Глава 2. «Придут из Китая англичане»: Будущая война в представлении советского общества
Глава 2.
«Придут из Китая англичане»:
Будущая война в представлении советского общества
В мифологизированном по преимуществу массовом сознании, по образному выражению французского историка М. Блока, всегда правил «Старик Наслышка»{259}. Изустная передача была гарантом подлинности и достоверности. Традиционная культура отсекала рациональные, лежащие за пределами понимания, моменты и привносила свои, фантастические трактовки. В огромной степени это относится и к восприятию внешнего мира, в том числе и в межвоенный период, о котором пойдет речь{260}.
Довольно долго мир приходил в себя после Первой мировой войны, и не успели еще излечиться все раны, как на горизонте замаячила Вторая мировая. Некоторые западные историки даже предлагают рассматривать Первую и Вторую мировые войны как одну войну в двух действиях — слишком очевидны были минусы Версальской системы, слишком много нерешенных вопросов оставила Великая война 1914–1918 гг.
Воздействие Первой мировой войны было столь значительным, что позволило ввести новое понятие — «тотальная война», т. е. война, которая не только затрагивает, но и коренным образом меняет ситуацию во всех сферах жизни общества.
Потери на фронтах (10 млн. убитых, 20 млн. искалеченных, 5 млн. вдов и 9 млн. сирот), потери, понесенные гражданскими лицами в результате военных действий или бомбардировок (в относительно далекой от театра боевых действий Англии от авиационных бомб погибло свыше 1400 человек); от болезней (только пандемия «испанки» унесла примерно 27 млн. человек); от внутренних конфликтов (например, избиение армян в Турции); крах финансовой системы многих стран и одновременно — кратковременное процветание в колониях, сопровождавшееся переходом части функций управления в руки туземной элиты; невиданный рост государственного контроля; формирование военно-промышленного комплекса; массовое вовлечение женщин в производство; даже изменения в организации и проведении досуга — вот что такое «тотальная война»{261}.
Воспоминания о предыдущей войне и страх перед будущей способствовали попыткам европейской дипломатии изменить традиционные правила игры. Была создана Лига наций, подписан пакт Бриана — Келлога о запрещении войны в качестве орудия национальной политики, созывались конференции по разоружению. Державы-победительницы войны действительно не хотели, мелкие хищники Восточной Европы, оглядываясь на «старших братьев», также воздерживались от силового метода решения своих проблем; появление же гитлеровской Германии, этого, в прямом смысле слова «уродливого детища Версальского договора», в 20-е годы предугадать было нелегко.
Все вышесказанное относится к Европе, в меньшей степени — к Северной Америке. Но была еще и Советская Россия, в которой последствия мировой войны померкли перед последствиями революции и войны гражданской.
Пока Европа приходила в себя, надеясь, что мировая война не повторится, в советском обществе ожидания новой войны, напротив, с каждым годом усиливались, и так продолжалось по крайней мере до конца 1920-х гг.
Возможность войны с «капиталистическим окружением» в 20-е годы (вопреки расхожим представлениям) ощущалась гораздо более остро, чем в 30-е. Причин для этого много, например, живая память о мировой и гражданской войнах с участием иностранных держав. Комментируя очередные слухи о войне, М.М. Пришвин в июле 1929 г. в дневнике упомянул о своем «малодушном состоянии», оправданном предшествующим опытом, и добавил: «Такой маленький человек, трус жизни, воспитанный войной, революцией, голодом, живет в каждом из нас…»{262}
Панические настроения населения подпитывались сообщениями газет, нередко публиковавших заметки, рисунки, содержание которых могло быть истолковано как описание реальных военных действий{263}.
Вообще пропаганда всех уровней не уставала напоминать о «враждебном капиталистическом окружении». В результате в массовом сознании постоянно фигурировали своеобразные «призраки войны», чаще всего не имеющие серьезных оснований, иногда совершенно фантастические, но для многих казавшиеся вполне реальными.
Играли свою роль и особенности восприятия, когда доходившая, например, до деревни, внешнеполитическая информация многократно искажалась и «перекраивалась» по законам мифологического сознания.
Характерный пример содержится в одной из сводок отдела ОГПУ области Коми за декабрь 1926 г.: «Гражданин деревни Рим Жашартской волости Римских Илья Никитич получает газеты и читает среди крестьян только статьи о подготовке к войне со стороны иностранных держав. Темное население, видя это, говорит, что опять скоро будет война»{264}. И таких интересующихся политикой крестьян, как этот житель северной деревни с итальянским названием, фактически формирующих представления односельчан о мире, было немало по всей России. В сводках ОГПУ постоянно встречались утверждения, что «грамотные крестьяне, читая в газетах о военных приготовлениях в Польше, Румынии и Англии находят, что война неизбежна»{265}.
Ключевой проблемой при изучении массового сознания советского общества является определение того, насколько распространены были те или иные зафиксированные высказывания, отношения, оценки. Материалы ОГПУ или источники личного происхождения в лучшем случае свидетельствуют о том, что данное мнение было «широко распространено» или что о том-то и о том-то «все говорят». Однако подобные утверждения, как правило, ничем не подтверждены, даже если в целом и соответствуют действительности. В лучшем случае можно говорить о спектре настроений и о большей или меньшей их распространенности, как в имеющихся источниках, так и — с меньшей степенью уверенности — в исторической реальности{266}.
