиру князь Голицын Борис Андреевич, появление вохненских вооруженных мужиков с тремя пленными французами вызвало необычайное оживление и любопытство, люди сбежались, как на пожар, большинство доселе в глаза не видели антихристов и злодеев.

Вышел Голицын, поговорил с пленными по-французски, как бы даже с лаской в голосе, распорядился развязать веревки, и гусары, растирая затекшие руки, ушли под конвоем. «Для допроса и выяснения положения неприятеля», — пояснил унтер-офицер недовольной толпе, которая ожидала от князя решительного поведения, может, порки злодеев, а может — прямо здесь, на глазах у всех, и немедленного расстрела.

Адъютант указал на скромно стоявших в стороне Курина и Стулова. Князь милостиво кивнул, поблагодарил за службу царю и отечеству, сказал, чтоб расположились на постоялом дворе — он освободится от дел и примет их. Времени встретиться с партизанскими вожаками у генерала, увы, не нашлось, и все же, как человек обязательный, он распорядился через адъютанта полковнику Нефедьеву: дать совет партизанам, как действовать дальше и по возможности изыскать подкрепление.

Возвращались вохненцы из Покрова в сопровождении двадцати казаков. Их выделили скорее для моральной поддержки — пусть и крохотная, а все же воинская часть. Курин, хмурый и озабоченный, поторапливая отряд, стеганул кнутом свою отнюдь не кавалерийских статей кобылку, привыкшую тянуть трудную лямку в крестьянском хозяйстве. Казаки смеялись до слез, глядя, как мужики, махая растопыренными локтями, словно подрезанными крыльями, нелепо подпрыгивают в такт лошадиному галопу.

По историческим хроникам центром Вохненской волости значится то Вохня, то Павлово. В сущности, это одно и то же. Вохней называли Дмитровский погост, который вырос здесь еще во времена, когда Иван Грозный передал земли волости в вотчину Троице-Сергиевой лавре. Погост — два храма, теплый и холодный, как сказано в писцовых книгах 1623–1624 годов, дома церковного причта, несколько крестьянских дворов, «да при том погосте сельцо Павлово на речке Вохонке, а при нем крестьян и бобылей 25 дворов, да два двора монастырских и 3 кузницы, да в сельце торжок, а на том торжку 30 лавок рубленых, а в тех лавках торгуют Вохненской волости крестьяне…».

Волость так и продолжали называть Вохненской, а центром ее стало разросшееся и получившее известность Павлово, ныне районный центр Павлово-Посад. В этом предприимчивом селении, где крестьяне занимались не только хлебопашеством, но и торговлей, ткачеством и другими ремеслами, в 1777 году в крестьянской семье родился Герасим Курин. Землицы у Куриных мало, а трудов требовалось много — от зари до зари, и при скудных здешних песчаных и глинистых почвах урожаи не радовали — в плохой год свезешь, бывало, подати, с долгами прошлыми рассчитаешься и хоть метелочкой выметай закрома, авось завалялось зерно-другое.

Род Куриных крепко держался за свой клочок земли, виделась в этом какая-то незыблемость, надежность, как грош, отложенный на черный день, а некоторые односельчане пытали счастья в торговле, ткачестве, более удачливые заводили мануфактуры на дому даже с наемными, преимущественно пришлыми рабочими, были и такие, что и в Москву уходили в поисках лучшей судьбы, да не многие ее находили.

Бурно развивалась Вохня-Павлово как торговый центр, чему немало способствовала близость к Большой Владимирской дороге — на важный торгово-стратегический тракт обратят внимание и в штабе Наполеона. Река Клязьма, пусть и в крутых берегах, вширь до двадцати пяти сажен достигала, что позволяло баржам и небольшим судам подвозить товары из Владимира и даже с Нижнего Новгорода. Вохненцы выставляли на торг хлеб и съестные припасы, шерстяные и бумажные ткани, а частью и шелковые, крашенину, павловские платки, ставшие со временем столь знаменитыми, что мода на них сохранилась и до наших дней.

