XI Что на процессе было правдой?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XI

Что на процессе было правдой?

Не только версия о «медицинских убийствах», но и многие другие аспекты процесса представляли собой не продукт чистой фальсификации, но скорее — переплетение отдельных элементов правды с коварной и оглушительной ложью.

Во-первых, многие «признания» были продиктованы стремлением объявить делом «врагов народа» хорошо памятные «перегибы» на местах. Так, Зеленский рассказал, что в 1929 году он представил в ЦК ВКП(б) план, согласно которому в республиках Средней Азии предусматривалось коллективизировать к концу первой пятилетки 52 % крестьянских хозяйств. Отвергнув этот план, ЦК довёл наметку коллективизации до 68 %. После этого, подчиняясь навязанному сверху требованию ажиотажных темпов коллективизации, Зеленский выдвинул лозунг: «Догнать и перегнать передовые в отношении коллективизации районы Союза». На процессе этот лозунг был назван провокационным, направленным на срыв колхозного строительства в Средней Азии и вызвавшим в этом регионе массовые выступления против коллективизации [168].

Шарангович «признался» в том, что столь же враждебными умыслами было вызвано провозглашение в Белоруссии установки: «Раз единоличник не идёт в колхоз, то он является врагом советской власти». Исходя из этого лозунга, по словам Шаранговича, к единоличникам применялся такой налоговый нажим, который порождал недовольство и повстанческие настроения крестьян [169].

Многие подсудимые приписывали «правым» намерения, прямо противоположные их политическим взглядам: озлобить середняка и вызвать тем самым крестьянские волнения. Иными словами, активные ответные действия, на которые толкала крестьян безжалостная сталинская политика в деревне, объяснялись следствием преступных акций «право-троцкистского блока».

В этой связи на процессе впервые прямым текстом было сказано о крестьянских восстаниях, прошедших в 1928—1933 годах. Эти восстания, одно упоминание о которых ранее каралось как антисоветская клевета, изображались, однако, не как спонтанная реакция крестьянства на насильственную коллективизацию, а как результат деятельности «правых», действовавших в союзе с эсерами, белогвардейцами и т. д.

Подбор подсудимых осуществлялся таким образом, чтобы включить в их число некоторых наиболее жестоких исполнителей сталинских указаний. Виктор Серж считал, что Сталину «вновь понадобилось воздвигать кровавый балаган», в частности, для того, чтобы «свалить все жертвы принудительной коллективизации на плечи исполнителей своих директив 1930 года». С этой точки зрения Серж сопоставлял признания Шаранговича об эксцессах коллективизации в Белоруссии с сообщением о расстреле Шеболдаева, который «в партийных кругах стал известен необыкновенными зверствами на Северном Кавказе… Имя его было глубоко ненавистно на Дону и на Кубани, где он выселял на Север целые станицы поголовно» [170].

Во-вторых, на процессе упоминалось о попытках местных руководителей проводить политику, в чём-то не совпадавшую с устремлениями кремлёвской клики. Так, Ходжаев рассказывал о действиях узбекского руководства, направленных на укрепление экономической самостоятельности республики, всестороннее развитие её хозяйства. Эти действия объяснялись им как продиктованные сепаратистскими умыслами «буржуазных националистов» [171].

В-третьих, на процессе были рассекречены некоторые исторические факты, поставленные, однако, в ложный политический контекст. Так, например, были впервые обнародованы данные о советско-германском военном сотрудничестве, которое было объявлено результатом заговорщических действий «блока». Крестинский и Розенгольц заявили, что Троцкий давал им указания о заключении союза с Тухачевским и другими военачальниками в целях поражения СССР в будущей войне с Германией. «Призрак казнённого маршала Тухачевского вообще, видимо, витает над судебными прениями,— писал по этому поводу Троцкий.— В страхе перед недовольством лучших генералов Сталин обезглавил Красную Армию и вызвал этим глубокое возмущение во всём мире. Теперь, задним числом, он пытается доказать общественному мнению СССР и всего человечества, что расстрелянные генералы действительно были изменниками» [172].

В этих целях были извлечены на свет и ложно истолкованы факты, связанные с заключённым в начале 20-х годов оборонительным соглашением между СССР и Германией, направленным против Антанты и Версальского мира. Причины этого соглашения, по словам Троцкого, состояли в том, что «офицерство Рейхсвера (германских вооружённых сил.— В. Р.), несмотря на политическую ненависть к коммунизму, считало необходимым дипломатическое и военное сотрудничество с советской республикой… „Московская“ ориентация Рейхсвера стала оказывать влияние и на правительственные сферы».

