Общественные настроения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Общественные настроения

С конца 80-х годов, когда стало возможным качественно новое по объему знакомство с зарубежной и русской эмигрантской политической и исторической литературой сколько-то широкого круга читающей публики, появились и условия для формирования самой широкой палитры политических взглядов. За три-четыре года было издано больше содержательной для гуманитарного знания печатной продукции, чем за все годы советского правления. Впервые стало доступно и большинство произведений русской философской мысли, и исторических исследований, и фактографических источников по отечественной истории. Поэтому в интеллектуальной среде смогли проявиться практически все возможные варианты политических взглядов. Однако, вся эта обширная информация, столкнувшись с глыбой советского менталитета, могла лишь создать предпосылки для формирования того набора взглядов, который обычно наблюдается во всякой нормальной стране, но не могла сама по себе обеспечить хотя бы приблизительно те пропорции, в которых они были представлены что в странах Запада, что в старой России.

С 90-х годов разделение взглядов по политическим вопросам имело в основе своей ориентацию на три основных более или менее общеизвестных типа государственности и культуры: старую Россию, Совдепию и современный Запад, каждый из которых обладает набором черт, отличающих его от остальных. Под «старой Россией» имеется в виду та Россия, которая реально существовала до переворотов 1917 года (с экономической свободой, но с авторитарно-самодержавным строем), под «Западом» — сочетание экономической свободы с «формальной демократией». Под «Совдепией» имеется в виду советский режим (пусть даже самого мягкого образца, допустим, 70-х годов) со всем тем, что было для него типично во все периоды и нетипично ни для Запада, ни для старой России, то есть, собственно, тоталитарный режим, основанный на коммунистической идеологии, не допускающий ни политической, ни экономической свободы и частной собственности.

К комбинациям этих трех образцов в разном порядке по предпочтению и сводились, по большому счету, все возможные разновидности политических взглядов. Основных позиций существовало, таким образом, шесть, среди которых две, условно говоря, «коммунистические» (ставящие на первое место Совдепию), две «либеральные» (предпочитающие Запад) и две «патриотические» (отдающие предпочтение старой России).

1) Предпочтительна Совдепия — неприемлем Запад. Типичный национал-большевизм или коммунизм сталинского типа. Такова советская идеология начиная с середины 30-х годов (особенно с 1943), с большими или меньшими изменениями просуществовавшая до 80-х. Сюда же относятся взгляды подавляющего большинства современных коммунистов КПРФ, Аграрной партии, а также наиболее красной части национал-большевиков (хотя некоторые из них в новых условиях предпочитали это скрывать и выглядеть более националистами).

2) Предпочтительна Совдепия — неприемлема старая Россия. «Досталинский» коммунизм и его предполагаемые модификации «с человеческим лицом». Такова идеология «детей Арбата» и всей горбачевской перестройки, а позже тех, кто был готов сомкнуться с коммунистами против пытавшего эволюционировать к «державности» ельцинского режима и Жириновского (наиболее полно была представлена в «Общей газете» и отчасти в «Московских Новостях»).

3) Предпочтителен Запад — неприемлема Совдепия. Старый либерализм «кадетского» толка. Этот взгляд практически не был представлен, хотя очень многие претендовали именно на эту политическую нишу, и в первую очередь Гайдар со своими сторонниками (взявшие эмблемой партии Петра I, но также готовые союзничать с красными против «российского империализма»). Наиболее адекватно его представлял, возможно, Б. Федоров со своим движением «Вперед, Россия!».

4) Предпочтителен Запад — неприемлема старая Россия. Новый советско-диссидентский либерализм. Такова реальная идеология большинства современных демократов, хотя многие из них хотели бы казаться относящимися к предыдущей категории.

5) Предпочтительна старая Россия — неприемлем Запад. Новый русский национализм. Это идеология всех национальных организаций и «русских партий», а также менее красной части национал-большевистского спектра.

6) Предпочтительна старая Россия — неприемлема Совдепия. Старый российский патриотизм. На политической сцене 90-х представлен не был. Этой ориентации придерживался ряд организаций, считавших себя продолжателями Белого движения, но политической деятельности не ведущих.

Обращает на себя внимание то обстоятельство, что на практике разделение шло в зависимости не от того, какой образец ставится на первое место, а от того, какой ставится на последнее («абсолютное зло»); предмет наибольшей ненависти оказывался более значим, чем предмет наибольшего предпочтения. Хотя по идее, формально более близки друг другу две «коммунистические», две «либеральные» и две «патриотические» точки зрения, в реальной политике люди к конечном счете сплачиваются по общности «негативного идеала» (который, кстати, как и все «чужое», психологически воспринимается более однородным, чем идеал позитивный, в который каждый склонен вносить собственные «детали»). Нетрудно заметить, что обе точки зрения, для которых главным злом является Запад, принадлежали «патриотическому движению», или, как его обычно называли в демократической прессе, «красно-коричневому» — политически единому в борьбе с режимом, хотя, казалось бы, несовместимыми идейно. Современный демократизм (для которого старая Россия по предпочтительности стоит на последнем месте) выросший из диссидентства, в свою очередь, тесно связан с идеологией уничтоженного Сталиным «истинного марксизма». Обе же точки зрения, считающие наибольшим злом советский режим, принадлежат людям, составившим некогда Белое движение, но его различным крыльям: лево-либеральному (в том числе эсеро-меньшевистскому) и правому (в значительной мере монархическому), идейно далекими, но политически бывшими едиными в борьбе с большевиками.