Сейчас уже трудно установить, когда и за что Матвея Курина, отца Герасима, забрали в солдатчину. Мать надрывалась от зорьки и до темна в поле и по хозяйству, и мальчонке пришлось немалую долю забот принять на себя. Подростком — усы еще только намечались, он работает вровень со взрослыми мужиками, привычно впрягшись в изнуряющий крестьянский быт и труд. И хотя работали двужильно — с трудом перебивались до весны, до первой подсобной зелени. У матери похлебка из молодой крапивы или лебеды выходила не только съедомой, как у них говорили, а даже вкусной. Причем работа да свежий воздух в изобилии тоже охоту к еде прибавляли. В трудные дни утешались старинным мужицким присловьем: хлеб да вода — молодецкая еда.

А село богатело, росли добротные дома местных толстосумов, которые со временем образовали даже целую улицу Купеческую. Особенно преуспел Никита Урусов, купец, мануфактурщик и скаред, свет каких не видывал. Когда старик умер (а домочадцев он тоже держал в черном теле), сын его, Григорий, то ли с горя, а скорее на радостях, устроил невиданные доселе по пышности похороны, хмельная река лилась, что Вохня в половодье, а некоторые яства и вина даже из самой столицы гонцы доставляли.

Молодой и неистомного рвения наследник Григорий Урусов, стесненный рамками деревни и владея силой — капиталом солидным, за несколько лет до нашествия Наполеона открыл в Москве крупную мануфактуру с более чем ста наемными рабочими. Из павловских соблазнился столичной жизнью лишь Федька Толстосумов — бедняк, голь перекатная, страдавший из-за насмешек над несообразной своему положению фамилией. А вот крестьяне Лабзины, Щепетельниковы своими фамилиями не брезговали, наоборот, гордились — они стали крупными фабрикантами в самом Павлове.

Торг хлебом проводился еженедельно, а в конце октября собиралась годовая ярмарка, шумная, как все ярмарки, громогласная, красочная, богатая. Крупная торговля шла зерном, а славившиеся своим искусством хлебопеки предлагали разнообразную выпечку. Строго блюлись древние законы, требовавшие, дабы хлеба ситные и решетчатые, калачи тертые и коврижные были пропеченными и в них гущи и подмесу не ощущалось ничуть.

Редко кто отваживался обычай нарушить: ведь везти на торг худой товар — себе в убыток, объяснял Герасиму во время обхода ярмарки бывший его наперсник по детским играм и шалостям Егор Семенович Стулов, прочно утвердившийся в должности волостного головы. Егору и хозяйство от родителей досталось покрепче и землица получше, и при умелом хлебопашестве он достиг устойчивости среднего достатка. Оказанным ему доверием и данной властью не возгордился, перед павловскими деловыми людьми без нужды шапку не ломал, с бедняками старался быть справедливым.

В детстве и юности в уличных играх и молодецких забавах бесспорно первенствовал Герасим, с годами заметно выдвинулся, особенно в общинных делах, Егор, что не мешало им сохранять ровные и добрые отношения. Лишь однажды, в дни нашествия, на общем сходе в трудную для деревни минуту чуть не прорвалось было невольное, непроявляющееся открыто соперничество двух сильных натур, но их дружба, в войну с Наполеоном и огнем крещенная, испытание на прочность выдержала и закрепилась на долгие годы. Люди говорят, на всю жизнь, до самой смерти.

Герасим, или Гераська, как звали его в детстве по обыкновению, здесь принятому, был бедовым мальчонкой — верховодил сверстниками в деревне, водил свою рать против таких же забияк с окрестных поселков. Вохню-Павлово почти окружал дремучий сосновый бор с редко встречающимися перелесками. Бор — богатство, которым не могли нахвалиться монахи Троице-Сергиевой лавры. В старину лес кишел зверьем, среди местных поселян были даже особые княжеские бобровники, охотники то есть, но с годами зверье, а тем паче охота сошли на нет, и все же с косолапым в малиннике еще можно было столкнуться нос к носу. Без нужды особой в глубину леса мало кто забирался.

