Глава 7 Дисциплинарные шестерни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

Дисциплинарные шестерни

Центральная тема в российской мысли XIX века и важный предмет исследований советских историков — крепостное право утратило прежнее значение в постсоветской историографии. Как это нередко бывало в исследованиях России, изменение интересов произошло параллельно в российской и в западной науке. Чтобы оценить это явление, стоит подумать о контрасте между процветающими исследованиями рабства и расы в США и несуществующими работами о крепостном праве в современной России.

Лучшим исследованием в этой области остается давняя уже работа американского историка Стивена Хоча, который изучил архив большого поместья недалеко от Тамбова. Согласно данным Хоча, в начале XIX века производительность труда и питание крестьян под Тамбовом были не хуже, а иногда и лучше, чем в среднем по Германии или Франции. Различие заключалось в мотивации труда, правах собственности и принципах управления. Ни земля, ни доля производимого продукта не принадлежала крепостным, и заставить их работать могли только телесные наказания, которые применялись постоянно. По данным Хоча, за два года, 1826-й и 1827-й, 79 % мужчин в имении подверглись порке хотя бы один раз, а 24 % — дважды. За более серьезные нарушения крестьянам еще и выбривали полголовы (Hoch 1989:162).

Тамбов был основан в 1636 году как форпост Московской колонизации — передовая крепость для защиты от кочевых племен, владевших этими землями до русского вторжения, и база для дальнейшего продвижения на юг Русской равнины. Значит, основание Тамбова приходится на то же время колониальной экспансии, что основание Вильямсбурга (1632), первой столицы Вирджинии, и Кейптауна (1б52) в Южной Африке. Под Тамбовом, однако, проблемы с безопасностью и транспортом долго не позволяли установиться устойчивому землепользованию. Становление экономики плантационного типа, рассчитанной на вывоз урожая, затянулось на два столетия. В начале XIX века поместье князей Гагариных, которое изучал Хоч, все еще было слишком далеко от рынков. Чтобы доставить зерно к речной гавани, уходили недели, транспортировка в Москву занимала месяцы. Однако земля была плодородной, и Гагарины переселяли в это поместье крестьян из своих нечерноземных поместий. Насильственные переселения продолжались и в XIX веке, потому что демографический рост в поместье не компенсировал убыль населения от рекрутских наборов и бегства крепостных (Hoch 1989: 5). Хотя поместье было относительно благополучным, оно не выдерживало имперского бремени.

Странно, конечно, считать Тамбов — вошедший в пословицу символ российской глубинки — колонией. Но землю, захваченную в эпоху географических открытий, принудительно заселенную во имя прибыли, возделывавшуюся под угрозой розог, повсюду в мире назвали бы колонией. Историки русского крестьянства редко рассматривали его в колониальной перспективе, но и в этой области есть примечательные исключения (Rogger 1993; Frank 1999).

Колоны и крепостные

Владение крестьянами как собственностью было узаконено в России в связи с событиями, вошедшими в историю как Смутное время (1598–1613). Этот кризис, ненамного опередивший Тридцатилетнюю войну (1618–1648) в Европе, тоже включал межконфессиональный конфликт, гражданскую войну с иностранным участием, знаменитые случаи ложной идентичности и в конечном итоге крушение государства (Dunning 2001). Будучи частью общеевропейского «кризиса XVII века», ситуация в России была спровоцирована распадом ресурсозависимой экономики (см. главу 5). В отсутствие пушнины и серебра единственной валютой, доступной государству, оставалась земля. Но экспортировать ее было нельзя, и получить с нее прибыль было трудно. Трехпольная система земледелия — необходимое условие урожайности в Центральной России — требовала длинных циклов, в течение которых крестьян надо было удерживать силой (Confino 1963). С появлением пороха у служилых людей появилось решающее преимущество над крестьянами: теперь небольшой отряд, вооруженный мушкетами или пищалью, мог справиться с толпой крестьян, махавших топорами и косами (Hellie 1971; Pettengill 1979). Импорт огнестрельного оружия больше способствовал возникновению крепостного хозяйства, чем любые экономические соображения. Но чтобы насилие превратить во власть, нужны институты. Таким институтом, сформировавшим облик России Нового времени, стало крепостное право.

В то время как в Западной Европе крепостные становились фермерами, арендаторами или, если им не везло, батраками, в Пруссии, Польше и России свободные крестьяне становились крепостными. Некоторые историки рассматривают это «второе закрепощение» как результат возросшего в это время сельскохозяйственного экспорта (Bideleux, Jeffries 2007: 162). Действительно, некоторые восточноевропейские земли становились поставщиками зерна и скота западным соседям. Такие процессы имели место на Балтике или в Карпатах, но не в России, где у землевладельца просто не было возможностей вывезти урожай. Даже после захвата Риги и строительства порта в Петербурге экспорт российского зерна через балтийские порты был сильно ограничен, а до этого он был практически невозможен. Пока не стали доступны порты Черного моря и не распаханы прилежащие степи, что случилось в середине XVIII века, основными предметами сельскохозяйственного экспорта из России были пенька и лен, которые англичане столетиями закупали в Архангельске. Крепостное право, однако, появилось не вокруг Архангельска, а во внутренних провинциях России, где об экспорте стали думать только с появлением железных дорог. Василий Ключевский (1913) показал, что чем ближе губерния находилась к Москве, тем выше в ней был процент крепостных. Историк полагал, что пояс крепостного населения вокруг Москвы отвечал потребностям ее обороны, а не экономики.

