Хайнц Шиллинг (Берлин) Визуализация власти в системе государств раннего Нового времени (на примере Швеции)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Хайнц Шиллинг (Берлин)

Визуализация власти в системе государств раннего Нового времени

(на примере Швеции)

Устремляя взор в прошлое, обращаешь внимание на кажущееся почти агрессивным страстное желание шведской короны и шведского дворянства захватить на полях сражений на континенте и отправить в Швецию первоклассные произведения искусства и изделия прикладного искусства, а также целые научные библиотеки. Отмеченное явление, как и вообще историю военной добычи в раннее Новое время, следует рассматривать в тесной связи с возникновением в указанную эпоху международной системы сильных независимых государств[681], которая послужила фоном и условными рамками подобным действиям этих государств на европейской международной арене. Для этой системы в целом была свойственна безудержная политическая, экономическая, культурная и военная конкуренция государств, которая распространялась и на сферу вербального или визуального представительства власти посредством культурного или духовного «капитала», при этом формируемый образ такой державы имел немаловажное значение как для монархов и политической элиты, так и для подданных. Как подчеркивал английский философ и политический мыслитель Томас Гоббс (1588–1679) в своем трезвом и реалистическом анализе бушующей начиная с XVII в., открытой борьбы за государственное устройство Европы Нового времени, эти образы символически исполняли репрезентативные функции. Формирование и оформление этих функций было предметом неустанной заботы всех государей и государств, и были они чем угодно, но отнюдь не эпизодическими арабесками в восприятии образа государства и в самосознании эпохи барокко. Репрезентация власти принадлежала к фундаментальным функциям государства. Пользуясь ею, государства вели борьбу за осуществление собственных интересов и во имя завоевания своей оптимальной позиции внутри складывающейся системы самостоятельных современных государств. Так как, согласно Томасу Гоббсу, репутация власти – это сила, потому что она привлекает приверженцев, нуждающихся в защите[682]. В соответствии с этими сформулированными английским философом основными принципами, возникшая на исходе Средних веков борьба за приведение христианского общества в соответствие потребностям отдельных усиливающихся властителей с самого начала сопровождалась стремлением последних обосновать свои притязания на верховную власть, в частности, и посредством церемониально-ритуальных художественных образов и соответствующих произведений искусства, в которых был бы запечатлен носитель власти. К этому стремились именно те политики и государственные деятели, которые наиболее рьяно желали превознести политическую значимость своих государств, своих династий и не в последнюю очередь и собственной персоны. Они заказывали первые большие парадные портреты государей и посредством всех имевшихся в их распоряжении средств коммуникации своего времени, в том числе и технических, содействовали распространению этих образов. Прежде всего, к подобного рода властителям относились император Максимилиан I (1459–1519) и папа Юлий II (1443–1513), чье изображение на монетах делает понятной причину сетования Эразма Роттердамского на этого воинственного и могущественного папу[683]. Затем в последующем поколении это французский король Франциск I и император Карл V, политическое и военное соперничество которых за господствующее положение в Европе нашло свое точное соответствие в искусстве и притом не только в портрете, а и в архитектуре, литературе и музыке. Начиная с 1540-х гг. в этой борьбе за самоутверждение образов, изображений и презентаций Карлу V удалось добиться доминирования в памятниках культурного и художественного наследия посредством целой программы заказов, к исполнению которых были привлечены международно признанные мастера: художники, графики, скульпторы, резчики по камню, ковровщики, архитекторы, литераторы, историографы и т. д.[684].

В конце XVI в. почти каждый член европейского сообщества государств создал собственную программу репрезентации своих властных политических притязаний и соответственно своего позиционирования внутри статусного ранга в иерархии государств того времени. Это касалось как княжеств (курфюршеств) и королевств, так и республик – следует привести лишь два примера – республики Северных Нидерландов, которая самым тщательным образом оберегала «величие государства» («de eer en hoogheid van de staat»)[685], или Венеции, которая упорно защищала свои претензии на королевский ранг, основанные на королевской короне Кипра, и на занятие соответствующего места в европейской системе государств, главным образом в противоположность притязаниям Савойи на ту же корону. Этому служили пропагандировавшие величие государства монументальные картины, такие как «Катарина Корнаро передает корону Кипра дожу Агостино Барбариго» Пальмы иль Джоване, находящаяся в настоящее время в Берлинской картинной галерее. В некоторых случаях корона Кипра как символ и атрибут статуса государства служила даже поводом для решительного политического демарша, как это случилось в 1675 г., когда на похоронах герцога Карла Эммануэля II императорский двор в Вене по политическим союзническим причинам во время траурной церемонии дополнил савойский герб короной Кипра. Этот акт вызвал немедленный протест венецианского посланника[686]. Как оба названных государства в Северной Италии – Савойя и Венеция, так и скандинавские государства-соседи Дания и Швеция на протяжении столетий упорно вели спор за корону на гербе.