Интересы СССР в таком сотрудничестве определялись тем, что советское правительство в то время могло ожидать помощи в создании современной военной техники только со стороны Германии. В свою очередь Рейхсвер, лишённый по Версальскому договору возможности создавать новейшие средства вооружения в своей стране, стремился использовать для этих целей советскую военную промышленность. «Вся эта работа,— писал Троцкий,— велась, разумеется, под покровом тайны, так как над головой Германии висел дамоклов меч версальских обязательств. Официально берлинское правительство не принимало в этом деле никакого участия и даже как бы не знало о нём: формальная ответственность лежала на Рейхсвере, с одной стороны, и Красной Армии, с другой» [173]. В Советском Союзе такая политика направлялась не единолично Троцким как главой военного ведомства, а Политбюро в целом, причём Сталин являлся наиболее упорным сторонником сотрудничества с Рейхсвером и Германией вообще. Непосредственное наблюдение за немецкими военными концессиями было поручено Розенгольцу как представителю Наркомвоенмора.

Троцкий указывал, что в секретных архивах Красной Армии и ГПУ хранятся документы, касающиеся этого военного сотрудничества. Содержание данных документов, выдержанных в очень осторожных и конспиративных формулировках, могло показаться загадочным не только Вышинскому, но и большинству членов сталинского Политбюро. Об их существовании в начале 1938 года, по словам Троцкого, могли знать только Сталин, Молотов, Бухарин, Рыков, Ягода, Раковский, Розенгольц и ещё не более десятка лиц в СССР.

В-четвёртых, в показаниях подсудимых находили отражение факты коррупции, широко распространённой в СССР в 30-е годы. Так, Крючков признал, что растрачивал большие деньги, принадлежавшие Горькому, на свои личные нужды [174]. Ещё более выразительны были сообщения о том, что Ягода «подарил» доктору Левину как своему личному врачу шикарную дачу и дал указание пропускать его из заграничных поездок без таможенного досмотра [175].

В-пятых, некоторые сообщения о «злодейских преступлениях» являлись не голой выдумкой, а результатом провокации. Так, бывший секретарь Ягоды Буланов рассказал, что непосредственно перед приходом Ежова в НКВД он приготовил яд, предназначенный для опрыскивания ежовского кабинета [176]. На суде над Ежовым в 1940 году было установлено, что этот «террористический акт» был фальсифицирован самим Ежовым и начальником контрразведывательного отдела НКВД Николаевым, который получил консультацию у начальника Химической академии РККА об условиях отравления ртутью, после чего втёр ртуть в обивку мебели кабинета Ежова. На процессе же Буланов объявил эти действия делом рук работника НКВД Саволайнена. После ареста Саволайнена в подъезд его дома была подброшена банка с ртутью, которую затем «обнаружили» и приобщили к делу в качестве вещественного доказательства [177]. Ковёр, гардины, обивка мебели и воздух в кабинете Ежова были подвергнуты химическому анализу. На основе этого анализа, «а равно и анализов его [Ежова] мочи» группа авторитетных медиков, привлечённых в качестве экспертов, указала, что в результате ртутного отравления здоровью Ежова «был причинён значительный ущерб и если бы данное преступление не было своевременно вскрыто, то жизни товарища Н. И. Ежова угрожала непосредственная опасность» [178].

В-шестых, на процессе вперемежку с чудовищными вымыслами упоминались действительные факты, связанные с оппозиционными настроениями противников Сталина. Особенно много таких фактов приводилось подсудимыми при объяснении своих мотивов присоединения к «правым». Чернов рассказывал, как в 1928 году он говорил Рыкову, что применение чрезвычайных мер привело к уменьшению товарности сельскохозяйственного производства и уничтожению у крестьян заинтересованности в развитии своего хозяйства. Рыков ответил, что всё это является результатом сталинской политики, которая ведёт сельское хозяйство к разорению [179].

Признавая наличие подобных разговоров с Черновым, Рыков сообщил, что позиции «правых» по вопросу о чрезвычайных мерах сочувствовал и Ягода, который даже выразил эти свои настроения на заседании Политбюро [180]. И это свидетельство, по-видимому, соответствует истине, поскольку в беседе с Каменевым в июле 1928 года Бухарин называл Ягоду в числе лиц, разделяющих взгляды «правых».