Миллионы крепостных были русскими и православными, и как бы мы ни определяли центр этой империи — географически, религиозно, этнически, — чем ближе к нему, тем больше было крепостных. В личном владении помещиков оказались белые по расе, русские по языку, православные по вероисповеданию крестьяне центральных областей России. Крепостных в помещичьем владении почти не было в Северной России и в Сибири. Не было их и среди калмыков, казахов, евреев и северных народов, почти не было среди татар и очень мало — среди русских староверов и сектантов (Kappeler 2001:30). Никакая теория не объяснила такую избирательность русской несвободы. Ни церковь, ни государство, ни интеллигенция не сформулировали чего-либо подобного расовой мифологии американских плантаторов, согласно которой африканцы по своему характеру подходят на роль рабов, а коренные народы Америки не подходят (Nash 2000). Но практика закрепощения была вполне в русле невысказанной и, несомненно, русофобской идеи, что именно и только православные русские подходят на роль крепостных. Много позднее освобождение крестьян шло в том же ключе. Великие реформы середины XIX века были сначала опробованы на периферии империи, в балтийских и польских землях, где крепостными бывало и русское, и нерусское население, а потом применены к ее центру. За долгую историю крепостного права крестьяне внутренних губерний были порабощены раньше и в гораздо больших пропорциях, чем крестьяне имперской периферии, и освобождены они были позже.

В сравнительном исследовании рабства американский историк Орландо Паттерсон определяет российское крепостное право как «основанное на радикальном исключении»: крепостного считали «внутренним ссыльным», лишенным защиты закона и личных прав. В то время как мифология рабства часто оправдывала его иноземным или иноверческим происхождением рабов, которых считали потомками пленных и представителями низших рас, Православная церковь поощряла закабаление православных православными, но не объясняла их неравенство: «Россия — единственная христианская страна, где церковь не определяла раба как обращенного неверного». Рабство требует конструирования культурной дистанции между господином и рабом в терминах стабильных различий, которые нельзя сменить или подделать, — расовых, религиозных, языковых. Но вместо того чтобы оправдать свою власть, представив крепостного пленным иностранцем или его потомком, российский крепостник «поступал наоборот: называл сам себя иностранцем благородного происхождения» (Patterson 1982: 43–44). Рюрикович из древнего рода или служака-петровец, типичный помещик держал сотни или тысячи крепостных в состоянии социальной смерти. С 1649 по 1861 год крепостных можно было законно покупать, продавать и закладывать, пусть в большинстве случаев не поодиночке, а семьями. Крепостные не могли заключать договоры, быть свидетелями в суде или жаловаться на хозяина. У них, однако, оставалось право на жизнь. Помещики могли и, с точки зрения государства и церкви, должны были заставлять крепостных работать любыми способами; они лишь не могли убивать их.

Российские помещики получали от своих владений экономические блага, которые можно было измерить в цифрах, и другие блага, неизмеримые и невыразимые. «Управляя государством как сатрапы или колониальные чиновники» (Frank 1999: 8), землевладельцы кормились трудом своих крепостных, получая от них продукты питания и все остальное, что могла дать земля, и поощряли крестьян везти свои изделия на рынок, собирая с их доходов оброк и другие подати. Если дворянам не удавалось получить доход с имения, государство выдавало им субсидии, беря их земли и крепостных в залог и таким образом гарантируя выживание поместий и их владельцев. Экономические выгоды от крепостных поместий были ненадежными, и извлечь их было все более трудно; зато другие блага — демонстративное потребление, сохранение образа жизни, различные привилегии власти — были гарантированы империей. Огромные масштабы и внеэкономическая природа отличали крепостное право от американского рабства (Kolchin 1987). Растянувшиеся на десятки и сотни верст, населенные сотнями и тысячами «душ», земли российской знати были по сути дела некоммерческими предприятиями. Когда черные рабы не приносили прибыли, плантаторы не держали их из поколения в поколение; но именно это происходило с миллионами крестьян из тысяч имений в Высокий Имперский период. Удерживать крепостных, несмотря на финансовые потери, было не исключением, а правилом. С начала XIX века империя предлагала дворянам закладывать земли вместе с крепостными в государственных банках. Залоговые суммы редко выплачивались; государство конвертировало их во внешние долги и инфляцию. К 1856 году почти 2/3 крепостных мужского пола (6,6 миллиона душ) были заложены, но продолжали принадлежать прежним владельцам; имения, конфискованные за долги, исчислялись несколькими десятками (Pintner 1967: 37–42). Выплачивая дворянству огромные займы под залог крепостных, правительство отказывало в кредите торговцам и промышленникам. Большую часть своей истории империя ограничивала индустриальное развитие в пользу непроизводительного крепостного сельского хозяйства.

