Глава четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

Расставание с Карамзиным. — Царь вспомнил о погорельцах. — Никита Муравьев собирается в гости к Дмитриеву. — Катастрофа на Сенатской. — О райской вечности. — Портрет седого человека

Иван Иванович мечтал жить по соседству с Карамзиным, но тот прожил в Москве (а вернее, в подмосковном Остафьеве у Вяземского) лишь два с половиной года — с июня 1813-го по январь 1816 года. Потом Николай Михайлович навсегда переселился в Петербург.

Дмитриев проводил Карамзина, полный смутных предчувствий. Ему хотелось бы зазвать друга обратно, в Москву, но в Петербург Николая Михайловича пригласил жить император, и против этого трудно было найти аргументы.

В том же 1816 году Ивану Ивановичу пришлось вновь погрузиться в трагические события недавней истории. Москва восстанавливалась, но слишком медленно. Многие лишившиеся родного очага москвичи даже не начинали строиться и жили у родственников. Правительство бездействовало, объясняя свое равнодушие плачевным состоянием казны. Но вот в Москву приехал Александр I, вошел в положение пострадавших и создал «Комиссию для пособия разоренным в Москве от пожара и неприятеля». Хорошо зная порядочность и щепетильность Дмитриева, император назначает его председателем комиссии. В ее состав вошли еще четыре добропорядочных москвича[415] (среди них, к примеру, архимандрит Симонова монастыря Герасим). Они должны были выбрать из множества пострадавших от московского пожара тех, кто не получал государственного жалованья, имел на руках семью и не мог самостоятельно восстановить дом и хозяйство.

Три года Дмитриев трудился в комиссии без выходных и отпусков. За это время комиссия разобрала 20 959 прошений и 15 330 просителям выплатила единовременные пособия на общую сумму 1 391 280 рублей. За свои труды Иван Иванович получил чин действительного тайного советника и был награжден орденом Святого Владимира 1-й степени.

По вечерам в новом, но уже заботливо и со вкусом обжитом доме Дмитриева собирается литературная Москва. Михаил Дмитриев вспоминал: «Я помню, когда… Жуковский, Батюшков, Воейков, князь Вяземский, Дм. В. Дашков собирались часто по вечерам у моего дяди. Их разговоры и суждения о литературе были для меня, молодого еще человека, истинным руководством просвещенного вкуса… Жуковский, Батюшков, Воейков, к. Вяземский, В. Пушкин, Д. В. Давыдов, все менялись посланиями. Все они были в неразрывном союзе друг с другом; все ставили высоко поэзию, уважали один другого. Не было между ними ни зависти, ни партий. Молодые, только что начинавшие стихотворцы, понимая различие их талантов, смотрели, однако, на них, как на круг избранных… Все эти люди, о которых пишу теперь, кроме своих дарований, отличались изяществом, носили на себе печать благородства и в мыслях, и в поступках, и в обращении; это были люди избранные: такими почитали их и литераторы, и общество, отдавая им полную справедливость…»[416]

Батюшков собирался посвятить Дмитриеву 19-ю главу в задуманной им истории русской словесности. Сохранился план этой книги. «Дмитриев. Характер его дарования, красивость и точность…»

В июле 1817 года, с нетерпением ожидая выхода своей главной книги «Опыты в стихах и прозе», Батюшков просит (в письме Гнедичу) один из причитающихся ему авторских экземпляров послать Дмитриеву: «Надпиши ему: от автора издатель. Не худо бы тебе и самому приписать словечко, отправляя книгу. Я ему обязан: в бытность в Москве он навещал меня, больного, очень часто и подарил мне свою книгу…»[417]

А в 1818 году Батюшков оказался в Москве в те дни, когда Иван Иванович получил известие о смерти отца. Константин Николаевич несколько дней не отходил от Дмитриева, чтобы поддержать и утешить его.

Вскоре (в июле того же 1818 года) Батюшков получает назначение в неаполитанскую миссию и уезжает в Италию. Дмитриев радуется за него, надеясь, что южное солнце исцелит поэта. «Как счастлив Батюшков под голубым небом Авзонии!» — пишет Иван Иванович А. И. Тургеневу.

Дмитриев одним из первых приветствовал выход «Опытов в стихах и прозе» Константина Батюшкова. В ответ благодарный автор писал Дмитриеву: «Ваше превосходительство! Я имел счастие получить письмо ваше. Не нахожу слов для изъяснения вам, милостивый государь, душевной признательности за ободрение маленькой музы моей. Здесь, в тишине сельской, рассудок мой заодно с истиною делает строгое вычитание из всего лестного, что изволите говорить на счет ее, но сердце упрямится и ничего уступить не хочет. Оно сохранит в памяти письмо ваше наравне с краткими, но сладостными минутами, которыми я наслаждался в доме вашем, в обители муз. Страшусь быть суетным и знаю твердо, что вы, милостивый государь, ободряете меня не за то, что сделал, но за то, что вперед могу сделать. Буду стараться оправдать внимание ваше, и если по прошествии некоторого времени удастся мне написать что-нибудь путное, прочное, достойное вас, то с слезами радости воскликну: Дмитриев ободрял некогда мою музу, он дал ей крылья, он указал мне прямой путь к изящному!