Разумеется, в случае соперничества по поводу герба между Швецией и Данией речь не шла о королевском статусе обеих монархий как таковом. В отличие от случая с республикой Венецией и герцогством Савойей, для Швеции и Дании статус королевства был неоспоримым. Сомнению подвергалось только право Дании оставить после расторжения Кольмарской унии между Данией, Норвегией и Швецией в своем гербе три короны, поскольку на это право исключительно претендовала отныне независимая Швеция, которая первой из скандинавских держав уже в период расцвета Средневековья имела герб с тремя коронами, восходящими, пожалуй, к трем Святым королям. Когда после окончательной отмены Кольмарской унии в 1523 г. Дания сохранила герб с тремя коронами, прежде принадлежавшими союзу трех государств, Швеция усмотрела в этом неправомерное, с ее точки зрения, притязание на ревизию шведской независимости.

Швеция, которая как страна, достигшая более высокого ранга в европейской иерархии государств и монархий, и «пороговая держава» как в культурном, так и в политическом отношении по сравнению со старшей ведущей скандинавской страной Данией, должна была действовать наступательно. Она не могла долго терпеть такое неопределенное положение в употреблении и в содержании герба, что не могло исключить и принятие военного решения.

Ведшаяся между обоими соперниками в 1563–1570 гг. Первая Северная война или «война трех корон» несомненно была частью борьбы за политические и экономические интересы в районе Балтийского моря, которую мы традиционно считали борьбой за доминирование на Балтике и разжиганию которой именно в эти десятилетия активно способствовал вакуум власти в Прибалтике, в частности, и вследствие упадка Ливонского ордена[687]. И все-таки название того времени как «войны трех корон» отражает существенный фактор, характеризующий сложившуюся тогда политическую ситуацию, а именно презентацию силы, от которой все зависит в еще не окрепшей системе государств. Убедительным образом это доказывает эпизод, который повлек за собой – мог повлечь за собой начало открытых военных действий. Этот эпизод имеет немаловажное значение, поскольку в нем, как это вытекает из основного правила Гоббса, необходимость как для вновь возникших, так и для перешедших в высший ранг государств защищать или укреплять репутацию своей власти. И первым и самым главным для этой репутации являлась неприкосновенность «чести и величия» государства, в случае с королевствами это означало отождествлять себя с державой собственной правящей династии. В 1563 г. для Дании и Швеции эти «честь и величие» и вместе с тем статус внутри складывающейся европейской системы государств символически представлялись не чем иным как оспариваемым ими гербом с тремя коронами. Если говорить о конкретном проявлении названного конфликта по поводу государственных символов, то он имел место в мае 1563 г., когда датский и шведский флоты встретились у Борнхольма. Унаследованные и церемониально закрепленные условия власти требовали при встрече кораблей обеих стран в открытом море взаимного приветствия артиллерийским салютом, однако, хотя дипломаты Дании и Швеции еще вели переговоры о мирном разрешении спора о гербах и датский Ригсрод уже был готов утвердить мирное соглашение[688], но исход встречи двух флотов у Борнхольма был предопределен. Ибо уступка непременно должна была повредить «репутации власти», так как пропаганда противника немедленно обнародовала бы ее, а официальные юристы затем оценили бы ее как прецедент государственного права. Как в случае невыясненного протокольного прецедента у послов, так и здесь был один лишь путь избежать открытого столкновения. Он состоял в том, чтобы оба флота и в конечном счете каждый отдельный шведский и датский корабль осознанно соблюдали бы дистанцию по отношению друг к другу. Однако шведский адмирал Якоб Багге полагал, что «уйти с дороги» вряд ли было бы возможно без потери лица для Швеции. Флотоводец считал такой шаг недопустимым, так как у него было в высшей степени деликатное поручение – встретить в Ростоке Христину, дочь ландграфа Филиппа Гессенского, готовившийся брак с которой короля Эрика XIV должен был укрепить международную аристократическую репутацию молодой династии Ваза[689]. В итоге соображения престижа взяли верх над осторожностью, и разразившийся инцидент стал решающим поводом к войне.