Политически значимыми из этих трех групп (представленными на политическом поле или имеющими заметное идеологическое влияние) и оказывавшими влияние на проблему места в РФ политического наследия исторической России были только национал-большевизм и «демократизм».

* * *

В последние десятилетия реальной и последовательной оппозиции всей системе большевизма в стране в «демократической» среде не было. Более того, после формальной отмены власти КПСС, выражать такую позицию стало «неприлично». Почему-то надо было опять непременно находить какие-то достоинства в наследии Октября и выбирать между различными воплощениями одного и того же строя. В общественное сознание был внедрен взгляд, согласно которому люди, пытающиеся преодолеть большевистское наследие, являются… такими же большевиками. Термин «большевизм» как-то незаметно лишился своей конкретной идейно-политической сути, стал трактоваться как синоним вообще всякой нетерпимости, экстремизма, насильственности, превратился в ярлык, который стал с успехом использоваться как раз против врагов реально-исторического большевизма. Того же происхождения логика, согласно которой, если нельзя вернуть разрушенного, то надо хотя бы оставить памятники разрушителям.

Что же представляла собой среда, формировавшая общественное мнение, к которой практически всецело при Ельцине, а в значительной мере и при Путине прислушивались власти? В органах печати, бывших лидерами «интеллигентской» прессы в 90-е годы («Литературная газета», «Общая газета», «Московский комсомолец», «Московские новости» и др.) была представлена полная гамма настроений, не оставляющая сомнений в её симпатиях и пристрастиях. Уверенность в том что «общественное мнение» — это её собственное выражалась иной раз с обезоруживающей наивностью (так, в статье против ареста Гусинского, автор, упомянув, что эту акцию одобряло 83% населения, писал: «Лично меня в этой истории поражает одно: тот уровень пренебрежения к общественному мнению, которого достигло нынешнее руководство страны»), и это возмущение было понятно, потому что то, «мнение», которое оказывало реальное влияние на политику властей, формировалось до того целиком и полностью именно этой средой.

Страсть к неправомерным аналогиям и поверхностным обобщениям, столь свойственная публицистике этого круга, соединялась с редким и каким-то небрежным невежеством. Там можно было прочитать, например, что населенная армянами северо-восточная часть Турции была присоединена к России по Туркманчайскому договору 1828 г. с Ираном, что храм Христа Спасителя был заложен по инициативе Александра III, что убийство германского посла Мирбаха послужило прологом к Первой мировой войне, что российский триколор был порожден Февральской революцией, а до того общегосударственным флагом империи был Андреевский флаг, что Россия неоднократно терпела поражения в войнах с Ираном, а также с Англией, с которой воевала за Афганистан, что вообще «российские армии терпели больше поражений, нежели побед», «Азовское сидение» 1637–1642 гг. запросто путалось с Азовскими походами Петра, князья Цицианов и Кантакузен превращались в Цинцианова и Канткаузена, на страницах «ЛГ» постоянно пропагандировалась «новая хронология» и т.д.

Исходя из такого познавательного багажа этой публикой оценивались и исторические события, причем над ней постоянно довлел страх «диктатуры» принимавший иногда комические формы: почему-то им казалось, что с приходом Путина их начнут сажать (о чем никто не помышлял), и когда к середине 2000 г. этого не случилось, радовались, что «контрперестройка потерпела неудачу» и «захлебнулись попытки арестов неугодных оппозиционеров». При этом пропагандировался тезис о зле всякой власти, к которой «журналисты всегда должны находиться в оппозиции». Диктатура при этом однозначно ассоциировалась с понятием «правизны», а не «левизны» (тут для них были едины Иван Грозный, Николай I, Гитлер, Каддафи, Сталин, Мао, Ким Ир Сен, Саддам Хуссейн) и прежде всего с усилением роли церкви и армии. Поэтому она чрезвычайно враждебно относилась ко всяким «правым» вообще. Рисовались, например, ужасающее будущее России в случае победы «Корнилова, Деникина или Врангеля», которых уподобляли Франко (вполне курьезно, ибо против получившейся в результате современной Испании они ничего не имели), или прогнозировали фантастический масштаб репрессий (14 млн. человек) в случае появления российского Пиночета; страх вызывали даже хорошие отношения Ельцина с победившим тогда в Италии, оттеснив левых, Берлускони.

Наконец, этой среде был свойственно откровенное неприятие патриотизма (не «красно-коричневого», а вообще), о «патриотах» говорилось как о чем-то постороннем и враждебном. Тут были весьма травмированы, например, тем обстоятельством, что после бомбежек Югославии, несмотря на то, что «никто не заставляет молодежь верить в Россию и участвовать в патриотическом энтузиазме» многие пошли бросаться яйцами в американское посольство; печатались статьи и коллективные письма «деятелей культуры» с осуждением недовольства (и без того довольно робкого) российских властей военной акцией НАТО, поднималась истерика всякий раз, когда сверху раздавались слова (только слова) о «защите русских за пределами России». Если же вспомнить, что и как говорилось во время попыток властей РФ противостоять чеченскому сепаратизму, как освещались тогда эти события даже на всех государственных каналах ТВ (находившихся под полным контролем этой же публики), то едва ли потребуются дополнительные разъяснения.