Существуют все же некоторые возможности статистически определить настроения тех лет, касающиеся внешнего мира. В частности, мы можем оценить позицию молодежи — социальной группы, особенно подверженной воздействию официальной пропаганды{267}. Это тем более важно, что, во-первых, в молодежной среде как правило воспроизводились взгляды, существовавшие в семье или в ближайшем окружении, в том числе и оценки внешнеполитических событий, и, во-вторых, именно повзрослевшая молодежь 20-х годов в 30-е и последующие годы уже во многом определяла массовое сознание всего общества.
В 1928 г. педагоги-педологи проводили массовый опрос учащихся об отношении к «внешней и внутренней контрреволюции», в частности по вопросам войны и мира, отношений СССР с заграницей. Вопросы были поставлены так: «Как живут между собой и как должны жить СССР и буржуазные страны?». Отвечая на первый вопрос, только 4,4% опрошенных говорили об исключительно мирных отношениях СССР с буржуазными странами, 77,5% определили их как враждебные, 9,1% — как «реальные» (т. е. борются, но одновременно заключают договоры, торгуют и т. д.)
Но когда речь зашла о том, как должны жить между собой СССР и буржуазные страны, картина заметно меняется. 50,5% были настроены миролюбиво, 38,5% говорили о «враждебности» и лишь 4,6% — о «реальной» политике{268}.
Интересно, что по мере взросления резко, в два раза, возрастает число «воинственно настроенных». Как отмечает Е.М. Балашов, «с возрастом у школьника усиливалось ощущение угрозы, исходящей от “империалистических” государств, и формировались вполне устойчивые “оборонные” представления, в основе которых лежало разделение мира на два антагонистических лагеря»{269}. Исследователь связывает это с воздействием официальной пропаганды. Не отрицая ее роль, можно добавить, что с возрастом школьники все больше социализировались, втягивались во «взрослую» жизнь, в которой, как будет показано ниже, «оборонные» представления (даже независимо от усилий пропаганды) играли весьма существенную роль.
При этом, однако, часто встречались утверждения: «СССР и буржуазные страны должны воевать, но торговать нужно и им, и нам, поэтому надо договоры заключать». Были и такие высказывания, что с «буржуазными министрами» нужно враждовать, а с «угнетенными народами» жить мирно…{270} У крестьянских детей среди наиболее часто встречающихся пожеланий на пятом месте (1,2% опрошенных) стояло пожелание об «уничтожении войны»{271}. И постоянно звучали вопросы: «Почему мы не хотим войны?.. Как СССР готовится к войне?..»{272}
* * *
В исторической литературе давно уже изучаются так называемые «военные тревоги» 1927–1929 гг., однако на протяжении всех 1920-х гг. любое событие, происходившее на международной арене и хоть как-то затрагивающее СССР, воспринималось массовым сознанием прежде всего как признак надвигающейся (а нередко — и начавшейся) войны.
Немецкий журналист, побывавший в 1922 г. в СССР, писал: «Услышав, что я из Германии, крестьяне забросали меня вопросами… каково положение в Германии, сколько стоит фунт хлеба, что думают в Германии о России и как полагают, поможет ли России ввоз из Германии…» И тут же главный вопрос: «Немцы-то придут с машинами или с пулеметами?»{273}
Даже в относительно спокойные годы, не отмеченные особыми кризисами за пределами СССР, «всякое международное положение Советской власти истолковывается как близкая война и скорая гибель Советской власти» — констатировал информационный отдел ОГПУ в декабре 1924 г.{274} Вот, в частности, что ожидали крестьяне Каргопольского уезда Вологодской губернии от предстоящей якобы войны в марте 1923 г.: «Распространившийся слух по уезду о якобы начавшейся войне с Польшей встречается большинством крестьян сочувственно, говорят, что тогда кончится грабительская политики Соввласти, что тогда коммунистов будут вешать и топить в реках, и что мы, мол, скоро свергнем и сотрем с лица земли проклятых большевиков и ненавистную власть, освободимся от ига жидовской власти, которая устраивает гонения на православную веру, закрывает церкви…»{275}
Понятно, что слухи о войне вызывали такие мероприятия, как пробные мобилизации, учет конского поголовья или формирование территориальных частей. Так, например, в газете «Победа», издававшейся в Полоцке, 21 сентября 1926 г. по случаю опытной мобилизации была помещена картинка, на которой призывник шел к пограничному столбу, с подписью: «Да здравствует Варшава». Заголовок этой же газеты был украшен рисунком, на котором красноармейцы со штыками наизготовку двигались к польской границе{276}.
Своеобразным ответом на болезненную реакцию населения стало появление в 1927 г. секретного циркуляра Агитпропа ЦК ВКП(б) о работе газет в связи с пробными мобилизациями. Перед прессой ставились следующие задачи: разъяснение роли опытных мобилизаций; борьба с паническими настроениями и кулацкой агитацией, разъяснение пробных мобилизаций как одного из составных звеньев подготовки страны в условиях мирного времени; усиление освещения и разъяснения вопросов международного положения СССР в связи с задачами опытных мобилизаций, выявление миролюбивой политики СССР. Бросается в глаза подчеркивание того, что мобилизация — это мероприятие мирного времени («война — это мир», как писал Дж. Оруэлл). Лишь четвертый пункт циркуляра, «Проверка аппарата редакций газет для работы в условиях действительной мобилизации», напоминал, что это не совсем так{277}.
Характерно, однако, что так же — с точки зрения военных ожиданий — оценивались населением, казалось бы, никак, даже косвенно, не связанные ни с внешней опасностью, ни с обороноспособностью страны те или иные действия власти.