Со времени провозглашения независимого королевства Швеция стремилась упрочить свой европейский имидж как в символической репрезентации политической власти, так и в области культуры и науки. Шведские монархи сознавали, что, как указал еще Гоббс в своем основном правиле о роли власти, «богатство, знания и честь» есть атрибуты государственного величия, «хотя и разных видов»[690]. В этих областях потребность Швеции наверстать упущенное была особенно велика. Однако соответствующий энтузиазм и готовность к действиям, и притом на стороне короны, имелись лишь у придворной аристократии, а также у церковных верхов и светского чиновничества. Свидетельства этого присутствуют в шведской реформации и в глубоко укоренившейся вскоре лютеранской культуре вероисповедания, точно так же как и в высокой гуманитарной образованности и риторическом искусстве канцлера Акселя Оксенштерны или короля Густава Адольфа либо в архитектурных пристрастиях, следуя которым многие из шведских дворянских родов взялись за усовершенствование своих замков и городских домов.

В известной мере высшей точки это стремление шведских властей и политических элит к общеевропейскому престижу достигло в се редине XVII в. и воплотилось в дочери Густава Адольфа Христине – королевской «сивилле севера», остроумие и художественный вкус которой вызывали восхищение. И не в последнюю очередь поэтому ее относительно мало ругали за переход в католичество. В последние недели большой религиозной войны (Тридцатилетней войны 1618–1648 гг.) именно королева Христина побудила своих генералов, действовавших в Центральной Европе, прежде всего в Богемии, захватывать у врага возможно больше книжных собраний и произведений искусства, чтобы таким образом перенести в Швецию блестящие образцы европейских художественных сокровищ.

Культурный трансферт как результат военной добычи, который тогда не воспринимался как затрагивающий честь, был присущ всем воюющим сторонам и стал для скандинавской окраинной и пороговой державы самым эффективным и быстрым способом приумножить культурный капитал и совершить гигантский рывок в упомянутой гонке с европейскими, особенно датскими, конкурентами. Этот шанс шведские войска уже использовали в 1620-х гг. в Прибалтике, а потом еще раз с большим размахом после захвата Мюнхена в мае 1632 г. Тогда Густав Адольф во время своего десятидневного пребывания в баварской столице позволил разграбить кунсткамеру и библиотеку курфюрста Максимилиана I и при этом захватил не один экземпляр коллекции, похищенной десятью годами ранее в Гейдельбергском замке[691]. Самая большая возможность захватить в качестве военных трофеев культурные ценности, которая, однако, была последней, поскольку уже успешно проходили мирные переговоры в Мюнстере и Оснабрюкке, представилась затем в конце 1640-х гг. в Богемии. В богемских областях империи Габсбургов имелись громадные книжные фонды многочисленных библиотек городов, монашеских орденов и епископств, замки и дворцы аристократии украшали произведения искусства, картины и скульптуры выдающихся мастеров. Особенно знаменито было собрание императора Рудольфа в Праге[692]. В то время как мы имеем довольно полное представление о потерях королевских художественных собраний и библиотек в Богемии, вряд ли можно измерить потери аристократии и городских верхов. Большие, чаще всего церковные библиотеки в б?льшей или меньшей степени целиком отправлялись морем в Швецию. Среди них были такие, как библиотека основанного в XII в. на горе Страхов монастыря премонстратов, так называемая Розенбергская библиотека, библиотека Пражского епископального капитула, а также огромные фонды университетской библиотеки в Ольмютце и Дитрихштайнской епископальной библиотеки[693]. Как свидетельствует перемещение по разным направлениям культурных ценностей наивысшего уровня в качестве военной добычи, реконструированное сегодня путем лишь отдельных изысканий, к этим библиотечным фондам причисляются ценные книги гуманитарной библиотеки голштинской аристократии и датского советника Хайнриха Рантцау, которую захватил в 1627 г. Альбрехт Валленштейн в замке Брайтенбург, принадлежавшем роду Рантцау, и подарил пражской иезуитской школе[694].

Невозможно переоценить исключительное научное, культурное и историческое значение приобретенных во время Тридцатилетней войны посредством военной добычи шведскими библиотеками и собраниями произведений искусства[695]. Однако если рассматривать эти приобретения в связи с государственной политикой периода раннего Нового времени и с врожденной необходимостью верховной власти демонстрировать свою мощь обладанием соответствующим культурным капиталом, то станет очевидно, что ярко выраженный интерес Швеции к высоким образцам искусства и науки как к военной добыче был совсем не случайным. Так же это не было выражением естественного инстинкта норманнов захватывать все, что только ни попадет в руки, как это, по-видимому, любили приписывать викингам раннего Средневековья.