Зная, казалось, окрестности, как свою ладошку, Герасим тем не менее, когда ему было лет десять от роду, заблудился среди бела дня, ушел в непроходимую глушь и трое суток блуждал. Нечистая сила, считают старики, водила мальчонку. Подкреплялся горькой, недоспелой — скулы сводило, рябиной, травкой-муравкой, с жадностью смотрел на грибы, попадавшиеся в изобилии — съедомые, сытные, да только без огня есть — погибель, это Гераська знал. Пробовал было по древнему, слышанному от стариков способу добыть огонь, тер до изнеможения сухие палочки друг о дружку, добился того, что они потемнели и даже чуть-чуть вроде дымились, но, проклятые, не горели, хоть плачь. А не плакал, понимал, спасение в том, чтобы идти, пока ноги держат, и через Заболотную местность, где и взрослый, наверное, пропал бы, каким-то чудом вышел к Клязьме. Понял — спасен, и со всех ног припустил вверх против течения, к дому.

— Везучий, — уважительно говорили соседки, а мать, не чаявшая видеть сына живым, схватила первую попавшуюся хворостину и принялась охаживать любимое дитя, плача от радости и схлынувшего разом горя.

Четверть века спустя вспомнил Герасим про свои лесные блуждания. Когда спор зашел, где лучше устроить для жителей Павлова и ближайших деревень лагерь, понадежнее укрыться от неприятеля, он, не колеблясь, повел женщин, стариков, детей в глубь Ямского бора. Житейский опыт — бесценное богатство, если он обращен на пользу себе и людям, потому и детское приключение, едва не кончившееся для Герасима непоправимой бедой, отозвалось спустя годы и сыграло добрую службу.

От отца Герасим взял степенную рассудительность, не бросающуюся в глаза лукавость, сметку, от матери — серые глаза и отходчивость характера, умение ладить с людьми.

Из далеких и дальних солдатских странствий Матвей Курин вернулся вскоре после того, как русские войска под командованием Суворова штурмом взяли Измаил.

Шел старый Курин в колонне, которой командовал Кутузов — Михаил Ларивоныч, — уважительно уточнял Матвей, вспоминая, как солдаты отважно рванулись по зыбким штурмовым лестницам на отвесные стены крепости, что ничто, казалось, не могло их остановить и не остановило — ни ядра, ни пули, ни турецкие сабли и ятаганы. Ран колотых в бою не считали, а вот уже на самой стене Матвею картечью изувечило ноги.

С трудом передвигался отставной солдат с тяжелой суковатой палкой по избе, а больше лежал на печи, где в лучшие урожайные годы сушилась рожь, — прогревал искалеченные кости хлебным духом. Герасиму, когда отец вернулся, четырнадцать исполнилось, и был он крепким, рослым не по годам парнем. Матвей присмотрелся к сыну — как тот с делами управляется, одобрил: ладный растет работник, умелый и в дела хозяйственные почти не вмешивался, лишь покрикивал для порядку, хотя необходимости в том и не было особой.

В дни больших праздников, а особенно на ярмарку, мужики, ремесленники, работные люди гуляли. Пили в меру, для сугреву и настроения, а про того, кто начинал было колобродить, говорили с осуждением: «Ну, у него в голове гусляк разгулялся». Здесь варили брагу на особенном местном хмеле — он произрастал в Богородском уезде на реке Гуслице. Однако не в меру «нагуслиться» считалось по строгому нравственному крестьянскому кодексу делом зазорным и зряшным.

У молодежи свои игры — посиделки, песни и пляски. Между Вохней и Павловом, как уже говорилось, не было ни четкой границы, ни вражды, так, необидное подтрунивание обоюдное, а по зиме, когда лед на реке Вохне покрепче установится, сшибались нередко стенка на стенку вохненские против павловских. Дрались беззлобно, только кулаками — никто бы и не подумал взять палку или камень, просто силу и ловкость выказывала молодежь, к тому же в самом центре села происходила потеха, на виду у пристрастных свидетелей, так что от правил никто и не покушался отступать.