Так, снятие колоколов с церквей в ходе антирелигиозной кампании неожиданно напомнило крестьянам о временах Петра: прошел слух, что колокола снимают, чтобы перелить на пушки. Приезд секретаря ЦК ВКП(б) В.М. Молотова в Курскую губернию в 1925 г. крестьяне объяснили «неладными взаимоотношениями с западными государствами, в частности с Америкой, говоря, что что-то уж больно изъездилась наша власть, волнует их там, что дела СССР плохи, вот теперь и ездят по местам, чтобы задобрить мужичков, в случае трахнет Америка по голове — то вы, мол, мужички, не подкачайте…»{278} А проведение всесоюзной переписи 1926 г. было истолковано так: «Наверно, скоро будет война: перепишут, узнают сколько населения и объявят ее»{279}.
С особенным нетерпением ожидали войны противники Советской власти. Все они, от университетской профессуры и технической элиты, склонных рассматривать любой международный кризис как пролог к интервенции, до жителей отдаленных уголков национальных окраин, например, Бурят-Монголии, где ожидали прихода «царя трех народов, который избавит от налогов»{280}, связывали с войной неизбежное падение Советской власти.
С этой точки зрения интервенция рассматривалась не только как весьма вероятный, но и как самый благоприятный поворот событий. В 1931 г. арестованные специалисты горнодобывающей промышленности Урала подробно рассказывали о своих политических взглядах, надеждах и ожиданиях (их показания, кстати, не производят впечатления сфабрикованных). В частности, начальник отдела правления Пермской железной дороги А.А. Троицкий заявил на допросе: «Я увидел, что надежды на мирное «перерождение» бесповоротно рухнули, что социалистический строй крепнет, советское хозяйство бурно растет, что дальнейший его рост определенно угрожает капиталистическому миру. Будучи твердо убежден в целесообразности частной собственности, я видел единственный выход из создавшегося положения: иностранная интервенция, так как знал, что внутренними силами опрокинуть Советскую власть невозможно». О том же говорил инженер Д.А. Антонов: «Мне все время казалось, что попытка построить социализм в одной стране при условии капиталистического окружения заранее обречена на неудачу. Я думал, что вмешательство может легко вылиться в форму вооруженной интервенции, подобной той, которая была в 1918–1920 гг., но более широкой и организованной. Рабочее движение на Западе я считал недостаточно сильным для того, чтобы воспрепятствовать интервенции… Интервенцию и вообще политические осложнения я считал, при курсе, взятом Советской властью за последние годы, объективно неизбежными»{281}.
Подобные настроения были распространены в самых широких слоях населения, и, что не менее важно, об этом знали все, кто интересовался политической ситуацией. Так, в августе 1928 г. В.И. Вернадский записывал в дневнике: «Говорят (слухи из разговоров в лесах, где ездил) — в деревнях говорят: вот будет война — расправимся: коммунисты, интеллигенты, попросту город… Деревня пойдет на город…»{282} О том же писал и московский историк И.И. Шитц в декабре 1930 г.: деревня «против войны даже ничего не имеет (крестьяне в массе ждут войны и от нее — разрешения всего)»{283}.
Не случайно один из самых известных «невозвращенцев» Г.3. Беседовский был уверен, что в конце 1920-х гг. «в Москве желали во что бы то ни стало избежать военного конфликта, прекрасно понимая, что такой конфликт неминуемо поведет к революционному взрыву внутри России»{284}.
По мнению ОГПУ, в советской деревне отношение к будущей войне определялось исключительно социальным положением: «Бедняцкие и середняцкие слои к возможности войны относятся отрицательно, боясь новой разрухи, кулачество же злорадствует»{285}. Как правило, вина за распространение слухов о войне официальной пропагандой возлагалась на «социально-чуждые» элементы, в частности в деревне — на кулаков и зажиточных. Однако этому противоречит любопытное замечание в одной из сводок о том, что «политическими вопросами интересовалась больше беднота и батрачество, а зажиточные слои интересуются больше экономическими, а особенно налоговыми вопросами»{286}.
Отношение к войне основной массы населения страны можно проиллюстрировать следующим высказыванием, зафиксированным в 1925 г. в Ярославской губернии: «Вот только было начали перестраиваться, пообзаводиться, а тут все опять отберут, а кто выиграет неизвестно, если весь мир обрушится на нашу Республику, то ее хватит не больше, как на три дня…»{287} Похожий вывод делали информаторы ОГПУ и по материалам Коми области в октябре 1922 г.: «Ввиду продолжительной империалистической и гражданской войны население на все такие явления смотрит враждебно и старается заняться сельским хозяйством»{288}.
Не только у противников власти, но и у многих лояльно настроенных в отношении к ней граждан с ожиданием войны были связаны не только опасения, но и надежды на решение тех или иных внутриполитических проблем. Так, в августе 1927 г. среди строительных рабочих Свердловска ходили такие разговоры: «Лишь бы открылась война, тогда мы перестреляли бы всю буржуазию»{289}. Даже многие члены партии разделяли подобные настроения. Например, в январе 1928 г. были зафиксированы высказывания коммунистов И.Я. Шарова о необходимости объявления войны для того только, чтобы взяться в первую очередь за ответственных партийных работников, и И.Г. Лувских о том, что в случае войны надо побить сотню нэпманов, а потом и «сволочь» в партии{290}.
