Молитвы, пытки и потехи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Молитвы, пытки и потехи

О том, что собой представлял «царский домовый обиход» в Александровской слободе, нам известно опять-таки из «Послания» Таубе и Крузе и «Краткого сказания» Шлихтинга, которые совпадают в деталях. Как бы мы сейчас ни воспринимали цели и смысл организации опричного «ордена» (о чём ещё будет сказано ниже), его создание явно было для царя не просто игрой или тем более сознательным глумлением над монастырским общежитием. Погрязшим в грехах подданным царь противопоставлял общину избранных, устроенную по типу монашеского братства: послужив Богу оружием и ратными подвигами, опричники должны были облачаться в иноческие одежды и выдерживать долгие церковные службы. Но они же были призваны от царского имени карать «изменников» и неуклонно проводить в любых делах его волю.

Шлихтинг, часто бывавший в Александровской слободе в качестве переводчика придворного врача, писал о полумонашеском образе жизни опричников. Гордый самодержец именовал своих сподвижников «братией», так же как и они «называют великого князя не иным именем, как брат». В этом странном братстве господствовали строгая дисциплина и распорядок: «…великий князь встаёт каждый день к утренним молитвам и в куколе отправляется в церковь, держа в руке фонарь, ложку и блюдо. Это же делают все остальные, а кто не делает, того бьют палками».

Надо полагать, что склонный к театральности царь сам установил для «братии» распорядок дня и мрачную опричную «форму». Звания «игумена», «келаря» и «пономаря» (эти роль исполняли князь Афанасий Вяземский и Малюта Скуратов) говорят о том, что новоявленное «братство» уподоблялось общежительной обители. Об этом же свидетельствует и предписанный опричникам образ жизни.

Уже ранним утром, в четыре часа, они должны были присутствовать на службе в церкви. Частенько царь сам поднимался на Распятскую церковь-колокольню и звонил в колокола, собирая опричную братию к утренней службе. Понятно, что никакой устав не предписывал царю-игумену делать это собственноручно. Но здесь, скорее всего, сказались его страсть к внешним эффектам и любовь к церковной музыке и пению.

Во дворце и храмах слободы звучали голоса главного певческого коллектива России — хора дьяков Ивана Грозного, куда входили лучшие «распевщики» (композиторы) и гимнографы (сочинители текстов) того времени. По штатной росписи 1573 года государев хор насчитывал 27 певчих дьяков, выступавших пятью станицами (группами) поочерёдно: храмовая акустика не позволяла исполнять песнопения большим количеством голосов — это могло испортить звучание.

В созданном безымянным автором музыкально-историческом трактате «Предисловие, откуду и от какого времени начася в нашей Руской земли осмогласное пение» рассказывается об одном из новгородских мастеров — Савве Рогове, который имел в учениках Фёдора Христианина и Ивана Носа: «Я говорю о Федоре-попе по прозвищу Христианин, который… был искусен в знаменном пении, и многие научились у него. И этот Иван Нос да Федор Христианин были во царстве благочестивого царя и великого князя Ивана Васильевича всея России, и бяху с ним в любимом его селе в слободе Александрове»{1}.

Государев крестовый дьяк Иван Юрьев Нос служил непосредственно в покоях самого царя Ивана и получал денежный оклад в десять рублей и 48 алтын на сукно. Фёдор Крестьянин, крупнейший композитор XVI века, скорее всего, был зачислен в штат священников придворного Покровского храма, но в его обязанности входило также обучение молодых дьяков царского хора. У него учились братья Потаповы, Третьяк Зверинец, Савлук Михайлов, Иван Коломнетин. Но это далеко не полный список авторов, которые, выполняя царский заказ, сочиняли знаменное пение, церковные гимны, музыку к ним и затем исполняли евангельские стихиры и величания святым.