Крепостные субсидировали империю, а империя субсидировала крепостничество. Эта политика, доведенная до совершенства министром финансов Егором Канкриным (1823–1844), вызывала насмешки многих историков, особенно марксистов. Однако и советские колхозы часто не окупали себя, и тогда государство поддерживало их и уж во всяком случае их управленцев. В XXI веке, когда европейские фермы примерно треть своих доходов получают от государства, у Канкрина найдутся сторонники. В центральных регионах России крепостное право было механизмом социальной политики; его сохранение диктовалось сословными интересами дворянства и дисциплинарными интересами империи (Moon 1999). Аргументы в пользу сохранения крепостничества ссылались на задачи сохранения дворянской доблести, семейных ценностей, народной культуры и природного окружения — экологический консерватизм позапрошлого века.

Начиная со Смутного времени механизм предоставления земель во внутренних областях России был примерно таким же, каким он был в то время во многих частях колониального мира, от Вирджинии до Новой Зеландии. Захваченная или опустевшая, земля рассматривалась как terra nullius, и служилые люди получали ее в оплату их услуг государству. Но им нужнее были деньги, а чтобы заработать на этих землях, владельцам нужна была рабочая сила. Ее можно было найти на месте или привезти издалека. В любом случае новым землевладельцам приходилось использовать институты принуждения, а выбор их невелик, от рабства до крепостничества с отдаленной перспективой найма или арендаторства. Соловьев и Ключевский считали, что общей причиной крепостного права была низкая плотность населения, и с ними согласны современные экономисты (Domar 1970; Millward 1982). Важны, однако, детали. Были колонизованные земли (например, Австралия, Сибирь или Новороссия), которые были недонаселены, и людей туда привозили издалека. Но были и такие, как Индия или Центральная Россия, где рабочая сила была доступна; тогда крестьян приходилось охранять, чтобы они не покидали родные места, и принуждать к работе.

Но внешняя колонизация тоже нуждалась в крестьянском труде. Помещики имели право переселять своих крепостных на новые земли или покупать крепостных с тем, чтобы пригнать их к месту нового поселения. В XVIII — начале XIX века такие насильственные переселения крепостных были массовыми и дорогими операциями (Sunderland 1993). Поскольку без надежды на прибыль никто не стал бы переселять, охранять и кормить сотни семей, массовые переселения меняли природу крепостного права, подчиняя его экономической рациональности. Ведущий историк-марксист 1920-х годов Михаил Покровский признавал развитие «плантационного крепостничества», ориентированного на производство, вывоз и продажу сельской продукции, только начиная с XIX века (2001: 10; Кагарлицкий 2003). Самый важный русский роман о крепостном праве — «Мертвые души» Гоголя — посвящен именно проекту переселения, который высмеивается здесь в целом и в деталях.

В одной из своих главных работ, «Происхождение крепостного права в России» (1885), Василий Ключевский доказывал, что крепостное право не было введено государством, а сложилось в итоге частных сделок, в которых крестьяне-арендаторы не могли внести плату за землю и возвратить землевладельцам долги (1956: 7/245). Взамен они заключали пожизненные договоры, закладывая личную свободу или продавая ее, и эти договоры были узаконены государством. В качестве модели для такого рассуждения Ключевский выбрал римский «колонат», как его определял французский историк-античник Фюстель де Куланж, чьи работы переводили коллеги Ключевского по Московскому университету. Учитель великого социолога Эмиля Дюркгейма (см. главу 11), Куланж доказывал, что в позднем Риме и Византии колонат был промежуточным звеном между рабством и свободным земледелием. Римский колонат вырос из долгового обременения крестьян. Когда свободные крестьяне становились колонами, они и их потомки принадлежали господам, свобода их ограничивалась, их можно было купить и продать (Куланж 1908). Как и русские крепостные, римские колоны трудились и в новых колониях Рима, и в исконных итальянских землях. В этимологическом и историческом отношении эти колоны стояли у самых истоков колоний и колониализма. К тому же исследования Куланжа, как и его столь же знаменитых английского и русского коллег, Генри Мэна и Василия Ключевского, находились под влиянием новостей об аграрных порядках в колониях, прежде всего в относительно лучше изученной британской Индии (Morris 1900: 1/6; Mantena 2010b).

Закрепощение русских русскими было механизмом внутренней колонизации со многими ее характерными функциями — режимом управления населением, способом освоения территории, производственным институтом и, наконец, биодисциплинарным методом, обеспечивавшим воспроизводство человеческих популяций. Не прибыль, а порядок были главной задачей крепостной колонизации; не производство товаров, а воспроизводство населения и колонизация территории были ее целью; не развитие, а принуждение были ее методом.

Немецкие колонии

В 1763 году, силой захватив российский трон и окончив Семилетнюю войну, Екатерина II издала новый Манифест, призывавший иностранцев переселяться в Россию и обещавший им существенные выгоды: бесплатную землю, освобождение от воинской службы, субсидии на переселение, беспроцентные займы и освобождение от налогов на 30 лет (Bartlett 1979: 3). «Колонистам», как официально именовались приехавшие, гарантировалась свобода вероисповедания. Тем из них, кто решит основывать мануфактуры (Манифест называл их «капиталистами»), было дополнительно обещано право приобретать крепостных. К Манифесту был приложен длинный список предлагаемых для колонизации земель, от Западной России до Сибири: новые колонии должны были освоить эти «пустующие земли», вытесняя или ассимилируя туземцев. Теперь здесь, во внутренних землях и на окраинах, империя будет осуществлять цивилизаторскую миссию. Проект иностранных колоний был связан со смутными надеждами Екатерины отменить крепостное право. По замыслу, иностранные или российские колонисты должны были со временем заменить крепостных в помещичьих имениях. На деле такой эксперимент был проведен лишь в нескольких поместьях, принадлежавших императорской семье (Bartlett 1979: 92). Для приема колонистов Екатерина создала специальную Канцелярию, которую возглавил ее фаворит Григорий Орлов, герой Семилетней войны. Как Орлов пояснял в своем отчете Сенату в 1764 году, в результате его успешной работы «Россия отныне не будет представляться столь чужой и дикой, как доселе, и значительное против нее предубеждение незаметно исчезнет» (Свод 1818: 5/128).