Порой дело даже доходило до таких вопросов, как этот, заданный на партконференции в Копейском районе Челябинского округа в ноябре 1927 г.: «Не являются ли оттяжки войны слишком невыгодными для СССР?»{291} Трудно сказать, что подразумевал спрашивающий; то ли он всерьез воспринял заверения в том, что западный пролетариат восстанет в случае войны против СССР и таким образом начнется мировая революция, то ли устал от ожидания войны, к которой готовили массы (но одновременно не были готовы с военной или экономической точки зрения).
Конечно, было и немало сомневающихся в неизбежности войны, даже среди школьников 1-й ступени, у которых встречались подобные сомнения: «Никакой войны не будет, мужиков пугают»{292}.
Больше всего скептиков, впрочем, встречалось среди старой интеллигенции, особенно тех, кто, как академик В.И. Вернадский, имел возможность бывать на Западе. Так, в августе 1928 г. он записал в дневнике: «Удивляет меня все время везде опасение войны и уверенность, что она неизбежна… когда возвращаешься из-за границы, поражает ожидание войны и соответствующая пропаганда прессы. Реальной опасности нет — но едва ли можно сомневаться, что коммунистическая партия — хорошо ли, худо ли, готовится к войне»{293}.
Другие представители интеллигенции в отсутствие достоверной и разносторонней информации быстро учились читать советскую прессу «между строк». Так, в ноябре 1930 г. И.И. Шитц отмечал в своем дневнике: «Говорят о войне. Или, лучше сказать, не говорят, а носятся с мыслью о ней, причем газеты так и заливаются криками об “интервенции”. По известиям с Запада (об этом передают через третьи руки от лиц, там бывших, или “сверху”), там смеются над нервностью большевиков, не собираясь воевать. Но у нас в войне уверены»{294}.
* * *
Если уверенность в неизбежности (в лучшем случае — высокой вероятности) войны, независимо от отношения к ней, разделялась подавляющим большинством населения, то что касается причин, хода, особенностей новой войны… тут версий было множество, иногда весьма оригинальных.
Подготовка великих держав к совместному нападению на СССР была постоянной темой разговоров. «Чужие державы хотят уничтожить коммунистов и из-за границы к нам никаких материалов не высылают… На западной границе штабные генералы разных государств присутствуют на больших военных маневрах [в Польше — авт.] с целью в случае войны с Россией всем организованным фронтом напасть на СССР… Капиталистические страны сговариваются на съезде в Париже — каким путем вести нападение на Республику… Прибывающие делегации из иностранных держав приезжают для того, чтобы снять план местности для того, чтобы легче вести войну…»{295} Эти и подобные им высказывания постоянно воспроизводятся в материалах ОГПУ и партийных органов на протяжении всех 20-х годов.
Одна из наиболее очевидных возможных причин войны против СССР — недовольство Запада советским строем как таковым. При этом порой западные страны изображались как благодетели, готовые начать войну исключительно из симпатий к русскому народу. В этой связи упоминалось, например, что «для завоевания симпатии русских масс в России Англия взяла под свое покровительство православное духовенство»{296}. Иногда выражалась надежда, что нажим Англии заставит предоставить льготы частному капиталу.
Любое поражение революционного движения за рубежом, особенно если оно было связано, как в Китае, с вмешательством иностранных держав, трактовалось как единая кампания по наведению порядка: «Европейские государства сначала восстановили порядок в Германии, потом в Болгарии, сейчас восстанавливают в Китае и скоро примутся за Россию» — так расценивали ситуацию жители Акмолинской губернии в январе 1925 г.{297} О том же, как следует из закрытого письма секретаря Троицкого окружкома в Уральский обком ВКП(б), говорили в феврале 1926 г. южноуральские казаки: события в Китае напрямую связывали с призывом в территориальные части и со дня на день ожидали всеобщей мобилизации. Впрочем, в том же письме делалась любопытная оговорка: «В массе казачества эта агитация не имеет успеха хотя бы уже потому, что сроки «мобилизаций» уже десятки раз проходят и ни в какой мере не подтверждаются»{298}.
Постоянно сообщалось о том, что в цари намечают великих князей — то Кирилла, то Михаила, то Николая Николаевича (последний даже объявил будто бы об отмене всех налогов на 5 лет)[28].
Избрание в 1925 г. нового немецкого президента (им стал П. фон Гинденбург) неожиданно породило целую волну слухов о том, что теперь и в России, которая, как и Германия, пережила революцию, будет избран президент. Новое слово неожиданно стало очень популярным (при этом часто делались оговорки, что президент, в сущности, тот же царь, только выборный, а значит справедливый). «У нас должно быть новое правительство, ибо Германия, Англия и Польша предложили Советской власти до 1 мая снять всех коммунистов, взамен же их избрать президента, в противном случае, если не будет избран президент, а коммунисты не сняты с должностей, то эти государства на Россию пойдут войной, а разбив ее установят выборного президента», — говорил крестьянин-середняк Балашов из Акмолинской губернии{299}.
Следующая возможная причина войны — отказ большевиков от уплаты царских долгов и национализация иностранной собственности. «Франция требует с нас долги, а нам платить нечем, а раз мы не заплатим — будет война, а если уже будет война, то Франция победит. Вот тогда и вы заживете лучше, и мануфактура будет дешевле, и хлеб появится в достаточном количестве», — уверял односельчан бывший помещик Каверзнев из Калужской губернии{300}.