По свидетельству русских и иноземных источников, царь Иван IV был знатоком музыки и с удовольствием пел вместе с хором. Заботу о надлежащем устройстве богослужения государь проявлял до самого конца жизни. В уставе Успенского собора Московского Кремля отмечено, что в 7092-м, то есть 1583/84 году Иван IV «приговорил… месяца ноября в 27 день пети Знамению Пречистыя Богородицы единой». По инициативе царя новгородская практика пения праздничных гимнов была распространена и на московские храмы. Именно с его желанием перенести на московскую почву новгородские новшества, по-видимому, было связано приглашение в царский певческий хор Фёдора Крестьянина и Ивана Носа. Царь сам охотно пел в церковном хоре. В рассказе об освящении главного храма в переяславском Никитском монастыре читаем: «На заутрени первую статью сам благочестивый царь чел и божественныя литургия слушал и крестным петием со своею станицею. Сам же государь пел на заутрени и на литоргии».

Дисциплина была строгой: по сообщению Таубе и Крузе, «все не явившиеся, за исключением тех, кто не явился вследствие телесной слабости, не щадятся, всё равно, высокого ли они или низкого состояния, и приговариваются к 8 дням епитемии». «В этом собрании поёт он сам со своими братьями и подчинёнными попами с четырёх до семи». После часового перерыва «идёт он снова в церковь, и каждый должен тотчас же появиться. Там он снова занимается пением, пока не пробьёт десять». Затем наступало время трапезы, во время которой «царь по должности настоятеля во всё время обеда стоя читает им назидательные книги».

После наполненного событиями дня и вечерней трапезы с молитвой (продолжавшейся с восьми до девяти часов) царь (как, очевидно, и другие члены «братства») некоторое время отдыхал, а в полночь вновь появлялся «в колокольне и в церкви со всеми своими братьями», где оставался до трёх часов утра. «И так, — свидетельствовали Таубе и Крузе, — поступает он ежедневно по будням и праздникам»{2}. Сохранились переписанные в конце 60-х годов XVI века в Александровской слободе «повелением» Ивана Васильевича рукописи служебных миней[16], использовавшихся членами «братства», а также Четьих миней, которые царь-настоятель читал своим «братьям» во время трапезы.

Царь всерьёз интересовался монастырскими порядками и хорошо их знал, тем более что с юношеских лет проводил много времени в поездках по наиболее известным и прославленным обителям — Троице-Сергиеву, Кирилло-Белозерскому, Иосифо-Волоколамскому монастырям, где наблюдал за укладом жизни, богослужением и отношениями монахов с их настоятелями. Царское послание братии Кирилло-Белозерского монастыря показывает, что Иван Васильевич изучал уставы, определявшие правила монастырской жизни, и неоднократно прямо цитировал их в своих текстах.

В устройстве общежительного монастыря, в котором никто из монахов не имел своего имущества, где все существовали по правилам, определявшим весь распорядок жизни, подчиняясь воле игумена, царь усматривал что-то вроде идеальной модели организации общества. Следуя ей, монахи должны были быть послушными исполнителями воли настоятеля, строго блюдущего заветы святого основателя обители. Перенося черты монастырского порядка в жизнь своего окружения, царь ставил задачу превратить обласканных его милостью слуг в надёжных и достойных исполнителей своей воли. Ведь царь Иван считал себя не только правителем, но и учителем, и наставником своих подданных как в мирских делах, так и в вопросах веры. «Тщу же ся со усердием люди на истинну и на свет наставити, да познают единого истинного Бога в Троице славимаго от Бога данного им государя», — писал он в послании беглецу Андрею Курбскому. Первыми объектами царского воспитания должны были стать его опричники, чтобы превратиться в достойных помощников Ивана IV при осуществлении им возложенной на него самим Богом миссии — укреплении веры и власти в Российском царстве{3}.

Религиозный до фанатизма государь в то время искренне считал себя призванным свыше очистить великое православное царство от скверны и наказать не желавших раскаяться грешников — для спасения их душ. Но всё же ни сам царь, ни его «братия» настоящими монахами себя не считали, да и их современники тоже. Генрих Штаден и анонимный составитель Пискарёвского летописца писали об одетых в чёрное опричниках с мётлами, не упоминая о каких-либо духовных основаниях опричного «братства». Эти известные и по многим другим описаниям опричные «знаки отличия» явно не соответствовали монашескому облику и нравам.