После Вестфальского мира немцы стали чем-то вроде колониального товара; их покупали, нанимали или переселяли по всему земному шару. Англия наняла немецких солдат, чтобы подавить восстание в Америке; Екатерина отказалась предоставить русских солдат, несмотря на выгодное британское предложение (Старцев 1995). Приглашая французских кальвинистов в Берлин, Пруссия переселяла немецких колонистов в осушенные земли на Рейне, и Екатерина стремилась превзойти эти успехи Фридриха. Приглашенные или нет, в Россию приезжали иностранные советники, чтобы помочь амазонке-императрице в ее деле просвещения неведомой страны. Французский авантюрист, впоследствии известный писатель Бернарден де Сен-Пьер прибыл в Россию в 1762 году с планами создать «европейскую колонию» к востоку от Каспийского моря. Эта колония должна была усмирить коренные народы «силой примера или оружия» и, возделав «пустующие земли», начать торговлю с Индией; правда, Индия была далеко за горами. Бернарден просил у Екатерины II заем 150 тысяч рублей, но денег не получил. Он потом прославился романом «Поль и Виргиния», действие которого происходит на французском Маврикии. Перед смертью в 1814 году писатель начал работу над большим романом о Сибири. Действие его происходит в 1762 году, как раз когда Бернарден был в России. Переворот, приведший к власти Екатерину, он называет «революцией» (Cook 1994, 2006). Другой предприимчивый француз, аббат Рейналь, пояснял в «Истории обеих Индий»:

Лучше всего [для России] было бы выбрать одну плодородную губернию и… пригласить туда свободных людей из цивилизованных стран… Оттуда ростки свободы распространились бы по всей империи… Мы не можем приказать русским сделаться свободными, но должны приобщить их к сладким плодам свободы (Raynal 1777: 248).

Впоследствии Рейналь посетил Санкт-Петербург и встретился с Екатериной, но «Обе Индии» не нашли у нее отклика. В 1765 году императрица пригласила в Россию благонадежного немца, пастора Иоганна Рейнгольда Форстера, чтобы тот рассказал Европе о новых колониях на Нижней Волге. Приехав в Россию вместе с юным сыном Георгом, Форстер нанес колонии на карту и помогал в работе над их уставными документами (Bartlett 1979: 100). В Санкт-Петербурге ходили слухи, что он стремится основать свою собственную колонию (Dettelbach 1996:28). За работу в России ему так и не заплатили, но составленные им карты волжских колоний опубликовало лондонское Королевское общество, что стало первым научным достижением Форстера (Forster 1768). Для его сына Георга первой работой стал перевод из Ломоносова, выполненный в возрасте 11 лет. Оба Форстера впоследствии прославились, приняв участие во второй экспедиции капитана Джеймса Кука.

Внимательная к публичному освещению своих действий, Екатерина не колебалась, называя организованную государством иммиграцию европейцев в Россию «колонизацией», земли, которые они возделывали, — «колониями», а своих новых подданных — «колонистами». Что подвергалось колонизации? Российская империя. Кто колонизовал ее? Европейские поселенцы. Чьей властью и в чью пользу? Российской империи.

За образец Екатерина и ее фаворит Орлов взяли колонизацию Рейнской области, недавно осушенной и освоенной Фридрихом Великим (Blackbourne 2007). С его успехами Орлов мог сам ознакомиться, участвуя несколькими годами ранее в войне с Пруссией. Конкурируя с Фридрихом за стабильный приток колонистов, Екатерина предлагала им лучшие условия. Получив деньги, многие колонисты исчезли в степи, но одна группа поселенцев все же спасла проект. Эти люди были последователями радикальных течений эпохи Реформации и сторонниками весьма своеобразного образа жизни — наверно, одними из самых странных людей в европейской истории. Преследуемые во многих странах, но отказавшиеся от ответного насилия, они обрели в России то, что давно искали, — целинные земли, которые давал и Фридрих, и освобождение от воинской службы, чего он не обещал. Организованные сектантские общины гораздо лучше приживались на новом месте, чем отдельные искатели приключений. Самые большие и успешные колонии — процветающие города на Волге и дочерние колонии на юге России — основали моравские братья; они известны также как гернгутеры от названия саксонской деревни Гернгут, где граф Николаус фон Цинцендорф поселил в 1720-х годах этих сторонников Яна Гуса. Александр I был особенно к ним благосклонен, лично посетил Гернгут и предоставил моравским братьям земли и привилегии в Прибалтике, которых они, правда, быстро лишились. Будучи активными миссионерами, они обратили в свою веру тысячи крестьян-эстонцев и играли важную роль в столице империи. Пережив свои лучшие времена в начале XIX века, моравские братья еще долго сохраняли свое необычное влияние. Александр Головнин, министр просвещения (1861–1866), писал в воспоминаниях: «Во мне осталось много от детства, от квакеров, от гернгутеров» (2004: 53). О моравских братьях часто упоминал Лев Толстой, ценивший их учение о ненасилии и физическом труде; в детстве он их называл, по созвучию и с иронией, «муравейными братьями».