Интеллигенция, отнюдь не просоветски, но патриотически настроенная, склонна была в качестве реальной причины будущей войны видеть стремление Запада расчленить Россию. Как отметил в своем дневнике в мае 1929 г. И.И. Шитц, «в газетах даже у нас уже сообщают о новом политическом мотиве, приписываемом Польше, а на деле весьма распространенном на Западе: пока Россия вооруженною рукой держит чужие страны — Кавказ, Ср. Азию, Украину — с чуждыми ей народами, военная опасность на Востоке не устранена. За этим мотивом нетрудно видеть стремление расчленить бывшую Россию, раз что она не идет в ногу с Европой, и расчленить на основе советского учения о самоопределении народностей. Почему, в самом деле, требовать ухода из Египта (ими высоко поднятого) и удерживать Украину, которой место в объединении с Галицией?»{301} Относясь к числу пассивных, но несомненных противников Советской власти, Шитц не разделял радужных надежд части старой интеллигенции, связанных с ожиданием интервенции. Показательно следующее его утверждение (апрель 1930 г.): «Едва ли найдется “энтузиазм” для защиты нынешней власти. Найдется ли здоровое национальное чувство отбиваться от поляков, — или мы сведены будем к Руси Ивана Грозного, с тем чтобы уже долго не подняться?..»{302} Можно предположить, что это «здоровое национальное чувство» (при отсутствии советского патриотизма как такового) разделялось значительной частью населения.
Иногда причина войны выглядела совсем уж незначительно-прагматической, например: «Советская власть отправила за границу много различных продуктов, но вместо оплаты западноевропейские державы высадили на Черном море десант, который окружил Одессу»{303}.
Люди более образованные, как, например, некий инженер, руководитель изыскательской партии, прибегали к чисто марксистской аргументации, говоря, что «Англия путем нажима добьется вмешательства в наши дела Польши и Германии и завоюет наши рынки»{304}. Подобные утверждения, кстати, были характерны для официальной пропаганды.
Обобщая настроения населения, информационный отдел ОГПУ утверждал: «Советскую власть в предстоящей войне оправдывают, приписывая обвинение всецело империалистам». Как бы отвечая аналитикам ОГПУ, некий гражданин Цепин заявлял: «Наши много кричат в газетах, что войны мы не хотим, между прочим, сами же эту войну вызывают. Кто возбудил волнения в Китае, по чьей инициативе взорван Софийский собор, конечно, русские коммунисты»{305}.
Естественно, среди активных сторонников Советской власти существовали и другие мнения о возможном начале войны. Так, в письме, отправленном из Ленинграда в Кострому в декабре 1924 г., выдавая «военно-революционную тайну», автор, курсант Объединенной интернациональной школы, писал: «Если бы в Эстонии разгорелось восстание, то я уже шагал бы по полям Эстонии»{306}. В 1926 г. нередко выражалось недовольство тем, что Красная армия не вмешалась и не ввела войска в Польшу сразу же после переворота Ю. Пилсудского, а также высказывались претензии польским рабочим, которые «спят и дают хлестать себя нагайками»{307}.
В июле 1929 г., комментируя слухи о начале конфликта на КВЖД, М.М. Пришвин писал: «В политике я постоянно ошибаюсь, потому что строю свои суждения по материалам, доставляемым мне больше сердцем, и мой разум при этом осмеливается выступать лишь в согласии с чувством. Потому суждения мои в политике всегда обывательские и неверные. Так, я очень уверился, что события на К.В.Д. [КВЖД — авт.] на этот раз кончатся войной. Мне представлялось, что революционное правительство еще способно рискнуть и начать войну, чтобы зажечь “мировой пожар”. Я это думал, потому что в корне своем сам большевик, а в жизни уже давно этого нет: я судил по себе, не считаясь с тем, что революция давно пережита и “пятилетки”…»{308} Впрочем, уже через месяц его настроение резко изменилось: «Новая тревога войны. Все толкователи событий по обыкновению своему ошиблись, упустив из виду одно обстоятельство. Они говорили, что не будет войны, потому что наши никогда на нее не решатся. В это и уперлись. Между тем ее начинают китайцы или кто-то там за их спиной»{309}.
Тем не менее время шло, а война все не начиналась, и в результате появились новые слухи, объяснявшие на сей раз, в чем причина задержки войны. Большинство из них сводились к тому, что власти, боясь войны, тайно пошли на уступки Западу: «Советская власть держится только потому, что за все недоразумения иностранцам она платит или золотом, или хлебом в натуре». Иногда упоминались и более серьезные формы платежа; так, время от времени утверждалось, что Англии отдали Архангельск, каменноугольную промышленность Донского бассейна и Урала, а золотопромышленность Сибири и Сахалина передали Японии — «чтоб не нападали»{310}.
Один из вариантов такого слуха возник в результате очередного учета лошадей: «Сейчас каждый год у крестьян будут забирать лошадей, потому что Советская Россия должна их отдавать англичанам, иначе будет война»{311}. Для российского крестьянина, главной ценностью которого продолжала оставаться лошадь, такое утверждение было, может быть, и естественным; интересно, однако, что ответили бы англичане, если бы им в счет уплаты старых долгов предложили табун крестьянских «сивок» и «гнедков»?..
По мнению некоего кустаря Назаренко, «война была бы объявлена еще в мае сего года, но иностранцы, предчувствуя хороший урожай в России, не торопятся с объявлением войны, стараясь закупить у нас хлеб… войну они объявят тогда, когда будет в руках нужное количество хлеба, а теперь под разными предлогами подделываются к СССР»{312}.
Иногда причиной того, что война все не начинается, объявлялась позиция белоэмигрантов, в частности тех же Николая Николаевича и Кирилла, которые «все время ходатайствуют перед этими державами [Англией и Америкой — авт.], чтобы они пожалели русский народ и не делали войны»{313}.