Вспоминавший в начале XVII века времена грозного царя дьяк Иван Тимофеев видел в одеждах опричников «тьмообразные знамения»; если государь одел своих помощников с головы до ног в чёрное и повелел иметь сесть на чёрных коней, то «по всему воя (воинов. — И.К., А.Б.) своя яко бесоподобны слуги сотвори». Когда они рыскали, «яко нощь темна видением», то «взором единем, неже смерти прещением, страшаху люди». В глазах пережившего Смуту дьяка опричнина была богопротивным делом и источником будущих бед страны.

В монастырях того времени, даже в самых богатых, насельники пользовались деревянной посудой: тарелками, братинами, ковшами, которые лишь украшали резьбой. В Кирилло-Белозерском монастыре иноки ели из берёзовых тарелок и мисок; квас разливали ковшами; только горячую пищу — «вариво» — приносили в «рассольниках» (глубоких металлических блюдах с крышками), а питьё — в «яндовах медных».

Главным блюдом монастырского рациона были щи, которые ели практически каждый день: и в постные, и в скоромные будни, и в праздники. Щи варили из свежей капусты, «борщевые» (то есть с борщом — квашеной свёклой), с кислицей (щавелем), заправляли перцем, на Пасху и другие праздники подавали с яйцами. Иногда щи заменялись на тавранчуг — особую похлебку из рыбы или репы — или «ушное» (уху). Если по монастырскому уставу разрешалось два «варива», то вторым горячим блюдом обычно была каша. Её могла заменять другая «ества»: горох «битой» или горох «цыженый» (гороховая гуща), капуста, лапша гороховая или кислая.

Разнообразили монастырский стол блюда из рыбы. Её жарили, запекали на решётках, варили и подавали с взваром, горчицей и хреном. Свежесолёная рыба являлась редким угощением и даже в таком богатом монастыре, как Иосифо-Волоколамский, бывала на столе только несколько раз в год. Любили в обителях и пироги (с сыром, капустой, морковью, горохом, кашей, грибами), караваи (с морковью, репой), калачи, блины, оладьи, «хворосты». В пост же обычный обед монаха того же Иосифова монастыря состоял из половины хлеба и двух варёных блюд без масла — щей и каши или гороховой гущи{4}. Любимым напитком в монастырях традиционно был квас; в праздничные дни его пили за обедом, ужином и перед повечерием[17], в пост его употребляли не везде. В 1550 году Стоглавый собор[18] запретил готовить в монастырях хмельные квасы и держать «горячее вино»[19].

На опричных же трапезах, как писали Таубе и Крузе, «каждому подаётся еда и питьё, очень дорогое и состоящее из вина и мёда». Мы можем себе представить царское застолье только по описаниям дипломатов-иностранцев. Попавший в Москву в 1564 году дядя римского папы Урбана VIII, путешественник и бизнесмен Рафаэль Барберини рассказывал: «…На столы поданы были сальные свечи в дурно вычищенных медных подсвечниках. Притом нигде на столах не было ни одной солонки с солью, но она тут же подавалась самому государю вместе с довольно хорошим, белым хлебом, нарезанным ломтями, который и уделял сам государь, подавая его своим приближённым для передачи всем прочим. Тут происходила немалая суматоха, потому что по тамошнему обычаю, когда государь велит что-нибудь кому подавать, все тотчас встают, и эта церемония — беспрестанно вставать и снова усаживаться — продолжалась минут, по крайней мере, восемь, и во всё это время никто не смел начинать есть. Когда же кончилось это, всем нам, иностранцам, подан был большой и широкий кубок с вином от государя, поэтому снова надобно было вставать. Потом вошло человек двадцать прислуги; они несли огромные блюда с разными жаркими, как то: гусями, бараниной, говядиной и другими грубыми мясами; но, подошедши к государеву столу, все они снова поворотили назад и скрылись со всеми этими блюдами, не подавая никому; вскоре же потом они снова явились, и уже в большем числе, и несли как прежние, так и другие мясные кушанья, но уже нарезанные кусками на блюдах; когда таким образом принесли и обнесли кругом, по всем столам, тут только начали мы, наконец, есть. Между тем прочие слуги беспрестанно суетились, ставя на столах большие и малые кубки с мёдом и другими напитками; по временам снова подавалось какое-нибудь мелкое блюдо, но без соблюдения малейшего порядка, которому блюду следовать прежде, второму или третьему».