Как же могли люди, придерживающиеся подобных взглядов, относиться к историческому наследию Российской империи и её судьбе? Только так, как они и относились. Отношение к истории России, её институтам и деятелям достигало в этой прессе высот «изначального большевизма» (с которым и было генетически связано большинство публицистов этой среды). Оттуда можно было узнать, в частности, что монголо-татарское иго «было придумано, чтобы оправдать захват московскими князьями сперва земель финских и литовских народов, а потом тюркских территорий», что казаки «были смешными и жалкими… если бы казаки славились храбростью, то Ленин взял бы для охраны Кремля их, а не латышских стрелков», что в 1812 г. «славу русскому оружию принесло преследование добровольно уходящего врага», что «разложение русской армии началось Петром I, посадившим военных на казенное довольствие в залог будущих успехов (каковых не последовало) и бесславную русскую армию демобилизовали в 1918 г.». Канонизация Императорской семьи была здесь встречена с крайним раздражением («Почему новоявленных святых навязали сегодня России чуть ли не на государственном уровне?»), заодно были охаяны и все прочие страстотерпцы, начиная с Бориса и Глеба и выражено опасение, что «канонизация укрепила позиции ультранационалистов и неизбежно скажется на процессе обучения и на исторической науке».

Основным объектом критики в этой прессе на протяжении всех лет была российская «державность» как таковая. «Возрождение величия России», утверждение того, что «Россия была, есть и будет великой державой» были отнесены к набору фашистских идей, каковой включал также «империализм, всякого рода «возрождения отечеств» и их былой славы, возрождение старой морали, добуржуазных ценностей и традиционной религии», утверждалось, что «Великая Россия — это великие потрясения», что «Весть о величии России противоположна Благой вести о смирении Бога до Рождества, Распятия и Воскресения» и слова о «величии России» открывают нам грех — грех гордыни» (противопоставление церкви государству вообще играло в этих построениях заметную роль; по ТВ тогда можно было услышать, что в XIV в. на Руси противостояли друг другу «два полюса» из которых Сергий Радонежский воплощал христианское добро, а Дмитрий Донской — государственное зло). Положение, в котором оказалась страна представлялось вполне удовлетворительным: «Надо бы нам расстаться со своей привычкой изображать из себя перворазрядную державу. Великую державу. Нам бы по значимости притулиться где-нибудь между Египтом и Колумбией. И сидеть бы тихо. И не рыпаться». «Либо мы признаем свое поражение в противостоянии с цивилизованным миром и занимаем в нём соответствующее нашему состоянию место, либо мир перестает делать вид что принимает нас всерьез». Между тем как «Цивилизованный мир неизбежно должен выступать сейчас в авторитарной роли полицейского, учителя, «цивилизатора», поскольку в «повестке дня» XXI в. виделось «создание целостной системы всемирной власти, в конечном счете — единое мировое государство». «С авторитаризмом можно будет согласиться, если его целью будут не мифические лозунги «возрождения России», а… если хватит ума подавлять фашиствующие команды и партии». О робких попытках ельцинской власти «надуть щеки» писали как о «великодержавных претензиях России, её готовности диктовать суверенным странам модели поведения». «Россия больна собой, своей тысячелетней имперской традицией… Обнажение русской метрополии и якобы освобождение от «имперского прошлого» вызвали невиданный, со скрежетом зубовным, имперский реванш. Остановить его может только Поражение. Я верю в Поражение своей Родины. Я верю в её идейный разгром с такими же последствиями, как в Германии в 45-м». Юбилей Пушкина встретили так: «И будет совсем ужасно, если услужливые дятлы на потребу орлу-меценату начнут выстукивать нового Пушкина — приверженца монархизма, порядка и борьбы с коррупцией, а также с сепаратизмом». В преддверии президентской кампании 2000 г. с тревогой отмечали, что она «будет иметь сильнейший национал-державный акцент».

Понятно, что разговоры о возможности восстановления в том или ином виде территориальной целостности исторической России и даже сохранения целостности Российской Федерации воспринимались с особенной остротой (в великодержавных замыслах подозревали даже Ельцина). Чтобы представить накал страстей по этому вопросу, стоит привести несколько цитат. «И после распада Советского Союза вылупившаяся из него территориально урезанная и морально ущемленная Россия остается все той же военно-колониальной империей». «Можно ли закладывать целостность страны в Конституцию? Считаю, что нет. Так как дальнейший распад страны исторически неизбежен, то сохранять понятие целостности в Конституции — это значит закладывать фундамент для многих тупиковых ситуаций и кровавых конфликтов на её территории». «Наступило время разумного распада русско-советской империи». «Россия с её карнавальным сознанием коллапсирует по примеру СССР. Ничего страшного не произойдет. Не будет великой России, как не стало могучего СССР, так ведь её давно уже нет». «Закономерный распад их бессмысленной империи». «Они настолько невежественны в своих попытках снова навязать России давно заскорузлые от державного пота бармы её имперского величия, что сами не представляют, чего они хотят». «Ради нового качества жизни россияне пожертвовали очень многим, и сила вернется к нам отнюдь не через имперские авантюры». «Именно громоздкость является причиной хронической нищеты России… необходимо отречься от многовековой, засевшей в генах, имперской гордости». «Неужели российская демократия теперь должна продать свое первородство за чечевичную похлебку заранее обреченной неоколониальной возни?». «Мечта об империи — вредная мечта. С этим мифом необходимо решительно покончить. И навсегда забыть об имперском могуществе прошлого столетия».