В дневнике М.М. Пришвина за июль 1930 г. есть любопытное свидетельство о бытовавших в среде интеллигенции объяснений затянувшейся «мирной передышки»: «Говорят, однако, будто европейцы сговорились не трогать нас и дать возможность продолжить свой опыт для примера социалистам всего мира»{314}. И, наконец, наиболее интересная версия была высказана уже в 1931 г. в Вологде, в очереди за мясом, где обсуждали вопрос о войне. Одни говорили, что война этим летом неизбежна, а другие — «что войны не будет, так как капиталисты ждут, пока в СССР народ сам с голоду умрет, доказывая свою правоту тем, что при условии мирной обстановки в следующем 1932-м году будет жить еще трудней, так как у крестьян ничего не осталось, а колхозы в снабжении города сельхозпродуктами не справятся»{315}.
Интересно, что популярный в поздней литературе тезис о вере советских людей в революционный пролетариат Запада, который не допустит войны против СССР, применительно к 20-м годам, не подтверждается: такие высказывания встречаются довольно редко, и только в городах.
В январе 1927 г., во время знаменитой «военной тревоги», московские рабочие интересовались: «Может ли нам помочь Англия, когда на нас будет идти какая-нибудь страна, если не поможет, то почему?..[29] Каким образом могут поддержать нас английские рабочие в случае войны с СССР?»{316}
Если верить составителям сводок, в Ленинграде летом 1927 г. были «характерны для рабочей массы» следующие мнения: «В будущей войне мы не одиноки, нас поддержит западноевропейский пролетариат»{317}.
Осенью 1927 г. среди строительных рабочих Свердловска в связи с рабочими выступлениями в Австрии[30] был отмечен рост оптимистических настроений относительно ожидаемой войны: «Слухи о войне, имеющие массовую распространенность в середине июля, в настоящее время наблюдаются лишь частично. Особенно успокаивающе подействовали на рабочих известия о событиях в Австрии… Во время обеденного перерыва десятник Торопов в группе собравшихся рабочих говорил: “Здорово работают наши собратья венские рабочие. Вот они в будущую войну нас поддержат”»{318}.
Встречались утверждения о том, что Красную армию-освободительницу «будут встречать с красными флагами, особенно наши соседи: Польша, Румыния, Болгария»{319}.
Однако все чаще высказывались сомнения в безоговорочной международной солидарности трудящихся, в революционности западного пролетариата: «Мы английским рабочим отчисляли свои последние гроши, а теперь они никакой помощи в трудную минуту не оказывают… хотя бы демонстрации рабочие делали, что ли, а раз молчат рабочие — это буржуазии на руку»{320}.
Звучали и откровенно скептические вопросы, в частности, «в чем конкретно выражается сочувствие западноевропейских рабочих по отношению к СССР?», и такие высказывания, как: «Английские рабочие перешли на сторону Чемберлена»{321}.
Довольно часто в сводках отмечалась «неуверенность в поддержке со стороны иностранных рабочих», которая приводила к выводу: «Теперь капитализм победит. На союз международных рабочих мало надежды»{322}.
Наконец, на Северном Кавказе в 1927 г. встречались высказывания о том, что война будет проиграна из-за отсталости советского оружия и враждебности европейских рабочих{323}.
Намного чаще надежды «на союз международных рабочих» характерны уже для 30-х годов, когда подросли новые поколения, воспитанные исключительно в духе советской пропаганды и идеологии, а ожидания войны потеряли прежнюю остроту.
* * *
В качестве наиболее вероятного противника СССР рассматривались разные (иногда весьма неожиданные) страны. Например, весной 1925 г. в Армавирском округе появилось воззвание, гласившее: «Долой ненужный красный произвол, да здравствует великая священная итальянско-русская война против красных варваров», а в Гомельской губернии листовка, в которой содержался следующий призыв: «Да здравствует Антанта Бельгия, Сербия, Польша, Румыния, Германия, Турция, Норвегия, Китай, Эстония»{324}.
Среди потенциальных противников выделялись две группы — великие державы (Англия, Франция, США, Япония, реже Италия) и непосредственные соседи СССР (Финляндия, Польша, Эстония, Румыния, Болгария, Турция, Китай)[31].
Когда речь шла о возможных противниках, как правило, проявлялись региональные различия; так, в западных губерниях чаще прочих в качестве противника фигурировала Польша, а на Дальнем Востоке — Япония. Впрочем, встречались самые разные варианты. Например, в августе 1925 г. в Тульской и Тамбовской губерниях ожидали войны с Польшей, в Вологодской — с Польшей и Англией, а в Архангельской и Северо-Двинской — почему-то с Японией и Китаем{325}.
Впрочем, вне конкуренции в качестве самого опасного и очевидного противника выступала именно Англия, причем на протяжении всего периода 1920-х годов.
В начале 20-х годов представления о грядущей войне с Англией опирались в основном на воспоминания о недавней интервенции союзников, в частности, на Севере. Так, в апреле 1923 г. в Архангельской губернии были зафиксированы слухи о высадке союзного десанта для захвата Архангельска. С другой стороны, именно признание Англией СССР в феврале 1924 г. рассматривалось крестьянами Коми области как признак укрепления Советской власти{326}.