Даже в то время, когда каждая из воюющих держав стремилась к добыче, удивительный даже в тех условиях размах шведской заинтересованности в приобретении достояния побежденных и стремление шведских властей к экспроприации культурных ценностей Центральной Европы выделялись из общего ряда. Они были обусловлены особым положением, которое занимала в XVI и в начале XVII в. Швеция как окраинное государство, переходящее в более высокий класс внутри формирующейся международной системы независимых сильных государств, в рамках которой разворачивалась безудержная политическая, экономическая, культурная и военная конкуренция между составлявшими ее членами. Одновременно это было выражением большого значения и ценности, которые в процессе этой конкуренции придавались вербальному и визуальному представительству власти посредством культурного и духовного капитала и притом всеми соперничавшими силами и на разных уровнях, как государями, так и политической элитой и подданными.

Ввиду периферийного положения и культурной отсталости Швеции королевская власть и дворянство при визуализации и всеобщей репрезентации власти не могли опираться ни на давнюю собственную традицию интенсивного поощрения культуры, ни на помощь выдающихся деятелей искусства и первоклассных мастеров художественных промыслов своего времени. Тогда военная добыча предоставила возможность добиться силой трансферта культуры и как бы одним махом устранить культурную отсталость. Швеция, вставшая на путь превращения в великую державу, посредством военной добычи овладела культурным капиталом, необходимым для того, чтобы соответствовать роли ведущей европейской державы и существовать в этом смысле наравне с другими государствами. Только этим путем Швеции удалось вместе с реальной силой обеспечить себе в век барокко, в век дворов и альянсов, не менее важные средства и пути для символического представительства власти.

Это значение военных трофеев для символической репрезентации власти, однако, ни в коем случае не исключало прагматических соображений, что говорит о его комплексном характере. Таким образом, не только университетская библиотека в Упсале была укомплектована ценными книгами и рукописями из разграбленных богемских книжных фондов – среди них знаменитый «Codex argenteus» с готическим переводом библии Ульфиласа. Согласно правительственной инструкции, данной Г. Оксенштерной военачальнику Торстенсону, тот должен был осматривать хорошо укомплектованные библиотеки в Богемии, чтобы отсылать «книги в Швецию для пополнения библиотек в королевских академиях и гимназиях»[696]. По достоверным сведениям, частично трофейные книги направлялись во вновь основанные гимназии и в высшие школы в Вэстерас и Странгес, а также в церковь Св. Николая в Стокгольме, в консисторию и ее президенту[697]. Подобно действиям властей поступало шведское дворянство, которое использовало военную добычу для меблировки своих вновь построенных дворцов, как, например, Врангели для своего дворца Скоклостер[698].

Стратегически важная роль отводилась захваченным культурным ценностям в презентации власти с конфессионально-политической точки зрения. В первую очередь это касалось разграбления книжных собраний в Богемии. Передача католических монастырских и епархиальных библиотек протестантам должна была ослабить ударную мощь контрреформации, и она считалась триумфальным реваншем за грабеж реформатской гейдельбергской библиотеки Палатины и за ее перевозку в Рим, что в начале Тридцатилетней войны служило демонстрацией силы католицизма и унижения протестантов[699].

Едва ли уместно в данном случае прибегать к детальному сопоставлению положения дел с военными трофеями, поводов и функций их отчуждения во время Тридцатилетней и Второй мировой войн. Все же можно отметить некоторые общие черты. С одной стороны, обнаружилась систематическая связь обоих феноменов, поскольку каждый раз дело касалось репрезентации и визуализации политической силы и символического самопозиционирования представлявших их держав внутри системы государств, которым как окраинным державам и «странам-ньюкамерам» (новым музеям), таким как Швеция в XVI в. и Советский Союз в ХХ в., упомянутые презентация и визуализация власти рассматривались как особенно важные. С другой стороны, в тесной связи с этим определялись эпохальные границы описанной политики по отношению к трофеям, которая проявляется как манера поведения, свойственная эпохе. В ней отношения государств определялись структурами и способами функционирования – особенно культурным представительством («Репутацией власти является сила») – той международной системы отдельных суверенных государств, которая сложилась в период раннего Нового времени и позже, в ХХ в., находилась в состоянии разложения или же подверглась коренному изменению. Следовательно, трофеи Швеции и Советского Союза обозначали начало и конец описанного явления. Перед лицом современного положения эпохи и мира указанный феномен является достоянием истории и в этом смысле получил свое завершение.