Как уже говорилось, в этой среде идея уподобления СССР исторической России была общим местом. «Россия за полтора века как будто вовсе не изменилась». «Партия никогда не умирала. Она живет уже почти полтысячелетия. Так и шли через чиновников и бюрократов, через однопартийную власть, через однотипных тиранов-реформаторов: Грозного, Петра, Ленина-Сталина». «По истории известно (!), что славные традиции рубить головы почем зря веками держались на Руси. Долго, дольше других народов, не могли мы умиротвориться». «Монстр НКВД-КГБ, как известно (!), не изобретение советской власти». «Иногда говорят о «десятилетиях коммунистического гнета», а я говорю о столетиях деспотии и насилия». Русское дворянство уподоблялось советской номенклатуре, корпус жандармов — КГБ, цари — генсекам, а в целом российское государство — раковой опухоли на теле континента. Однако между царской и большевистской Россией безусловное предпочтение отдавалось все-таки последней, и большевистская революция столь же безусловно одобрялась как благородная попытка выйти из «вековечной тьмы». В рецензии на фильм С. Говорухина «Россия, которую мы потеряли» «Московский комсомолец» разразился такими выражениями по адресу старой России, какие и коммунисты уже несколько лет как стеснялись употреблять. Примечательно, что из «тиранов» более всех не повезло на оценки именно Петру — основателю Империи. О нём обычно писали как о родоначальнике всех тех «уродств», исправить которые призвана была революция 1917 г. (но, «применив к новым структурам царские методы управления, общество скатилось к сталинизму»). Расписывались «жестокости» А. Столыпина, говорилось о бездарности царского режима в сравнении с большевиками, крайне болезненно реагировалось на случаи неуважительных отзывов о «борцах с самодержавием» (ну как это так — «о декабристах — с иронией, о народниках — со сдержанным негодованием») и революционерах вообще, и, напротив — на уважительные упоминания о «старом режиме».

Понятно, что таких взглядах на историю страны и таком отношении к исторической России, «прорабы перестройки» и «демократы первой волны» (чья идеология окормляла «перестройку» и события 1991 года) гораздо больше ненавидели старую Россию, чем советский режим, который они, как и инициировавшая «перестройку» наиболее рационально мыслящая часть коммунистической номенклатуры, собирались вовсе не «свергать», а лишь «улучшить». Собственно «перестройка» была звездным часом «детей Арбата», когда их видение истории и мира безраздельно торжествовало, а они сами претендовали на ведущую роль в государстве. И хотя счастье их оказалось недолгим (уже спустя год-полтора они были оттерты от власти), но и при Ельцине они сохранили преобладающее идеологическое влияние на власть, поскольку «другой интеллигенции» у него не было. Абсолютное большинство пишущих находилось под влиянием их идеологии и работая даже в правительственных СМИ, руководствовалось позицией не ельцинской власти, а авторитетов этого направления (характерно, что когда Е. Яковлев был снят со своего поста на ТВ, журналисты правительственной газеты были на его стороне, несмотря на предельно «демократический» ельцинский курс того времени). Соответственно и вектор идеологического развития власти во многом определялся их позициями. Позиции же эти после 1991 г. определялись максимально примирительным отношением к коммунизму и коммунистам и крайним неприятием антикоммунизма.

Эту среду крайне беспокоило, чтобы Ельцин, вынужденный противостоять КПРФ, не зашел бы слишком далеко, а главное, чтобы чисто политическая борьба с КПРФ не переросла в борьбу с коммунистической идеологией и советским наследием в целом. Именно «демократическое окружение» Ельцина подало идею назвать 7 ноября «Днем примирения и согласия», а 1997 года был объявлен «Годом согласия и примирения» (планировалась также «в целях реализации государственной политики, направленной на консолидацию российского общества» возвести памятник всем погибшим в гражданской войне). Писалось, что «наличие мощной компартии» — счастье для России, а «30 миллионов проголосовавших за Зюганова — фактор её стабильности» (иначе это место заняли бы националисты), высказывались сожаления о том, что при Ельцине не состоялось «возрождения веры в виде социализма с человеческим лицом, обещанного Горбачевым», опасения, чтобы не стали теперь изображать белых хорошими, а красных плохими, потому как «у каждой стороны была своя правота». Говорилось также, что «нужно признать в коммунизме правду», что «православного, обнимающегося с коммунистом глупо обвинять в измене Христу» и что «самое плохое, что мы, демократы, сделали за последние годы, было словесное унижение коммунистов». После известного письма банкиров Ельцину в 1996 г. с требованием договориться с Зюгановым, с удовлетворением сообщалось, что «президент намерен отказаться от антикоммунизма». После того, как на выборах 1999 г. КПРФ потерпела поражение, один из главных «демократов первой волны» заявил, что он «больше всего боялся появления агрессивного антикоммунистического большинства в Думе» и радовался, что «Единство» пошло на союз с КПРФ, который имеет все шансы перерасти в долгосрочное партнерство», а человек (из бывших леваков-диссидентов), возглавивший при Путине основной пропагандистский центр, тогда же заявил, что «правый (!) лидер не должен быть антикоммунистом», а «канал связи с массами, разделяющими идеи либерализма, не может быть создан на антикоммунистической базе».