Илл. 14. Первое издание карты германских колоний в Поволжье Иоганна Рейнгольда Форстера, впоследствии участвовавшего в кругосветном путешествии капитана Дж. Кука.

Иммигранты прибывали на корабле в Кронштадт и там присягали на верность императрице. Затем их распределяли по обширным, малоизвестным землям за тысячи верст от Петербурга. Под конвоем их перевозили вверх по Неве, через Ладожское озеро в Новгород, повторяя древний маршрут Рюрика, история которого могла быть им известна. Много лет спустя Готлиб Бератц, приходской священник на Волге, начинал свою историю немецких колоний в России с упоминания о Рюрике, «норвежце немецкой крови», что должно было доказать читателю, что Россия всегда была гостеприимна к иностранцам (Beratz 1991: 2; пастор Бератц был расстрелян большевиками под Саратовом в 1921 году). Из Новгорода колонисты шли или ехали сушей до Волги и дальше сплавлялись вниз по течению. Путь от Санкт-Петербурга до Нижней Волги занимал много месяцев; многим пришлось зимовать в дороге. Тем не менее план Екатерины был настолько успешен, что в 1766 году правители нескольких германских земель запретили своим подданным эмиграцию. Но она продолжалась, и после аннексии Россией Крыма в 1774 году из Пруссии переселилась еще одна большая и странная религиозная группа — меннониты. Около 1818 года из Германии прибыли особого рода пиетисты, которые хотели встретить ожидавшийся ими конец света там, куда Ной привел свой ковчег, — в горах Кавказа. Отдельные группы немецких колонистов осушали болота около Санкт-Петербурга; им в этой работе помогали английские квакеры. В Саратове и Екатеринославе были созданы имперские администрации «по делам колонистов». Дочерние колонии основывались в разных местах, от Кавказа до Алтая.

Неожиданный союз между воинственной империей и протестантами-пацифистами требует объяснения. Империи было выгодно, чтобы ее внутренние колонии строились по принципу закрытой общины. С согласия государства члены колонии были прикреплены к ней юридически и экономически; покинуть такую общину было сложно, уходящий не получал ни доли собственности, ни прав наследства. Коммуна самоуправлялась, и главным контактом государства с ней было налогообложение, которое было более эффективным, когда его единицей была община, а не отдельные «души». На целинной земле и во враждебном окружении преуспевали люди, которых соединяли сильные внеэкономические отношения, а также необыкновенная трудовая этика и совсем необычные нормы общежития. Моравские братья не имели личной собственности. Земля, скот и доходы принадлежали всей общине и никому в отдельности. Колонисты жили в общежитиях, разделенных по полу, — мужчины отдельно, женщины отдельно; супруги встречались по расписанию, одобренному старейшинами. Дети тоже жили отдельно под особым присмотром, и родители посещали их в назначенные дни. Повинуясь старейшинам во всем, включая выбор супруга (который в некоторых общинах решался по жребию), эти люди совместно принимали пищу, отдыхали за хоровым чтением Священного Писания и возделывали землю с поразительной эффективностью. На Волге их города, сады и поля выглядели островами процветания и порядка. Как и хотела Екатерина, они влияли на своих соседей — православных русских, татар-мусульман и калмыков-буддистов. Некоторые русские секты Поволжья и Крыма заимствовали радикальные верования гернгутеров. Но и недовольство среди отдельных колонистов также было высоким. Когда Пугачев громил волжские колонии в 1774 году, около ста немцев присоединились к восстанию (Beratz 1991).

Сто лет спустя население внутренних немецких колоний в Российской империи достигло полумиллиона. Примерные налогоплательщики, немцы не смешивались со своими соседями, но те перенимали их язык, навыки и технологии, а иногда и верования. В некоторых немецких семьях дети вырастали двуязычными; их вклад в русскую культуру был огромным и остается недооцененным. Моравские братья построили Сарепту, переросшую в город, более известный как Царицын, Сталинград и Волгоград. Эдуард Губер (1814–1947), родившийся в маленькой колонии на Волге, первым перевел «Фауста» Гете на русский язык. Работая в Сарепте, Исаак Якоб Шмидт перевел Новый Завет на калмыцкий и монгольский языки (Benes 2004). Родившийся в Сарепте в семье полицейского-гернгутера Яков Гамель стал знаменитым путешественником и пионером фотографии в России. Колонии обеспечивали работой российских интеллектуалов, включая самого Пушкина, который в начале 1820-х годов служил в администрации южных колоний.