Постепенная нормализация англо-советских отношений, тем не менее, истолковывалась далеко не всегда благоприятным для власти образом. С 1924 г. постоянно воспроизводятся слухи о том, что какая-то часть Русского Севера будет передана Англии[32]. Так, в сентябре 1924 г. в Печорском уезде говорили об уступке Англии Архангельской губернии, в том числе, естественно, и данного уезда. А летом 1926 г. в Архангельском уезде той же губернии прошел слух, что «Вологодская, Архангельская и Олонецкая губернии проданы Соввластью Англии за старые царские долги, что скоро мы все будем под властью англичан…»{327}
Однако время шло, передача северных губерний Англии так и не состоялась, и в связи с обострением англо-советских отношений с весны 1927 г. вновь пошли слухи о войне с Англией. Снова коварный Альбион, так и не получивший, кстати, долги, требовал у СССР три губернии — Архангельскую, Вологодскую и Коми АО, в противном случае угрожая войной{328}.
Иногда ожидания английской интервенции принимали совершенно гротескные формы; так, накануне первомайских праздников 1927 г. один из крестьян Псковской губернии предупреждал: «Скоро придут из Китая англичане и всех перережут…»{329}
Впрочем, ожидаемый приход англичан пугал далеко не всех. Как утверждали одни, англичане нападут и увезут весь лес. Ничего, возражали другие, «пусть придет Англия, худого нам ничего не сделает. Если коммунисты и в дальнейшем будут так руководить, то мы готовы связаться с Англией». «Хорошо бы нас завоевала Англия, — восклицали третьи, — чтобы Чемберлену прилететь сюда, наш брат крестьянин всех коммунистов уничтожит». Но были и другие голоса. «Английские капиталисты знают безнадежность шансов победы [над] СССР в случае войны, ибо наш Союз крепок и силен, и при том же, в случае нападения СССР будет поддерживать пролетариат всего мира, поэтому англичане не смеют выступить против нас», — уверенно говорил односельчанам один из крестьян Сысольского уезда Коми АО летом 1927 г.{330}
Характерно, что Германия, противник в недавней Великой войне, в этом ряду встречается крайне редко, и, как правило, лишь в том случае, когда перечисляются практически все соседи СССР и наиболее значимые державы, как в вышеупомянутой листовке. Иногда Германия упоминалась как территория, на которой формируются войска белогвардейцев для похода в СССР (на самом деле на территории Германии воинских формирований белой армии не было).
Порой встречались утверждения, что Германия может начать войну против СССР под давлением других держав: «Америка и Англия заставляют Германию начать войну с СССР, на что дают необходимые средства», и т. д.{331} И лишь в единичных случаях Германия присутствовала в массовом сознании в качестве инициатора новой войны. Вот один из таких случаев: «Тверская губ., Краснохолмская вол., Бежицкий у., быв. помещик Сергеев: ожидается война с Польшей. Скоро будет война с Германией». Характерно, что о войне именно с Германией говорит человек «из бывших», по своему воспитанию и убеждениям принадлежащий дореволюционной эпохе{332}. Но в таких случаях вспоминали, как правило, о международной солидарности пролетариата: «…рабочие Германии дружные, на нас их не скоро натравишь…»{333}
Даже возникавшие время от времени осложнения в советско-германских отношениях массовым сознанием воспринимались относительно спокойно; по крайней мере, они не приводили к выводам о неизбежной в самом ближайшем будущем войне (для сравнения отметим, что после взрыва в Софии слухи о войне с Болгарией держались несколько месяцев). Так, весной 1924 г. после полицейского налета на советское торгпредство в Берлине[33], в сводках Политуправления РВС СССР утверждалось, что «красноармейцы проявляют живой интерес к конфликту с Германией, выражая опасения за могущие получиться осложнения», но настроение вместе с тем «приподнято-революционное. Выражая свое негодование по поводу налета, военморы заявляют, что политика Соввласти слишком миролюбива»{334}.
За весь период с 1922 по 1932 г. лишь однажды Германия фигурировала в массовом сознании в качестве основного источника военной угрозы. Это не было связано с какими-либо международными или дипломатическими осложнениями или революционными событиями в Германии и представляло собой классический случай проявления мифологической составляющей массового сознания. В апреле 1925 г. на выборах президента Германии победил П. фон Гинденбург. Очевидно, само имя престарелого фельдмаршала вызвало ассоциации с событиями Первой мировой войны и последующей немецкой оккупации. Уже в августе 1925 г. появились сообщения, что один из российских немцев, «носясь с портретом Гинденбурга, убеждает всех в скором приходе последнего на Украину»{335}. О том, что слухи о войне с Германией основывались на ассоциациях с событиями прошлых лет, свидетельствует записка, подброшенная в почтовые ящики в Псковской губернии в октябре 1925 г. «Скоро посетят Россию кровавые гости: Айронсайд[34], за ним Гинденбург, а вслед за ними Франция, Англия, Болгария, Латвия и другие страны»{336}. И, наконец, своеобразной кульминацией стал зафиксированный в ноябре в Курской губернии слух о том, что «главки немецкой республики [так в документе; очевидно, имеются в виду «главы» или «глава республики» — авт.], находят неправильным введенный в России большевиками порядок, а потому считают пойти войной на Россию и что таковая скоро произойдет»{337}.