Развернулась целая кампания по защите коммунистической идеи, которая «сама по себе очень благородная», в ходе которой на разные лады повторялось, что «в том виде, как она была сформулирована Марксом — это одна из самых светлых идей об отмирании государства», «Россия стала родиной величайшей попытки создать справедливое общество, воплотить царство Божие на земле» и т.д. Протестовали, естественно, и против очернения «идеалиста» Ленина и «любых попыток выносить однозначные, прямолинейные приговоры». Типичными были призывы «не списывать социализм только потому, что его кто-то неправильно строил». В своих лозунгах типа «мы не должны зачеркнуть разом весь советский период и сказать — все это было ужасно», «огульное осуждение советского прошлого несправедливо» властители дум от демократии совершенно сходились с таковыми от национал-большевизма, только сохранять от осуждения предполагалось противоположные периоды и черты режима.

Представление о том, что коммунизм совсем не так страшен, и во всяком случае лучше любой авторитарной диктатуры (хотя бы и «демократической»), а тем более национальной и вообще патриотической в политической сфере вылились в линию на союз с коммунистами сначала против угрозы «державничества» в лице усилившейся ЛДПР и искусственно преувеличенной опасности «национал-патриотизма», затем против Ельцина, а потом и против Путина. Причем если в 1993 г. Гайдар призывал к объединению с коммунистами (которые «должны вспомнить о своей интернациональной сущности»), против победившего на выборах Жириновского, то через два года даже и самого Гайдара более правильные товарищи из того же стана стали упрекать в недостаточно хорошем отношении к коммунистам, а ещё через год, перед выборами 1996 г. в том же упрекали даже Явлинского, хотя «Яблоко» как раз наиболее полно воплощало позиции этой среды. От Ельцина же ещё в 1994 г. её идеологи требовали уйти в отставку, воображая, что «идея демократической альтернативы нынешней власти, уже давно витавшая в воздухе, вырвалась из кабинетов политиков и овладела массами».

В наиболее полной мере подход «коммунисты лучше Ельцина» проявился перед выборами 1996 г. Тогда газеты этого направления были полны высказываниями такого рода и осуждениями «стратегии нагнетания антикоммунистической истерии». «Кто спорит, приход к власти коммунистов раньше или позже положит конец куцей нашей свободе печати. Но это ещё не повод требовать голосовать за антикоммунистов». «Мерить возможное зло от Зюганова аршином сталинского террора, захлебываясь в антикоммунистической истерике, глупо». «Замена Ельцина Зюгановым вовсе не будет означать кардинального перелома в московской политике». «Единственно хорошим исходом является не «все, что угодно, кроме коммунистов!». «Я не считал бы замену в Кремле Ельцина на Зюганова катастрофичной и непоправимой». Особенно убедительно суть этой позиции была изложена в одной из статей 1997 г., когда пошли было слухи о готовящемся референдуме по захоронению Ленина: «Поражение ленинцев вовсе не будет означать торжество демократов, ибо всплеск антикоммунистических настроений, наложившись на растущее разочарование в демократии, даст новые силы правым — авторитарно-националистическим и неофашистским силам. Новый приступ ленинофобии у правящих реформаторов может стать сигналом к мощной кампании по ликвидации советских идеологических реликвий». Явлинский упрекался в том, что упустил возможность союза с КПРФ в 1993–1994 г., в результате чего «могла появиться способная прийти к власти левая сила, которая была бы истинным гарантом демократии и стабильности».

На новом этапе та же линия продолжилась и даже приобрела ещё большую актуальность с приходом к власти Путина. Виднейший идеолог этого направления летом 2000 г. писал: «Я не верю, что победа КПРФ привела бы к ликвидации демократических завоеваний. Наоборот, она окончательно закрепила бы эти завоевания и сделала бы невозможным никакую новую «путинщину». Надо принять перспективу победы КПРФ, с которой должен смириться любой человек, если ему дороги демократические свободы». А вскоре редакция «Общей газеты» (основного органа этого направления) направила Зюганову письмо, в котором говорилось: «Мы убеждены, что нагнетаемый страх перед КПРФ и угрозой «реставрации коммунизма» сыграл роковую роль для российской демократии, способствовав созданию и укреплению авторитарного режима, приобретающего сейчас все более жесткие и опасные формы. Сейчас и перед коммунистами, и перед демократами встала угроза окончательной консолидации авторитарного режима, в котором не будет места ни тем, ни другим». Этот подход оставался генеральной линией «демократической оппозиции» и все последующие годы. Ходорковский, финансировавший КПРФ и потерпевший от путинского режима, и из узилища продолжал призывать к союзу с коммунистами против Путина.