Об этом свидетельствует и принципиальное изменение, намечающееся, кажется, в настоящее время в деликатном вопросе об окончательном местопребывании произведений культуры и искусства, решение которого никогда не может быть удовлетворительным. До недавнего времени первостепенное значение имело стремление к реституции. Так, уже в XVII в., когда потерпевшие поражение государи и государства всеми средствами пытались отвоевать у грабителей утраченное или же возвратить себе выдающиеся произведения ради связанной с этими шедеврами культурной идентичности, однако, прежде всего, они руководствовались в этом стремлением не потерять лица в глазах европейской общественности. Ведь даже в «Европейском театре» Мериана недвусмысленно сообщалось в конце мая 1649 г., что «завоеванные в Праге императорская кунсткамера и библиотека […] прибывают в Стокгольм [и…] cледует усердно взяться за расположение их на особых местах»[700]. Например, баварский курфюрст Максимилиан уже в 1634 г. старался вернуть свою захваченную шведским королем кунсткамеру в обмен на шведского военачальника графа Густафа Горна, попавшего в его руки. Во время переговоров в Вестфалии императорская сторона потребовала реституции архивов и «другого движимого имущества» и смогла внести в мирные договоры соответствующее, хотя и неточное предписание[701] – правда, без больших реальных последствий. Еще в XVIII и XIX вв. Стокгольм и Упсала были местами паломничества чехов, стремившихся найти там подтверждение своей национальной и культурной идентичности[702].

Сегодня все по-другому. Современные дискуссии о местопребывании и об использовании произведений искусства как военной добычи давно уже не направлены преимущественно на репрезентацию власти или, как в XIX в. и в большей части ХХ в., на национальную и культурную идентичность. Речи не идет ни о трофеях Швеции раннего Нового времени, ни о трофеях Советского Союза во Второй мировой войне, хотя с Россией еще ведутся переговоры об их возврате, а также и Швеция в конце ХХ в. еще раз была вынуждена возражать в ответ на просьбы о возвращении части трофеев Тридцатилетней войны. Однако в обоих случаях такие политические требования, касающиеся престижа, давно уже больше не находятся в центре внимания. Лучше сказать, преимущество имеют отбор и реставрация трофейных фондов, как и представление на всеобщее обозрение их выдающихся произведений на выставках и в каталогах. В соответствии с тенденциями и в контексте современного выставочного дела вопрос о «перемещенных ценностях» иногда возникает вновь, как, например, проявилось в актуальной дискуссии о передаче во временное пользование в Каир для экспонирования хранящейся в Берлине скульптуры Нефертити[703], о смысле или бессмысленности его обсуждения не стоит здесь судить. И при хищении произведений искусства речь больше не идет ни об идентичности, ни о власти. Соответствующие претензии можно было бы удовлетворить лишь радикальным решением о возврате. Сегодня в первую очередь разрешается вопрос о выдаче во временное пользование и гарантии сохранности культурного фонда, первоначальную национальную принадлежность которого нельзя уже установить, но который относится к мировому культурному наследию. Может быть, в недалеком будущем в Праге могут быть выставлены для публичного обозрения основные произведения из богемских трофеев раннего Нового времени в исторической экспозиции, совместно организованной чехами и шведами. Во всяком случае, подготовить ее было целью международной конференции ученых, созванной летом 2006 г. в Стокгольме чешским посольством в Швеции и шведской национальной библиотекой, где сегодня находятся некогда богемские книжные фонды[704].

Эта перемена отношения к культурному наследию отражается и в интересе общественности. Сегодня в ее представлении памятники культуры, как, например, получившие шумную известность сокровища Шлимана из советских трофеев или пользующийся дурной славой знаменитый «Codex Gigas» из военной добычи Швеции не выступают более как объекты национальной идентичности. В последнем случае речь идет об овеянной мифами гигантской древней рукописи, которая возникла в XIII в. в богемском бенедиктинском монастыре в Подлажице и из-за необычных иллюстраций, изображающих дьявола, приобрела известность как библия дьявола[705]. Стало быть, говорится о произведении культуры, которое кажется непригодным для того, чтобы символически представлять историческую идентичность светского общества современной Чехии ни своим происхождением из средневекового монастыря, ни даже мифом о своем магическом, иррациональном возникновении – будто бы кодекс написан с помощью дьявола.

Перевод с немецкого Натальи Богаевой

Данный текст является ознакомительным фрагментом.