Английский посланник Джильс Флетчер, сиживавший за царским столом во времена сына Ивана Грозного, царя Фёдора Иоанновича, подсчитал, что во время ежедневных трапез самодержцу подавали до семидесяти блюд, которые, по мнению британца, были приготовлены «довольно грубо, с большим количеством чесноку и соли, подобно тому, как в Голландии». По его же сведениям, «в праздник или при угощении какого-либо посланника приготовляют гораздо более блюд. За столом подают вместе по два блюда и никогда более трёх, дабы царь мог кушать их горячие, сперва печенья, потом жареное, наконец похлёбки». Флетчер заметил: «…каждое блюдо, как только оно отпускается к накладчику, должен прежде отведать повар в присутствии главного дворецкого или его помощника. Потом принимают его дворяне — слуги, называемые жильцами, и несут к царскому столу, причём идёт впереди их главный дворецкий или его помощник. Здесь кушанье принимает кравчий, который каждое блюдо даёт отведывать особому для того чиновнику, а потом ставит его перед царём»{5}. Прежде чем попробовать еду или отпить вина, Иван Грозный всякий раз осенял себя крестным знамением. За столом он пользовался ножом «длиной в половину локтя» и деревянной ложкой, часто прикладывался к мёду и вину, которые подавал в золотых чашах стоявший рядом кравчий. Англичане рассказывали, что «у прислуживавших князю ниспускались с плеч самые тонкие полотенца, а в руках были бокалы, осыпанные жемчугом… <Государь> обыкновенно выпивает бокал до дна и предлагает другим».

Царь здесь был главным распорядителем: он жаловал по своему выбору гостей хлебом и вином, мог быть внимательным и даже ласковым хозяином. Но расслабляться за едой не стоило — Иван Грозный мог тут же превратить застольную беседу в серьёзный разговор, и плохо было тому, кто вовремя этого не понял. Так случилось с вернувшимися из литовского плена князьями Осипом Щербатым и Юрием Барятинским. По свидетельству Шлихтинга, царь был милостив и пригласил их к себе обедать: «Пока они сидели за столом, он подарил обоим по шитому золотом платью, подбитому собольим мехом, и куньи шапки и пил за их здоровье из серебряных чаш, поздравлял с возвращением и расспрашивал о польских делах. Осип Щербатой излагал то, что ему казалось истинным и подходящим к обстоятельствам того времени. А князь Борятинский, желая выдать себя за человека, которому польские дела были ещё более известны, бесстыдно уверял в правдивости всего того, что ему приходило на язык. Между прочим, он сказал, будто оробевший король Польский до такой степени боится оружия князя Московского, что у него нет выхода, куда ему обратиться, и другое в том же роде». Царь в ответ на неискусную лесть смолчал, но после обеда опять обратился к гостям, подозвал Барятинского и спросил: «Ну-ка скажи же мне, насколько страшен я польскому королю». Не заметив подвоха, тот ответил: «Пресветлейший царь, он сильно боится не только твоей особы, но если кто из твоих воевод будет замечен с твоими знамёнами в пределах Литвы, то польский король в страхе обращает тыл, ибо признаёт себя неравным, чтобы состязаться с тобою оружием». Разошедшийся воевода «дальше стал рассказывать много невероятного превыше меры». Иван же, «заметив лесть, вскоре ответил: „Жаль мне польского короля, что он до такой степени труслив“, — и без замедления, обратив речь к Борятинскому, осыпал его ругательствами, говоря: „Вероломный, узнаю твои лукавства и коварства“, — и, схватив палку, стал колотить его по голове и по спине, выбивая пыль из упомянутой пожалованной одежды. Тот покорно упал в ноги тирану, благодаря его за наказание и говоря, что не желал покидать его, но всегда стремился к нему и хотел бы даже всецело трудиться для него навеки. Тиран ответил: „Знаю, что ты меня не покинешь, ибо я не позволю тебе уйти от меня“, — и вторично, при повторении этих слов, стал бить его палкою по спине, говоря: „Вероломный, я знаю твои плутни и коварства“. Другой воевода более благоразумно позаботился и о своей жизни, и о своем добром имени. Именно, на вопросы о польских делах он отвечал сдержанно, так что для слушателей всё представлялось вероятным»{6}. Может, поэтому князь Щербатый и стал окольничим в опричнине. О судьбе же его болтливого товарища история умалчивает, но едва ли она была счастливой.