Знакомство с другой жизнью внутри России оказало влияние на русских радикалов XIX века. Один из их лидеров, Николай Чернышевский, вырос в Саратове — столице немецких колоний на Волге. В гимназической юности его друзьями были Павел Бахметев, сын местного помещика, и Александр Клаус, сын немецкого органиста (Эйдельман 1965). Чернышевский был арестован, написал в тюрьме свой утопический роман «Что делать?» и был сослан в Якутию. Бахметев переселился в Новую Зеландию, чтобы основать там утопическую коммуну. Клаус стал главой администрации саратовских колоний, а в 1869 году написал книгу с провокационным названием «Наши колонии». Не менее радикальным способом, чем Чернышевский, Клаус сделал свой народ — немецких колонистов в России — примером для русских крестьян. Клаус предлагал регулировать жизнь крестьян после отмены крепостного права по образцу общин немецких сектантов в Поволжье. Отрицая либеральную идею индивидуальных прав, Клаус противопоставлял ей систему владения землей у меннонитов и других сектантов. Прибыв в Россию, они получали землю в коллективное, а не индивидуальное владение. Они могли покинуть колонию, но не забрать свою долю в коллективной собственности. Поэтому из немецких колоний уходили немногие, и уж точно намного реже, чем крестьяне, бежавшие из своих общин после освобождения. Крупный российский чиновник, Клаус (1869) предлагал законодателю перенести эту структуру коллективной собственности с общин немецких сектантов-колонистов на российские земельные общины[15]. Его книга стала продолжением необычной традиции, в которой социальный утопизм XIX века соединялся с наследием радикальной Реформации XVI века. На деле этот меннонитский рецепт для России был недалек от революционного евангелия Чернышевского. Одноклассник Клауса, он предрекал грядущий скачок от русской общины прямо в социализм, опираясь на сильно преувеличенные особенности крестьянской общины, которые воспринял по аналогии с лучше знакомыми ему общинами немецких сектантов. Россиян впечатляла уникальная жизнь этих внутренних колоний, и в них еще долго находили практический образец лучшей жизни. И Ленин, и Троцкий росли в таких колонизованных землях, один среди немецких колоний на Волге, другой среди еврейских колоний в Украине.

В 1870-х годах имперское правительство нарушило давние обещания, начав призывать колонистов на воинскую службу и введя обязательное изучение русского языка в школах. В ответ многие общины — десятки тысяч сектантов — коллективно продали свои земли и эмигрировали в Северную Америку. Этнографические исследования показывают, что даже десятки лет спустя американские меннониты воспринимали своих эмигрировавших из России единоверцев как «русских» (Kloberdanz 1975).

Примерно один миллион потомков немецких колонистов остались в России, Украине и на Кавказе. Они страшно пострадали во время Гражданской войны 1917–1919 годов, голода на Волге в 1921–1922 и 1932–1933 годах и массовых депортаций 1937–1938 годов. В начале Второй мировой войны Альфред Розенберг предъявил претензии рейха на все советские земли, которые ранее принадлежали немецким колонистам; по его словам, то была территория больше всех пахотных земель Англии (Ямпольский 1994: 165). Балтийский немец, Розенберг учился инженерному делу в Москве и любил цитировать Достоевского. Наставник Гитлера в ранней нацистской организации «Реконструкция: экономическая и политическая ассоциация в пользу Востока», Розенберг стал министром по делам восточных территорий во время Второй мировой войны (Kellogg 2005). Памятью о немецких колониях можно объяснить некоторые заявления Гитлера из самых эксцентричных, как, например, такое: «Волга должна стать нашей Миссисипи» (Blackbourn 2009:152). Так случилось, что Сталинградская битва, исторический предел немецкого наступления на Восток, развернулась на том самом месте, где некогда преуспевала Сарепта — цветущая колония, созданная в России мирными, трудолюбивыми немцами.

Паноптикон

В 1780 году британский морской инженер Самуил Бентам приехал в Россию по приглашению князя Потемкина, который возложил на него множество обязанностей, от строительства кораблей до варки пива. Пять лет спустя Потемкин пригласил и его младшего брата, Иеремию. Вместе братья Бентамы работали в Кричеве, одном из потемкинских поместий в только что завоеванных белорусских землях. Во владениях Потемкина иностранцы на пять лет освобождались от всех налогов и податей. Земли, где много веков жили славяне, евреи и татары, теперь заселяли колонисты, преимущественно немцы и греки. Самуил получил чин полковника российской армии, а Иеремия Бентам был при нем секретарем. Достижения британской промышленности Потемкин внедрял в своих поместьях с помощью военной силы, но Самуил был гибок и изобретателен. Он построил лодку-амфибию, которая могла идти на веслах по воде и на колесах по суше; правда, выдвижная подвеска часто ломалась. Он также сконструировал «червеобразное судно», изгибавшееся в соответствии с течением извилистых русских рек. Но величайшим изобретением братьев Бентам в Кричеве был паноптикон — строение, соединявшее функции фабрики и общежития. Замыкаясь кольцом, многоэтажное здание выходило окнами на внутренний двор, в центре которого находилась смотровая башня. Она была сооружена так, чтобы рабочие, трудившиеся в здании, всегда считали, что находятся под наблюдением, даже когда башня была пуста. Такая конструкция создавала «очевидную вездесущность» власти (Bentham 1995); упростив мысль Бентама, Мишель Фуко назвал это «паноптичностью». Два таких строения британские каменщики начали возводить в России, один в Кричеве (нынешняя Белоруссия) и другой южнее, в Херсоне (Украина). В Кричеве Иеремия Бентам написал свой трактат «Паноптикон», который принес автору славу и последователей во всем мире. Строительство паноптиконов, правда, так и осталось незаконченным из-за начала новой Русско-турецкой войны и неожиданной продажи потемкинских имений (Пыпин 1869; Christie 1993; Эткинд 2001а; Stanziani 2008).