Зубарев рассказал, что в 1929 году А. П. Смирнов в разговоре с ним подробно характеризовал политическое состояние страны, и прежде всего недовольство, которое возрастало в деревне в результате применения чрезвычайных мер. В 1930 году, по словам Зубарева, у него состоялся разговор с Рыковым, который заявил, что в результате сплошной коллективизации и раскулачивания в целом ряде районов начинаются стихийные вооружённые восстания, что политика раскулачивания захватывает не только кулацкую верхушку, но и середняцкие слои деревни и что «эта величайшая драма в деревне создала враждебное отношение [крестьян] к политике партии» [181].

Применительно к более позднему времени оценки подсудимыми положения в стране были более осторожными, но и из них можно было получить представление о широком недовольстве сталинской политикой. Так, Левин сообщил, что Ягода однажды ему заявил: недовольство сталинским руководством ширится по всей стране, и «нет почти ни одного крупного учреждения, в котором не сидели бы люди, недовольные этим руководством и считающие нужным руководство это сменить и заменить другими людьми» [182].

Невозможно допустить, что все политические деятели в СССР были настолько несамостоятельными и недальновидными, что безоговорочно одобряли авантюристическую политику сталинской клики и не обменивались мыслями о необходимости свержения Сталина. Отмечая, что политический смысл процесса не сводится лишь к «удовлетворению личной и долго питаемой мести партийного выскочки к ленинской аристократии», Г. Федотов справедливо утверждал, что представляется невозможным отрицать всю фактическую сторону признаний подсудимых. «Общее впечатление по сравнению с предыдущими процессами: здесь гораздо больше элементов правды, затерянных среди моря лжи,— писал он.— За последнее время политическая борьба в России обострилась… Можно допустить — хотя этого нельзя ничем доказать,— что часть старых честных коммунистов желала переворота, ареста Сталина, резкого изменения курса. Или, может быть, только мечтала об этом. Компрометируя эти несомненно массовые настроения связью со шпионажем, с перспективой раздела России, Сталин хочет парализовать популярность заговорщицкого активизма» [183].

К аналогичным выводам приходил и Виктор Серж. Он указывал, что процесс создавал впечатление, будто никогда не было Октябрьской революции и никогда не существовало большевизма, а вместо этого действовала банда бессовестных авантюристов, от которой «вождь народов» спас Советский Союз, превратив его в процветающую страну. Такой вывод, по мнению Сержа, мог показаться неискушённым людям правдоподобным, потому что процесс основывался не на голых фальсификациях, а на перемешивании лжи и правды, возможного и невероятного. Серж считал вполне возможным, что Бухарин и Рыков, Тухачевский и Гамарник, наблюдая укрепление чудовищного сталинского режима, уничтожавшего старых большевиков, начали обдумывать план «дворцовой революции». «Если бы эти люди не вынашивали таких мыслей,— справедливо замечал Серж,— они должны были бы иметь души овец, безропотно идущих на убой». Серж утверждал, что организаторы процесса использовали «явление рационализации, известное каждому психологу под названием проекции или перенесения вины» [184].

Несмотря на все усилия Вышинского увести подсудимых от изложения их подлинных политических настроений, в ряде показаний прорывались свидетельства об их возмущении сталинской политикой и её последствиями. Так, Икрамов рассказывал, что в 1933 году в разговоре с ним Бухарин сравнивал колхозы с барщиной и делился своими тяжёлыми впечатлениями о поездке по территории Казахстана. «Относительно Казахстана он [Бухарин] совершенно правильно говорит,— заявил Икрамов.— …Ехал, по дороге из вагона смотрел, что видел — ужас. Я поддержал это» [185]. Если вспомнить, что в 1933 году в Казахстане свирепствовал массовый голод, то слова Икрамова, кажущиеся на первый взгляд не вполне внятными, становятся достаточно ясны.

Сегодня мы ещё не обладаем всей полнотой данных, свидетельствующих о «заговорщическом активизме» большевиков. Тем не менее представляется справедливым замечание французского историка П. Бруэ о том, что настало время для нового расследования московских процессов под углом зрения того, какие факты сопротивления сталинизму, приведённые на них, соответствовали действительности. Для подтверждения этого вывода Бруэ приводит только один, но характерный пример. На процессе «право-троцкистского блока» шла речь о троцкисте Райхе, эмигрировавшем из СССР и принявшем датское подданство под фамилией Иогансон [186]. В откликах на процесс Троцкий отрицал, что ему было что-либо известно об этом человеке. Между тем в списке датских подписчиков «Бюллетеня оппозиции» Бруэ обнаружил фамилию Райха — Иогансона. Подобные факты, по мнению Бруэ, доказывают, что на процессе за лживыми обвинениями крылась и доля истины [187].