Другим царь мог выказать недовольство в ещё более издевательской форме. Вернувшийся из неудачного посольства в Литву (дипломатам не удалось ни добиться уступки Москве Полоцка, ни заключить перемирие, ни настоять на выдаче беглого князя Курбского) опричный боярин Фёдор Умной Колычёв был ласково принят самодержцем в Александровской слободе: «после роскошного приёма тиран напоил его до опьянения, одарил мехами и платьями огромной ценности и отпустил весьма милостиво, поручив ему вместе с остальными воинами заботу о городе Москве». Боярин, довольный милостью (считалось, что вещи из царской казны содержали в себе часть сакральной силы правителя), отправился в Москву, но вслед за ним царь послал опричников, как пишет Шлихтинг, «с тем, чтобы перехватить его на дороге, отнять у него всё имущество и пустить домой голым, что и было сделано. Именно, произведя нападение, те отняли у них (боярина со слугами. — И.К., А.Б.) и имущество, и лошадей и оставили всех нагими, так что от холода (тогда была зима) некоторые потеряли ноги, другие — руки, а третьи — даже жизнь. Сам Умный, заполучив довольно грязный плащ, проделал пешим путь вплоть до города Москвы»{7}.

В первые годы опричнины царь доверял тем, кого приблизил к себе, и при всём сознании собственного величия поддерживал некоторую иллюзию духовной общности с ними. На утренних службах он пел «со своими братьями и подчинёнными попами с четырёх до семи», а затем устраивал совместные трапезы с отменной едой и дорогим вином; «он же, как игумен, сам остаётся стоять, пока те едят». Когда трапеза опричников заканчивалась, государь сам шёл к столу.

Здесь не было демонстративного самоуничижения, как и опричное братство не было просто глумливой пародией на иноческий «чин»; скорее, царь Иван искренне ощущал себя не просто государем, но духовным вождём и предводителем избранных и выпестованных им слуг, ответственным за их духовное и телесное здравие. Они же, обласканные царским изобилием и неслыханной милостью, тем более должны были не жалеть сил и самой жизни на его службе, но при этом помнить, как и он сам, о похвальном воздержании и спасении души. Если человек не мог съесть и выпить всего поданного за трапезой, «он должен унести в сосудах и блюдах и раздать нищим». Надо полагать, что при царской резиденции имелось некоторое число не внушавших подозрение «божьих людей» — не бегать же опричникам с икрой и мальвазией на посад. Впрочем, они, кажется, и так не слишком усердствовали в окормлении убогих; рационалистически настроенные «немцы» замечали, что опричная братия, «как большей частью случалось», тащила царское угощение по домам{8}

Духовная связь и подчёркнутая избранность царского окружения вполне допускали отнюдь не монашеские развлечения, из которых разгульные пиры являлись, наверное, самыми безобидными. Например, на свадьбе царской племянницы Марии Владимировны Старицкой в Новгороде гости плясали под напев Символа веры святого Афанасия. Царь веселился вместе со всеми и отбивал такт ударами жезлом по головам молодых «иноков» (едва ли настоящих){9}. Опричника Субботу Осорьина государь послал в Новгород с особым поручением: привезти к третьей царской свадьбе тамошних скоморохов и учёных медведей для потех. По этому случаю власти по всей Новгородчине провели перепись и взяли на государево имя «весёлых людей» и их учёных медведей. За полтора месяца до церемонии Осорьин выехал в Москву с ватагой новгородских скоморохов и зверями, которые порадовали гостей на свадьбе царя с Марфой Собакиной.