Самуил Бентам участвовал в строительстве и другого знаменитого проекта — потемкинских деревень[16]. В огне факелов и фейерверков, красочные декорации вдоль пути императрицы, которая плыла вниз по Днепру в 1787 году, обманывали взгляд своим великолепием. Играя с правдой, властью и зрением, оба изобретения — паноптикон и потемкинские деревни — отлично дополняли друг друга. Именно в поместье Потемкина Иеремия Бентам начал работать над своей теорией фикций, которая стала знаменитой; влияние на нее двух практических проектов, фикции наблюдения в паноптиконе и фикции изобилия на речных берегах, пока остается недооцененным. Зато слово «паноптикум» — обозримая коллекция курьезов — вошло в русский и немецкий языки, будто обобщая разнообразные интересы Бентамов.

Совершив два путешествия в Сибирь, Самуил Бентам в 1788 году предложил Потемкину еще один проект — новый путь в Новый Свет. Он хотел пересечь Сибирь с отрядом русских солдат, построить корабль на берегу Тихого океана, высадиться на побережье Америки и во главе своего отряда дойти до Нью-Йорка (Christie 1993: 253). Потемкин не проявил интереса к проекту, и мы никогда не узнаем, как только что провозглашенные Соединенные Штаты отреагировали бы на появление в глубоком тылу отряда русских солдат под командой англичанина. Бентам вернулся в Англию, но продолжал работать с русскими. По рекомендации Самуила на берегу реки Охты около Санкт-Петербурга в 1807 году был построен новый паноптикон. Здание в форме шестилучевой звезды было 12 метров в высоту, с лифтом в середине, и служило верфью и морской школой. Все пять этажей этой звезды можно было одновременно видеть с центральной башни (Приамурский 1997). На этом самом месте в начале XXI века Газпром планировал возвести свой главный офис. Возвышаясь над городом подобно гигантскому огурцу, башня должна была демонстрировать власть и вездесущность Газпрома. Этот противоречивый проект был остановлен в 2010 году.

Задуманный в России как фабрика, в Англии паноптикон пригодился как тюрьма. Иеремия Бентам покинул Россию в конце 1787 года. Много лет спустя он написал Александру I, что за два года в Кричеве он получил «самые богатые наблюдения» своей жизни. Назвав Кодекс Наполеона «всего лишь хаосом», Бентам предложил российскому императору принять новое всеобъемлющее законодательство, которое все будет построено, словно вокруг центральной башни, вокруг принципа всеобщего блага (Пыпин 1869). Прошло время, и бентамовский проект паноптикона привлек внимание Фуко. Заново открыв его миру, Фуко (2005) не упомянул, что он был изобретен в России. Придуманный британцами для российской колонии и приспособленный ими же для российской столицы, 200 лет спустя паноптикон был истолкован французом как универсальный прототип дисциплинарных практик.

Военные поселения

После победоносного окончания Наполеоновских войн империя начала новый колониальный эксперимент. Ветераны российской армии, взявшей Париж, возвращались домой на поселения, сочетавшие сельское хозяйство с военной подготовкой. Военные поселения — большие, организованные на научной основе, включавшие казармы, манежи и плантации, — впервые появились близ Новгорода, в самом сердце России, а затем в Украине и других местах. Примерно треть огромной армии была расселена в этих типовых городках. Обсуждались планы отправить всю пехоту на поселения на севере России, а кавалерию расселить по южным губерниям (Pipes 1950). Чтобы освободить место для поселений, располагавшиеся в этих местностях имения были скуплены по символической цене, а их владельцам пришлось уехать. Местных крестьян переселяли или смешивали с солдатами. В административных документах того времени, которые писали по-французски, новые бюрократические единицы называли «колониями», а в русскоязычных документах — «поселениями». Дальней задачей военных поселений было вытеснение крепостного права либо путем замещения помещичьих имений новыми колониями, либо путем выкупа крестьян за счет ожидавшейся прибыли. Так, в далекой паноптической перспективе внутренняя колонизация еще раз распространилась бы на всю империю.

Восприяв от Всевышнего промысла под Державу НАШУ многочисленные народы и племена, в России обитающие, положили МЫ в сердце своем пещись непрестанно, дабы каждый язык и каждое сословие благоденствовали в ненарушимой тишине и спокойно наслаждаясь правами своими. Доводить до толь вожделенного состояния каждую часть сего великого семейства составляет приятнейшее для сердца НАШЕГО упражнение, —

обращался к своим подданным Александр I в 1817 году (Высочайший Именной Указ 1818, 94). Империя рисовалась его взгляду огромной, но недорисованной панорамой, предметом непрестанной заботы и приятнейших упражнений. Положение точки Высочайшего обзора смиренно уступало позициям Всевышнего промысла, но и стремилось к ним в меру человеческих сил и технологий. Потомки увековечили это оптическое вожделение, поставив Александру, победителю Наполеона и строителю военных поселений, небывалый памятник в не любимой им столице. Подобный наблюдательной башне, он поднимал точку обзора на высоту, с которой всевидящий глаз вечно обозревает имперские дали.