Павловскими обычно предводительствовал Герасим. К тому возрасту, когда свахи уже невест присматривают, вымахал он в красивого и крепкого парня — армяк с трудом сходился на широкой груди, в потехе ловок и смел на зависть, но по дурости, как некоторые другие сверстники, силу никогда не показывал. Общинное мнение в лице все видящих, все знающих кумушек, которые и у ангела изъян без труда высмотрят, особенно умилял его трезвый образ жизни (а ведь молод, горяч!) и умение дело делать как бы легко, без натужного и уж тем более показного надрыва. Умелые руки у молодца: и пахарь, и плотник, и шорник, а случалась потребность неотложная — мог и подручным у кузнеца Антона Неелова с пользой постоять, поработать молотом в охотку.

Когда младший Урусов спустя несколько лет после тех знаменитых похорон открывал в столице свое торгово-купеческое дело, он приглашал и Курина, не в работники — в помощники управляющему. Не зря приглашал — Герасим от псаломщика Ивана Отрадинского, с которым в добрых ладах был, немного обучился грамоте, знал счет, отличался рассудительностью ума и твердостью в слове. Купец хорошие деньги сулил — Герасим не соблазнился. В деревне об этом толковали долго и с одобрением.

Женился Герасим на скромной и работящей девушке из ближайшей деревушки Грибово, родился у них сынишка — Панькой назвали. Роды были трудные, еле выходили молодуху — спасибо, тот же псаломщик Иван, грамотей и большой почитатель лечебных трав, своими отварами отпоил роженицу. Выздоровела, поправилась, да, к огорчению Герасима, суждено им было остаться при одном сыне. Как водится, в семье мальчонку, пусть единственного и любого, не баловали, в крестьянских семьях вообще скупы на нежности — так подсказывает здравый смысл и веками усвоенные принципы народной педагогики. Здесь главное нравственное мерило устойчивости в жизни — отношение к труду, почитание и забота о старших.

Панька любил возиться с отцом по хозяйству — занятие находилось что зимой, что летом. Избу подмести, двор — здесь и девчонка управится. Он же научился помогать отцу сани или телегу ладить, хомуты чинить и другую сбрую, набивать гвозди на борону, пилить и колоть дрова, а уж коли разрешали верхом на кобылке прокатиться к речке на водопой — большей награды и желать грешно.

Случалось, попадал под горячую отцовскую руку, если бедокурил. А покажите хоть одного мальчишку в деревне, который избежал бы подзатыльника от отца или деда? О родительских наказаниях между ребятишками разговор обычный:

— Досталось тебе вчера?

— Подумаешь, я даже не айкнул.

Дед Матвей, правда, все больше непонятно грозился: «Гляди, — говорил, сердясь, внуку, — под ружье поставлю». Панька и рад бы под ружьем постоять, одним глазком посмотреть, какое оно из себя, но дед угрозу в исполнение почему-то не приводил. Ружья не было, так понимал Панька. Говорили, будто у барина из Меленок есть настоящий мушкет, пальнет, ажно в ушах трещит. Так то барин.

Сообразительность и смелость Паньки (куринская порода) в полной мере и с немалой пользой проявились в партизанском отряде в первые дни, как только организовались. С Федькой Толстосумовым (о нем особый рассказ) они, выполняя наказ Курина, беспрепятственно добрались чуть не до самой Москвы и за несколько дней до занятия Богородска сумели узнать, что войсками, направлявшимися в их уезд, лично командует один из самых главных и прославленных наполеоновских маршалов — Ней.

4 октября князь Голицын в рапорте дежурному генералу П. Коновницыну сообщает об этом, как о факте уже бесспорном: «…по сведениям от пленных, маршал Ней сам был в Богородске и командовал всеми войсками в окрестностях Москвы, бывших для фуражирования, число коих более 14 тысяч пехоты и конницы, в самом Богородске было 12 пушек».

Что и говорить, с серьезным противником пришлось иметь дело крестьянским отрядам и владимирским ополченцам, но и эту хваленую пехоту и конницу при их пушках лапотные мужики били, истребляли, гнали, не давая захватчикам ни минуты покоя. В листовках, публиковавшихся штабом Кутузова, взявшихся за оружие крестьян именовали не иначе как «почтенными нашими поселянами», а главным мотивом их действий объявлялась любовь к Отечеству.