Царь вообще любил использовать для своих забав медведей. Конечно, случай с князем Черкасским, не имевшим возможности выйти из дома и вынужденным голодать, поскольку к его воротам были привязаны медведи, на фоне других сцен выглядел как невинная шутка. Последствия могли быть куда более страшными. Шлихтинг рассказывал: «…в зимнее время, как только какая-нибудь кучка людей соберётся по обычаю на площадь для покупки необходимых предметов, тиран тотчас велит тайком выпустить в середину толпы диких медведей. Люди при виде медведей от неожиданности и не подозревая ничего подобного, разбегаются, а медведи преследуют бегущих и, поймав людей, валят их и, растерзав, забивают насмерть».

Пир мог обернуться трагедией. Подняв кубок с пожалованным вином, гость, в свою очередь, провозглашал тост за здравие царя, не подозревая, что его собственная участь была уже решена. Одних государь мог просто напоить допьяна — то ли шутки ради, то ли желая выведать от упившегося до беспамятства его мысли. Для других царская «милость» могла оказаться последней. В 1564 году, разгневавшись на воеводу князя Дмитрия Овчину Оболенского, Иван Грозный на обеде предложил ему выпить огромную чашу «размерами приблизительно до шестнадцати кварт[20]» за здоровье царя. Боясь гнева самодержца, воевода, «надув щёки и расширив горло… пьёт с такой жадностью, что переполненные внутренности изрыгнули мёд обратно, и всё же при этом он проглотил только половину чаши». Милостивый государь «не проявил немедленной своей ярости, но, наподобие ласкающейся собаки, слегка упрекнул князя за нерасположение к себе, говоря, что во всяком случае он знает, как ему надлежит обходиться с не очень-то расположенным рабом. И так как Овчина не мог тогда пить, то тиран предложил ему пойти к винным погребам, где хранятся принадлежащие тирану напитки, и там выпить за его здоровье и благополучие что ему угодно и сколько хочет и какого рода напиток ему понравится». В подвале же жертву уже ожидали «псари, подготовленные и наученные тираном, чтобы, как только войдёт князь Овчина, задушить его. Это и было исполнено»{10}.

Царские трапезы могли затягиваться до глубокой ночи. Под конец государь снова называл участников по именам и рассылал им чаши с вином. Придворные чины начинали убирать посуду и скатерти. Гости поднимались из-за столов и, держа в руках шапки, по очереди подходили к самодержцу прощаться. По свидетельству Барберини, присутствовавшие вместе с ним на обеде иностранцы с пожалованными кубками вина приближались к Грозному «и, обернувшись спиной к государю, отходили от него шагов за несколько, где, вдруг остановясь, снова оборачивались к нему лицом и преуниженно кланялись ему по-турецки; потом выпивали всё до дна либо отведывали только, как кому было угодно; потом отдавали кубок присутствующим и, не говоря ни слова, уходили».

В темноте дворцовых переходов люди толкали друг друга, пытаясь быстрее выбраться на крыльцо. Спустившись на двор, опричники шли в свои «казармы». Дипломаты же возвращались на отведённые им подворья (туда на следующий день прибывали дворцовые слуги с царским угощением — различными яствами и мёдом), а обычные гости брели, иногда по колено в грязи, до стоявших в отдалении верховых лошадей и повозок (этикет московского двора предписывал приближаться к государевым покоям только пешком), не будучи уверены, что благополучно вернутся домой. Иных и впрямь по дороге ожидала смерть от руки опричников.

Богослужения и совместные трапезы отнимали немало времени как утром, так и вечером, но порой прямо в храме царь вершил суд: «Что касается до светских дел, смертоубийств и других тиранств и вообще всего его управления, то отдаёт он приказания в церкви. Для совершения всех этих злодейств он не пользуется ни палачами, ни их слугами, а только святыми братьями. Всё, что приходит ему в голову, одного убить, другого сжечь, приказывает он в церкви». Опричники же в любое время должны были быть готовыми немедленно исполнить его волю, а потому «все братья, и он прежде всего, должны иметь длинные чёрные монашеские посохи с острыми наконечниками, которыми можно сбить крестьянина с ног, а также и длинные ножи под верхней одеждой, длиною в один локоть, даже ещё длиннее, для того, чтобы, когда вздумается убить кого-либо, не нужно было бы посылать за палачами и мечами, но иметь всё приготовленным для мучительства и казней…»{11}.