Все военные колонии были объединены в одну имперскую структуру, которую возглавил артиллерист Алексей Аракчеев. В их повседневной жизни смешались разные культурные элементы. Каждая колония строилась по стандартному плану, с центральным плацем, большими общественными зданиями и пожарной каланчой. У Аракчеева в его имении эта башня было особенно высокой, поэтому один осведомленный гость назвал ее паноптиконом (Свиньин 2000:143). Детей обучали в «ланкастерских школах», где особая роль отводилась системе взаимного обучения: старшие и продвинутые ученики помогали обучать младших или менее успешных. Изобретенные британским квакером Джозефом Ланкастером, такие школы были популярны в английских и испанских колониях. Холостяки в поселениях женились на невестах, выбранных для них начальством, хотя один очевидец утверждал, что жен выбирали по жребию, как это делали гернгутеры (Петров 1871: 159).

Военные поселения планировались как колонии на ничьей земле, создающие новое пространство, отличное от остальной России. Министр внутренних дел Виктор Кочубей писал Аракчееву, что выехать из колонии под Новгородом, переправившись с правого берега Волхова на левый, было для него все равно что претерпеть «какую-то революцию глобуса» и попасть «из области образованной в варварскую страну» (Карцев 1890: 87). И сегодня в лесах и болотах, где некогда стояли военные поселения, высятся величественные руины зданий в стиле ампир — солдатские казармы, кавалерийские манежи и военные часовни, похожие на римские храмы. До сих пор местное население не смогло разобрать эти руины на кирпичи. Иностранные колонии и военные поселения в России были связаны между собой. В конце 1810-х годов, когда оба проекта переживали свое лучшее время, во главе канцелярий, управлявших обоими проектами, стояли братья — Павел и Андрей Фадеевы. Иногда в военных поселениях помещали немецких колонистов, чтоб они давали солдатам пример в сельском хозяйстве (при этом, наверно, надо было следить и за тем, чтобы последние не дали им примера в военном деле). Военные поселения встретили гораздо большее сопротивления, чем немецкие колонии. Во время холерных бунтов 1830-х годов поселенцы убили сотни офицеров и докторов. Потом бунтарей наказывали, прогоняя сквозь строй и забивая шпицрутенами. Аракчеевщина стала синонимом деспотичного и жестокого режима; в этом значении это слово любил употреблять Ленин более чем через сто лет после смерти Аракчеева. Поселения так и не смогли кормить себя сами; в этом они тоже разделили судьбу многих колоний мира. Как и немецкие колонии в России, военные поселения внесли вклад в русскую культуру: в одном из таких поселений, под Харьковом, вырос Илья Репин; в другом, под Новгородом, служил Афанасий Фет. В 1857 году, за несколько лет до освобождения крепостных, Александр II распустил военные поселения. Земли, постройки и людей передали Министерству государственных имуществ, которое отвечало и за немецкие колонии.

Илл. 15. Кавалерийский манеж и церковь в деревне Селище Новгородской области. Часть комплекса военных поселений, построенного в 1818–1825 годах

Общины и шпицрутены

Одна из центральных сцен пушкинского «Онегина» включает крестьянскую песню, которую поют девушки, собирая ягоды для своей помещицы. Под угрозой телесного наказания их заставляют петь, чтобы они не ели барских ягод: «затея сельской остроты», пояснял поэт, сам имевший крепостных и любивший ягоды (Пушкин 1950: 3/66). В «Анне Карениной» помещик Левин находит решение своим экзистенциальным проблемам, кося траву вместе с крестьянами. Военное дело в XIX веке тоже состояло в производстве коллективных движений, соединяя красоту, доступную только внешнему взгляду — взгляду власти, — с телесными наказаниями. Коллективный труд был функционален для «артельных работ» (как, например, в «Бурлаках на Волге» Репина), но в сельском хозяйстве оставался необычным. Тем не менее империя выстраивала свои отношения с крестьянами не как с индивидами, а как с членами крестьянских коллективов.

Когда крестьян забирали по рекрутской повинности в армию, учить их коллективным движениям было непросто. Следуя прусскому образцу, российская армия применяла особые техники наказаний, которые были призваны сплотить солдатский коллектив. Провинившегося солдата вели между двумя рядами сослуживцев, которые били его деревянными палками определенной длины; эти палки назывались иностранным словом «шпицрутены». Кто не наносил удар товарищу, становился следующей жертвой. Наказания были публичными не потому, что за ними наблюдали зрители, а в более глубоком смысле: публика приводила их в исполнение, и каждый член этого эгалитарного коллектива вносил такой же вклад в наказание, что и остальные. Хотя смертная казнь в России была отменена в 1753 году, «прогнать сквозь строй» часто означало мучительную смерть. В 1863 году шпицрутены были заменены на розги, которые еще долго дополняли тюремную систему наказаний. Как показал Фуко (2005), публичная казнь на эшафоте символизировала королевскую власть. Шпицрутены символизировали власть коллектива, или, точнее, единство коллектива и власти.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.