Однако успехи и размах «малой войны» сильно тревожили не только Наполеона, не в меньшей мере разгорающееся сопротивление народа беспокоило и царское окружение, где преобладали завистники, интриговавшие против главнокомандующего, крепостники. Известны, например, распоряжения на первоначальном этапе войны командирам войсковых отрядов о недопустимости снабжать партизан оружием, а губернаторам было даже дано указание не только разоружать крестьян, но и «расстреливать тех, кто будет уличен в возмущении».

Красноречиво предупреждение, а точнее сказать, злобный навет генерал-губернатора Москвы и (какая ирония судьбы!) главнокомандующего наиболее важным и крупным — Московским ополченским округом Ф. В. Ростопчина: «Умы сделались весьма дерзки и без уважения. Привычка бить неприятелей преобразила большую часть поселян в разбойников». А вот отношение к тем же поселянам М. И. Кутузова: «Много есть подвигов знаменитых, — писал фельдмаршал, — учиненных почтенными нашими поселянами, но они не могут быть на первый случай обнародованы, ибо неизвестны еще имена храбрых; приняты меры, чтобы узнать об них и передать отечеству для должного почтения».

В этой войне, по словам Дениса Давыдова, «нравственная сила рабов вознеслась до героизма свободного народа», и именно страх, паническая боязнь перед познающими вкус свободы рабами в решающей степени определяли умонастроения власть имущих. С этих же классовых позиций оценивал опасность пробуждающегося самосознания русского народа представитель Англии при штабе Кутузова Р. Вильсон: «Не одного только внешнего неприятеля опасаться должно; может быть, теперь он для России самый безопаснейший. Нашествие неприятеля произвело сильное крестьянское сословие, познавшее силу свою и получившее такое ожесточение в характере, что может сделаться опасным».

Хотя посулы Наполеона и его призывы к лояльному сотрудничеству не нашли никакого отклика в народе, все же медленно, неровно разгорался пожар сопротивления в первый период войны. Генерал Алексей Петрович Ермолов в своих известных «Записках» свидетельствует: «Поселяне приходили ко мне спрашивать, позволено ли им вооружаться против врага и не подвергнутся ли они за это ответственности…»

Подвергнуться ответственности за то, что, рискуя жизнью, готовы подняться против завоевателя? Не абсурд ли? Если же вспомнить предостережения Ростопчина, неуверенность и робость крестьян более чем обоснованы. «Война народная слишком нова для нас, — замечает в „Письмах русского офицера“ Ф. Глинка, — кажется, еще боятся развязать руки. До сих пор нет ни одной прокламации, дозволяющей собираться, вооружаться и действовать где, как и кому можно…»

Кутузов, думая не столько о себе, о своей личной судьбе, сколько об исторической миссии, возложенной на него народом, о праве и долге всех, кто может держать оружие, встать на защиту отечества, в одном из рапортов царю писал: «С мученической твердостью переносили они все удары, сопряженные с нашествием неприятеля, скрывали в лесах свои семейства и малолетних детей, а сами, вооруженные, искали поражения в мирных жилищах своих появляющимся хищникам. Нередко сами женщины хитрым образом улавливали сих злодеев и наказывали смертию их покушения, и нередко вооруженные поселяне, присоединяясь к нашим гарнизонам, весьма им способствовали в истреблении врага, и можно без увеличения сказать, что многие тысячи неприятеля истреблены крестьянами».

Вскоре после отправки этого убедительного документа, когда для непредубежденного наблюдателя успехи «малой войны» были уже неоспоримы, более того, широкое участие народного ополчения и партизанских отрядов в период подготовки контрнаступления стало составной частью стратегии, определявшей развитие кампании, главнокомандующий, испытывая давление двора, вновь вынужден объясняться, оправдываться, доказывая правоту своей концепции освободительной войны при самом активном и самоотверженном участии в ней крестьянства:

Фельдмаршал Кутузов — Александру I: «Во время занятия неприятелем Московской, Калужской и части Тульской губерний жители тамошних мест старались доставить себе оружие, желая тем ограждать себя от вторжения неприятеля. Уважая справедливую сию надобность и дух общего их рвения повсеместно наносить вред неприятелю, я не только не старался удержать их от такового намерения, но, напротив того, посредством дежурного при мне генерал-лейтенанта Коновницына, усиливал в них желания сии и снабжал их неприятельскими ружьями. Таким образом, жители означенных мест получали ружья из главного моего дежурства и от партизанов (войсковых отрядов. — Ред.), другие же от самих французов, коих убивали собственными руками».