Примечательно, что линия на союз с коммунистами проводилась даже несмотря на то, что сама КПРФ жестко критиковалась этой средой за отход от «истинного ленинизма», «националистический уклон», забвение интернационализма («Хочется спросить г-на Зюганова, зачем компартия рвет с братством трудящихся всех стран, с Марксом и Лениным?»). То есть даже такие «испорченные» коммунисты все равно почитались меньшим злом, чем власть, обнаружившая даже минимальный «государственнический» инстинкт. Эти упреки демократов компартии с позиций «святее папы», пожалуй, наиболее наглядно демонстрировали общность их базовой идеологии. Только коммунисты оказались способны кое-чему учиться на уроках истории и прекрасно отдавали себе отчет в том, что только мимикрия под патриотизм держит их на плаву. А демократические «двоечники» все вели разговоры о «левой перспективе», надеясь соблазнить коммунистов социал-демократией.

Естественно, что к проблеме практического сохранения советского наследия эти круги подходили с тех же позиций, что и КПРФ, но, пожалуй, играли в этом деле более существенную роль, чем она, так как имели большее влияние во властных сферах. Эта среда весьма остро реагировала на планы ликвидации мавзолея, возвращение имени Санкт-Петербургу, частичный вывод из обращения слова «товарищ», редкие случаи (в том числе и в сопредельных странах) сноса памятников деятелям большевизма (что трактовалось как недопустимый «вандализм»). Крайне враждебное отношение вызвало у неё, конечно, и введение «Дня народного единства» вместо 7 ноября: в газетах (причем, что характерно, даже в правительственных) печатались подборки «мнений читателей» с осуждением этой акции и затем ежегодно с удовлетворением отмечалось, сколь малое число опрошенных признает этот день и сколь большое остается верно дню революции. Поскольку после 1991 г. значимые в общенациональном масштабе СМИ придерживались именно такой линии, а власти свои шаги типа замены 7 ноября на 4-е никак, стесняясь их, никак не рекламировали, не приходится удивляться, что они не были популярны. Вообще в результате того, что «державность» все эти годы считалась дурным тоном, а советские ценности, напротив, консервировались и властью, и той средой, о которой шла речь выше, население оказалось воспитанным в духе как бы «скромного социализма»: если до 60% и более при опросах ностальгировали по доперестроечным временам и в той или иной степени одобряли революцию и советский режим, то «великодержавно» настроена была только треть.

Хотя публицистика коммунистов и левых демократов была полна инвективами по адресу вроде бы заправляющих делами в стране каких-то «правых радикалов», «ультралибералов», «радикальных антикоммунистов» и т.п., никаких вообще правых на политической сцене ни при Ельцине, ни при Путине вовсе не было. Ни среди людей власти, ни среди сколько-нибудь влиятельных идеологов и деятелей СМИ, ни даже среди «крупных капиталистов» не было ни одного человека, действительно придерживавшегося последовательно правых взглядов, а тем более антикоммуниста. Этих «правых либералов», многим мерещившихся как кошмар, никогда не существовало. Те, кто был у нас известен как «демократы» все были в той или иной степени левыми. В качестве «правых» выступали: Гайдар, из неприязни к ЛДПР готовый бросится в объятия коммунистов, «олигархи», требовавшие от Ельцина полюбовно договориться с Зюгановым, Березовский, собиравшийся создавать не какую-нибудь, а социалистическую партию, Хакамада, после изгнания из Думы заявившая, что в сущности, всегда была левой, Ходорковский, финансировавший КПРФ — такие-то в стране нашлись «антикоммунисты». Оказалось, что даже учебные пособия Высшей школы экономики (вроде бы средоточия либеральной экономической мысли) пишутся «левыми» марксистами, которые не любят СССР, но почитают социализм и последний термин применительно к советской практике именуют не иначе как с приставками: «государственный», «тоталитарный», «советский», «казарменный»). Это в сознании оттертой от власти части коммунистов советские выкормыши из их собственной среды, назначенные старшими товарищами банкирами и предпринимателями, могли виделись либералами и капиталистами. Но с возможностью действительно либерального развития власти покончили в самом начале — в 1989–1992 гг., лишив 3–4 миллиона людей, способных делать дело, шансов на успех и поставив вне конкуренции несколько тысяч своих (далеко не всегда конкурентоспособных в нормальных условиях). Потому и капиталисты получились весьма специфические, всегда готовые поменять свой бизнес на положение в номенклатуре и как переименовали они свои министерства в ОАО, так по первой команде превратить их обратно в министерства (а кто помельче — стать директорами). Борьба власти с оппозицией — как коммунистической, так и демократической все эти годы была борьбой «внутривидовой». Поэтому в том, что касается советского наследия, они были вполне единомысленны.

* * *

Если ни власть, ни демократическая оппозиция не стремились избавиться от советско-коммунистического наследия, то тем менее, естественно, склонна была делать это «патриотическая» — по существу национал-большевистская оппозиция. На постулатах национал-большевизма, которые удалось внедрить в массовое сознание, и базировалось, в сущности, восприятие компартии, обеспечивавшее ей в 90-х заметную популярность. Постулаты эти (разнившиеся по форме выражения вплоть до полного противоречия в зависимости от среды, где распространялись) сводятся к тому, что: 1) коммунизм есть органичное для России учение, 2) коммунисты всегда были (или, по крайней мере, стали) носителями патриотизма и выразителями национальных интересов страны, 3) ныне они — «другие», «перевоспитавшиеся», — возглавляют и объединяют «все патриотические силы» — и «белых», и «красных» (разница между которыми потеряла смысл) в противостоянии с «антироссийскими силами», 4) только на основе идеологии «единства советской и досоветской традиции» и под водительством «патриотического» руководства КПРФ возможна реинтеграция страны и возрождение её величия.