Не могу вам изъяснить, какое добро сделали мне ваши волшебные строки. Они меня воскресили. Я знал слабость моей прозы. Почти все было писано наскоро, на дороге, без книг, без руководства, и почти в беспрестанных болезнях. Бо?льшая часть моей книги писана про себя. Я хотел учиться писать и в прозе заготовлял воспоминания или материалы для поэзии. Сам не знаю, как решился напечатать это. Теперь же, на досуге, перечитывая все снова, с горестью увидел все недостатки: повторения, небрежности и даже какое-то ребячество в некоторых пиесах. Посудите сами, как сердце мое уныло! Вдобавок к несчастию, множество ошибок и грехов типографских поразили мои отеческие взоры. И чужие, и мои собственные грехи, полагал я, вооружат на меня нашу неблагосклонную публику и всех „расставщиков кавык и строчных препинаний“, которые, не имев великих талантов, не могут иметь и вашей снисходительности. Теперь я несколько спокойнее и по крайней мере себя не презираю. Надеюсь, что вторая часть будет исправнее и разнообразнее первой. Я молю судьбу мою, почти неумолимую, чтобы она позволила мне лично вручить ее вам, милостивый государь, как новый знак моей признательности и усердия. Меня никто до сих пор не ободрял, кроме вас, но зато несколько слов ваших — не смею и думать, чтобы они были не искренни, — несколько слов ваших с избытком заменяют похвалу нашей публики и скажу более — все дары Фортуны, к поэтам редко благосклонной. Имею честь быть с глубочайшим почтением, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейший слуга Константин Батюшков…»[418]

Но не все, конечно, так почитали Ивана Ивановича. Не все молодые смотрели на Дмитриева с благоговением, как на литературного патриарха. Как раз в эту пору Екатерина Федоровна Муравьева настойчиво советовала сыну Никите познакомиться с Иваном Ивановичем. Никита отвечал матери с юношеским скептицизмом: «Любезнейшая маминька, в одном из последних писем ваших вы мне пишете, что я должен ездить в такие места, которые бы могли доставить удовольствие сердцу и уму, и советуете для первого ездить к Ивану Ивановичу Дмитриеву. В наш железный век никто не сообщает другому полезных наставлений или сведений — теперь не времена Сократов. Холодный расчетистый эгоизм — главное свойство всех, а ум состоит только в том, чтобы замечать смешное и забавляться только оным. Что ж касается до Дмитриева, то я скорее поверю его уму, нежели его чувствам. До сих пор мне еще не удавалось его застать, но я надеюсь, что на днях это мне удастся…»[419]

Поколение, следующее за «детьми 1812 года», и вовсе не склонно было считаться с авторитетами. 22 сентября 1831 года Вяземский сетует в записной книжке: «Скотина Полевой имел наглость написать в альбом… стихи под заглавием „Поэтический анахронизм, или стихи вроде Василья Львовича Пушкина и Ивана Ивановича Дмитриева, писанные в XIX веке“. Как везде видишь целовальника и лакея, не знающего ни приличия, ни скромности. Посади свинью за стол, она и ноги на стол. Да и каков литератор, который шутит стихами Дмитриева…»[420]

* * *

В Северной столице Карамзин станет очевидцем восстания декабристов на Сенатской площади, и это катастрофа сократит его дни. Николай Михайлович тяжело заболеет и скончается в конце мая 1826 года — ровно через десять лет после переезда из Москвы.

Слово катастрофа ввел в русский язык именно Карамзин. В 1837 году, после гибели Пушкина, оно возникнет на пере у Ивана Ивановича Дмитриева в его письме Жуковскому: «…Тяжело, а часто будем вспоминать его, любезный Василий Андреевич. Думал ли я дождаться такого с ним катастрофа? Думал ли я пережить его?..»[421]

Но совсем ненадолго пережил Иван Иванович Александра Сергеевича — всего на восемь месяцев…

Михаил Дмитриев так заключает свои воспоминания о дяде: «Над могилой Ивана Ивановича поставлен точно такой же памятник, какой над Карамзиным. Это было его желание, которое я и исполнил. Как у того „лежит венец на мраморе могилы“, так лежит бронзовый венок и на его могильном камне… Кроме обыкновенной надписи, состоящей из титулов, имени и фамилии, я велел на камне Дмитриева надписать слова св. апостола Павла: „Подобает бо тленному сему облещися в нетление, и мертвенному сему облещися в бессмертие“ <…> Я не хотел никакой надписи в стихах над могилой поэта, потому что не хотел над ней никакого знака человеческой суетности! Но, признаюсь, мне жаль, что я не прибавил после его имени: „Поэт времен Екатерины и министр Александра“»[422].

* * *

Когда вы придете в музей А. С. Пушкина на Арбате (дом Хитрово, отстроенный заново после пожара 1812 года, — в нем Пушкин снимал квартиру в 1831 году) и подниметесь по деревянной лестнице в гостиную, то там вас обязательно встретит Иван Иванович Дмитриев. Его большой портрет — на стене справа: еще нестарый, но совсем седой человек, с благородной осанкой, с красной лентой через плечо. Он будет с отеческим вниманием смотреть на вас, благосклонно ожидая ваших учтивых приветствий и возвышенных мыслей.

Вот мой тебе портрет! сколь счастлив бы я был,

                     Когда б ты иногда сказала:

    «Любезней и умней его я многих знала;

           Но кто меня, как он, любил?»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.