По словам Таубе и Крузе, «редко пропускает он (царь. — И.К., А.Б.) день, чтобы не пойти в застенок, в котором постоянно находятся много сот людей». Едва ли он пребывал там постоянно — всё-таки не царское это дело, да и другие государственные заботы требовали внимания; но в дни больших «розысков» и в случае выявления видных «изменников» государь не мог не интересоваться следствием. Даже куда более занятой и рациональный Пётр I регулярно находил время для таких дел.

В гневе царь был страшен. Годы опричнины изменили его до неузнаваемости. Из прежнего статного красавца он сделался сутулым, почти лысым стариком, чьи запавшие глаза сверкали из-под нависших бровей, а большой нос напоминал клюв хищной птицы. Мрачная слава слободы породила легенды о тех временах. Потомки тамошних жителей рассказывают, что жертв царского гнева топили в окрестных прудах. Старожилы села Каринского уверены, что во времена царя Ивана его опричники собрали крестьян — «супротивников царя», вывели их на бугор возле озера и стали бить нещадно до смерти. С тех пор озеро близ Александровской слободы прозвали Карой, а село Каринским. Говорят и о том, что в озере было утоплено несколько сотен людей, в том числе много князей и бояр, которые не хотели отдавать свои земли в опричнину. Упрямцев связывали по рукам и ногам, клали лицом вверх на специально изготовленные камышовые плоты, которые буксировали лодкой к середине озера и оставляли. Под тяжестью тела плот постепенно погружался в воду и намокал; беспомощный человек либо умирал, когда вода заливала рот, либо соглашался передать свои земли государю{12}.

О том, что реально происходило в застенках слободы, свидетельствует лишь фрагмент одного из следственных дел — единственного, которое сохранилось из множества подобных дел той эпохи. В январе 1574 года из крымского плена вернулись несколько холопов князя Ивана Фёдоровича Мстиславского — и оказались в застенке: царь захотел выяснить, кто из его приближённых поддерживает тайные сношения с татарами. Присутствуя у пытки, Иван Васильевич лично спрашивал: «Хто ж бояр наших нам изменяют: Василей Умной, князь Борис Тулупов, Мстиславской, князь Федор Трубецкой, князь Иван Шюйский, Пронские, Хованские, Хворостинины, Микита Романов, князь Борис Серебряной?» Притом некоторые из названных лиц были приближёнными монарха, а кое-кто из них даже присутствовал при допросе. Холопы Мстиславского, когда их стали «огнем жечи», признали, что хозяин «посылал» их из Москвы к крымскому хану. Арестов и казней тогда не последовало — но царь уже мало кому верил из своего окружения. В прежние годы члены опричного «братства» были вне подозрений, но имена оговорённых «земских», несомненно, звучали на допросах. С другой стороны, государь поощрял доносы боярских слуг на своих господ, и потому они являлись в слободу с «господарским делом». Рядом с пыточным застенком должна была находиться и тюрьма, где, например, томились новгородский архиепископ Пимен и его слуги, доставленные сюда после погрома 1570 года.

Бдения и молитвы сменялись публичными экзекуциями. Если верить Шлихтингу, государь «выходит из обители и, вернувшись к своему нраву, велит привести на площадь толпы людей и одних обезглавить, других повесить, третьих побить палками, иных поручает рассечь на куски, так что не проходит ни одного дня, в который бы не погибло от удивительных и неслыханных мук несколько десятков человек». Можно, наверное, сомневаться насчёт того, точно ли погибало «каждый день двадцать, тридцать, а иногда и сорок человек», ведь у царя были и другие заботы, требующие времени, да и зрелище казней для усиления эффекта не должно было устраиваться слишком часто, чтобы не стать привычным. Но, видимо, бывали и такие дни, когда даже не слишком чувствительному немцу «от чрезмерной трупной вони во дворец иногда с трудом можно проехать».