Национал-большевизм, протаскивающий советско-коммунистическую суть в национально-патриотической упаковке, имел гораздо большие шансы быть воспринятым неискушенными в идейно-политических вопросах людьми, чем откровенно красная проповедь ортодоксов, и представлял тогда более перспективный тип национализма, чем «новый русский национализм», с которым он в отдельных аспектах схож. Родоначальником национал-большевизма является, конечно, Сталин — такой, каким он становился с конца 30-х годов и окончательно заявил себя в 1943–1953 гг. Режим этого периода был первым реально-историческим образчиком национал-большевистского режима. В дальнейшем национал-большевистское начало присутствовало как одна из тенденций в среде советского руководства: после Сталина патриотическая составляющая была выражена слабее, у «постсоветских» национал-большевиков она была представлена значительно сильнее, но все равно речь шла лишь о степени, о градусе «патриотизма» одного и того же в принципе режима. Вопреки утверждениям как некоторых апологетов сталинизма, так и его левых же противников, Сталин никогда не переставал быть ни левым, ни коммунистом. Дело даже не столько в том, что он оставался социалистом, сколько в том, что он оставался именно большевиком. То есть человеком, который неотделим и от самой большевистской революции, и от всех её других деятелей, и от откровенно антирусского режима 1920-х годов, как бы он потом ни менял пропагандистские лозунги. Ни о каком отречении от революции речи никогда не шло, его отношение к другим большевикам диктовалось не идеологическими и принципиально-политическими, а чисто личными мотивами, мотивами борьбы за власть — он ничего не имел против тех кто не мог представлять для него (например, за преждевременной смертью) опасности: из двух равнозначных и однозначных фигур Троцкий почитался сатаной, а Свердлов — архангелом.

В рассуждениях об «органичности» для России коммунизма и социализма просматривалось два подхода. В первом случае теория и практика советского коммунизма подавалась (благодаря практически всеобщей неосведомленности в исторических реалиях) как продолжение или возрождение традиций «русской общинности и соборности», преданных забвению за XVIII–XIX вв., т.е. сам коммунизм выступал как учение глубоко русское, но, к сожалению, извращенное и использованное «жидами и масонами» в своих интересах. Во втором — «изначальный» коммунизм признается учением чуждым и по замыслу антироссийским, которое, однако, «пережитое» Россией и внутренне ею переработанное, ныне превратилось в истинно русское учение, — т.е. в этом случае «извращение» приписывается прямо противоположным силам и носит положительный характер. Но в любом случае именно коммунизм объявлялся «русской идеологией». Такое понимание роли коммунизма в российской истории логически требовало объявление носителем его (до появления компартии) православной церкви, а очевидное противоречие, заключающееся в хорошо известном отношении к последней советского режима, списывалось на «ошибки», совершенные благодаря проискам враждебных сил. Поскольку же к настоящему времени ошибки преодолены, а происки разоблачены, ничто не мешает православным быть коммунистами, а коммунистам — православными. Вследствие чего противоестественное словосочетание «православный коммунист» стало вполне привычным.

Тезис о патриотизме коммунистов, по сути своей ещё более смехотворный, чем утверждение об органичности для России их идеологии, не являлся, в отличие от последнего, новшеством в идеологической практике коммунистов. Из всех основных положений «постсоветской» национал-большевистской доктрины он самый старый и занял в ней центральное место ещё с середины 30-х годов, т.е. тогда, когда стало очевидным, что строить социализм «в отдельно взятой стране» придется ещё довольно долго. На уровне низовой пропаганды для отдельных слоев он, впрочем, существовал всегда — ещё Троцкий считал полезным, чтобы рядовой красноармеец с неизжитой старой психологией, воюя за дело Интернационала, считал при этом, что он воюет за Россию против «интервентов и их наемников», те же мотивы использовались для привлечения на службу большевикам старого офицерства. Но тогда он не имел существенного значения, ибо антинациональный характер большевистской власти был вполне очевиден, и до тех пор, пока надежды на мировую революцию не рухнули, совершенно откровенно декларировался самими большевиками, делавшими ставку на совсем другие идеалы и лозунги. Да и слишком нелепо было бы партии, не только занимавшей открыто антинациональную и антигосударственную позицию в ходе всех войн с внешним врагом (как во время русско-японской, так и Первой мировой), не только призывавшей к поражению России в войне, но и ведшей практическую работу по разложению русской армии и совершившей переворот на деньги германского генштаба, партии, краеугольным камнем идеологии которой было отрицание патриотизма, вдруг громко заявить о приверженности национально-государственным интересам России. Это стало возможно только тогда, когда, с одной стороны, прошло достаточно времени, чтобы острота впечатлений от поведения большевиков в этом вопросе несколько стерлась, а с другой, — возникли объективные обстоятельства (очевидность невозможности устроения в ближайшее время «земшарной республики Советов»), настоятельно требующие обращения именно к патриотизму. За несколько десятилетий компартия, обеспечив невежество подавляющего большинства населения в области собственной истории, сумела обеспечить и положение, при котором очевидные факты антипатриотической деятельности большевиков не стали достоянием массового сознания. Более того, выдвинув на потребу идеологии «пролетарского интернационализма» идею так называемого «советского патриотизма», она успешно извратила само понятие патриотизма.