«Я не только не старался удерживать их от такового намерения…» Значит, от главнокомандующего настойчиво требовали — удерживать? Однако река уже вышла из берегов. И Кутузов не без дерзкого вызова отвечает: «Напротив, усиливал в них желания сии…» Чтобы так прямо и открыто писать всесильному самодержцу, определенно зная, что ожидает тебя не похвала, а гнев, нужно обладать немалым гражданским мужеством.

Среди тех поселян Московской губернии, которые получали ружья от самих французов, убивая их собственными руками, были и вохненские мужики. Привелось читать у нашего современника, будто Герасим Курин приезжал в Тарутинский лагерь, был принят и обласкан главнокомандующим, высказал свои глубокомысленные советы и соображения касательно дальнейшего ведения кампании, бражничал на равных со знаменитыми командирами войсковых отрядов (партий) и вернулся в Вохню с фурой, нагруженной новенькими ружьями. Что и побудило якобы крестьян организоваться в отряд.

Между тем Кутузов особо подчеркивает в рапорте царю — раздавали французские ружья, да иначе и быть не могло, потому что даже для ополченских полков, включенных в регулярную армию, не хватало оружия. После сражения при Малоярославце, побудившего отступающего Наполеона повернуть на гибельную Смоленскую дорогу, маршал Ж. Бессьер, понимавший невозможность в сложившейся ситуации прорваться на Калугу, отмечал, в частности: «А с каким неприятелем нам приходится сражаться? Разве не видели мы поля последней битвы, не заметили того неистовства, с которым русские ополченцы, едва вооруженные, обмундированные, шли на верную смерть?»

Отряд Курина просуществовал недолго, а на протяжении семи дней — от первой стычки в деревне Большой Двор до бегства французов из Богородска — был в ежедневных боях. Без передышки. Нет сомнения, что главнокомандующий в отличие от высокомерного князя Голицына нашел бы возможность принять и любезно обойтись с крестьянским вожаком (таких примеров немало), но у Курина просто не было физической возможности на длительную поездку в лагерь русской армии. И вообще до пожара Москвы им и в голову не приходило, что война докатится до самого порога, хотя Павлово, как и вся необъятная Россия, жило в тревоге перед надвигавшимся лихолетьем.

Молву, говорят в народе, через речку слышно. Молву опорочную, злоязыкую, что шепотком передается. А в дни испытаний и бед тяжких горькие ходячие вести не ходят, а летят, распространяясь с быстротой лесного пожара. То тревожные: Смоленск пал… То радостные: супостат повержен в Бородинском сражении!..

— Я же говорил, Михаил Ларивоныч остановит злодея, — воодушевлял односельчан бывший кутузовский гренадер Матвей Курин. — Куда ему против русского солдата, который крепости на штык берет. Напорется француз, что медведь на рогатину, и дух испустит поганый.

И вновь слух, будто змея холодная, прополз, стал шириться, подтверждаясь изо дня в день тревожными сообщениями: неприятель не повержен, наоборот, подвигается к Москве, лютует на захваченной территории. Говорят, сколько хлеба печеного, муки или зерна у крестьян найдут, а также лошадей, коров, овец, то все без остатка заберут… некоторые деревни совсем выжжены и крестьян покололи… ломают и тычут пиками в образа и делают конюшни из церквей…

Вечером у постоялого двора остановил повозку подозрительный человек. По платью да щекам лоснящимся если судить, вроде купчина, а вид диковатый, словно черта среди бела дня увидел. Купчина, отчаянно нервничая, спросил овса лошадям.

— Да поторопись, христа ради, любезный, хорошо заплачу.