Когда после 1991 г. откровенные коммунисты оказались в оппозиции, «державность» стала главным компонентом их доктрины, поскольку слово это в условиях распада страны звучало чрезвычайно притягательно. Между тем «державность» эта была специфическая — того самого рода, как она всегда и понималась большевиками — не Отечество само по себе, но «социалистическое отечество», то есть такое отечество, в котором они, коммунисты, стоят у власти. В этом случае можно говорить о национально-государственных интересах, защите территориальной целостности, величии державы и т.п. Во всяком ином — всего этого как бы и не существует, пока власть не у них — нет и подлинного отечества. Поэтому и в 90-х годах коммунисты точно так же поддерживали чеченских сепаратистов ради свержения Ельцина (при начале операции, с целью её предотвратить, депутаты Думы от КПРФ сидели в бункере у Дудаева вместе с крайними «правозащитниками» типа С. Ковалева), как когда-то содействовали поражению в войне с внешним врагом «царизма». Весьма характерно, что Зюганов не только не открещивается от Ленина (заведомого врага традиционной российской государственности), но именно его объявлял поборником «державности» (то есть речь шла именно о той «державности», о которой говорилось выше). Еще за несколько лет до 1991 г., когда советская система все больше стала обнаруживать свою несостоятельность, некоторая (наиболее «продвинутая») часть её апологетов пыталась «примазаться» к уничтоженной их предшественниками исторической российской государственности и утверждать, что Советская Россия — это тоже Россия, только под красным флагом, а большевистский переворот — явление такого же порядка, что перевороты Елизаветы или Екатерины Великой, реформы Петра I или Александра II; позже же, соответственно, утверждалось, что концом традиционной России, «органической частью которой был советский опыт», стал… август 1991 года. Будь коммунистическая идеология достаточно популярна сама по себе, никакого патриотизма и вообще никакой мимикрии её адептам не потребовалось бы, но в условиях, когда, с одной стороны, они не могли вернуться к власти иначе как изображая себя патриотами, а с другой, вовсе не собирались отказываться от коммунизма, в чистом виде её подавать было крайне невыгодно.

Распространенные тогда представления о «перевоспитании» коммунистов были, конечно, крайне наивны (едва ли можно было всерьез полагать, что те, кто занимался обработкой населения в коммунистическом духе, могут искренне «перевоспитаться» быстрее, чем те, кого они обрабатывали) и нескольких лет после августа 1991 г. было вполне достаточно, чтобы положить конец всем иллюзиям на превращение «Савла в Павла». Разумеется, в то время, когда КПСС подменяла собой государственные структуры, членство в ней в большинстве случаев означало выполнение тех функций, что и в любом государстве, а во многих сферах занятие профессиональной деятельностью иначе было просто невозможно. Но все те, кто лишь формально отдавал дань официальной доктрине, при первой возможности отбросили эту шелуху, потому что внутренне никогда не были ей привержены. Но те, кто остался верен целям своей партии и после того, как никто их к тому не обязывал — были и остались, конечно же, настоящими коммунистами; люди, которые и после видимого краха советско-коммунистической идеологии старались не тем, так другим способом как-то и куда-то «пристроить» советское наследие, не могли делать это иначе, как по убеждению. Смысл «обрусения» объективно заключался в том, чтобы дать советско-социалистической идеологии «второе дыхание», облачив её в патриотические одежды. В свое время известный польский антикоммунист Ю. Мацкевич высмеивал соотечественников, провозгласивших лозунг «Если уж нам быть коммунистами — будем польскими коммунистами!», указывая, что коммунизму, как явлению по самой сути своей интернациональному, только того и нужно, чтобы каждый народ славил его по-своему, на своем языке. Только так он и мог надеяться победить во всемирном масштабе — проникая в поры каждого национального организма и разлагая его изнутри. В том же состояла и суть советской культуры, которая, как известно, должна была быть «национальной по форме, социалистической по содержанию». Это и был «коммунизм с русским лицом», это-то и была «русификация» коммунизма. То, что было, можно сказать, заветной целью партийных программ, после «перестройки» было объявлено патриотической заслугой советских писателей.

Не менее распространенной аргументацией в пользу «исправления» коммунистов выступали тогда ссылки на забвение или неупотребление ими тех или иных положений марксова «Манифеста» (раз так — они вроде бы уже и не коммунисты), хотя ещё Ленин, а тем более Сталин отошли от догм «изначального марксизма», не перестав от этого быть теми, кем были, установив тот режим, который установили, и сделав с Россией то, что сделали. Что это было — хорошо известно, а уж в какой степени соответствовало пресловутому «Манифесту» — дело десятое. И не то важно, насколько далеко отошли «постсоветские» коммунисты от марксистской теории, а то важно, что они не собирались отходить от советской практики. Степень привязанности «коммуно-патриотов» к базовым ценностям тогда вообще сильно недооценивалась, вследствие чего в чуть менее красной «патриотической» среде дело представлялось так, что «патриоты — это патриоты, а коммунисты — это сталинисты». На деле, однако, дело обстояло по-другому: «патриоты — это сталинисты, а коммунисты — это коммунисты».