Но это исключение не оставило заметных следов в массовом сознании; более того, в отличие от других западных государств, Германия иногда фигурировала в качестве вероятного союзника в грядущей войне (необходимо отметить, что в 20-е годы Веймарская Германия всерьез рассматривалась советским политическим и тем более военным руководством в качестве реального союзника как в мирное время, в вопросах военно-технического сотрудничества и подготовки кадров, так и в случае войны, в частности с Польшей){338}. Определенную роль играла позиция советской прессы, настроенной по отношению к Веймарской республике довольно дружелюбно. Дипломатические отношения с Германией в 1920-е гг. были явно лучше, чем с другими западными странами; демократическая Германия, еще не оправившаяся от поражения в войне и последующих социальных потрясений, даже для наиболее параноидальных советских лидеров и идеологов не казалась источником военной опасности; в самой Германии существовали определенные влиятельные слои, в том числе военные, политики, деятели культуры, склонные ориентироваться на союз с Советской Россией, и т. д.{339} Неудивительно, что порой от Германии ожидали не просто нейтралитета, но и прямой военной поддержки в случае конфликта с западными странами. Например, в октябре 1926 г., когда в очередной раз появились слухи о войне с Польшей, одновременно распространились и утверждения о том, что «приехавшие в СССР немецкие делегаты призывали русских рабочих соединиться с ними для совместной борьбы с Польшей»{340}. И в 1927 г., во время известной «военной тревоги», звучали вопросы: «На какую сторону переходит Германия и намерена ли она через свою территорию пропускать войска?.. Есть ли тайный военный договор между СССР и Германией?»{341}
Разумеется, уровень симпатий к Германии как таковой не стоит преувеличивать; среди просоветски настроенной части российского общества существовало убеждение, что правительство Германии «всецело находится на поводу у капиталистов»{342}.
Иногда какое-нибудь рядовое событие, вроде приезда германской делегации, оказывало позитивное влияние на настроения в СССР. Так произошло в августе 1925 г., когда буквально по всей стране ходили слухи то ли о начале, то ли о близости войны (в том числе, как указывалось выше, с Германией), в сводках ОГПУ применительно к некоторым районам Центральной России подчеркивалось: «Население истолковывает приезд делегации как предотвращение скорой войны»{343}.
Любопытно свидетельство И.И. Шитца, отнюдь не склонного доверять официальной пропаганде. В ноябре 1930 г. он записал в дневнике: «Вот, например, как рассуждают молодые специалисты, толковые, образованные, не партийцы, но все же взошедшие на советских дрожжах: интервенция несомненно будет, сомнения нет; вопрос лишь в том, как скоро и как бы нам быть к ней готовыми; некоторая уверенность в нашей способности отбиться у молодежи есть; они не скрывают того, что у нас большую часть играет немецкая подготовка; передают, что часть немцев, живущая мыслью о реванше французам, определенно готовилась заключить с СССР военный союз, что в Россию приезжали штабные немцы, все изучили, всем остались очень довольны, но только, вернувшись в Германию, встретили там резкий отпор у правительственной стороны, которая будто бы остерегается союза с СССР; отголоски этих споров проникли будто бы и в печать (в Германии)»{344}.
Ситуация изменилась лишь после 1933 г., после прихода к власти нацистов, когда Германия постепенно становится наиболее вероятным потенциальным противником, сменив в этом качестве Францию и Польшу, Японию и Англию (об этом речь пойдет дальше).
Наряду с Германией, поразительно незначительное место в ожиданиях войны занимала в 20-е годы Франция. В советской пропаганде она периодически выдвигалась на первый план в качестве потенциального противника, организатора интервенции и т. п. Например, такая стихотворная подпись сопровождала карикатуру М. Черемных 1923 г. «Жирная Америка и тощая Европа»:
Европа смотрит взглядом тусклым,
Товара нет и порван зонт,
И под дождем штыков французских
Европы мрачен горизонт{345}.
«Французские штыки» появились здесь не случайно — именно Франция являлась доминирующей в военном отношении державой Европы, именно Франция и ее восточноевропейские союзники, прежде всего Польша, воспринимались советской военно-политической элитой в качестве источника непосредственной угрозы для СССР. Считалось, что Англия, представлявшая особую опасность в политическом или экономическом отношении, в соответствии с традиционными российскими стереотипами, предпочитала воевать исключительно чужими руками. Опыт мировой войны, в ходе которой Англия мобилизовала массовую сухопутную армию и потеряла на фронтах свыше 700 тыс. человек, ничего не изменил: привычные стереотипы оказались сильнее исторической реальности. Кроме того, именно Франция являлась основным политическим центром белой эмиграции.
И тем не менее в массовом сознании упоминания о войне между Францией и СССР встречаются достаточно редко и, как правило, только в 1922–1924 гг.{346} Лишь однажды Франция упоминается в качестве главного организатора войны против СССР: в марте 1925 г. был отмечен слух, что «Францией создан блок против СССР, что решено поставить в русские цари Кирилла и что свержение Советской власти неизбежно»{347}. Конечно, Франция в качестве потенциального противника неоднократно упоминалась и позднее, но обычно — в перечне всех основных капиталистических стран, причем после Англии, Польши, а порой и Америки. Возможно, здесь проявились стереотипы восприятия Франции скорее как потенциального союзника, закрепившиеся еще с 1890-х гг. и получившие подтверждение в ходе мировой войны. Очевидная популярность французской культуры, симпатии к Франции и французам в целом были все же характерны прежде всего для так называемых «образованных классов» и вряд ли могут служить в данном случае объяснением.
* * *
Что касается соседних стран, то, помимо возможности их участия во всеобщей войне, развязанной Западом против СССР, слухи о войне с ними возникали постоянно из-за различных пограничных или иных инцидентов в двусторонних отношениях.
С большинством непосредственных соседей отношения СССР в 20-е годы были по меньшей мере напряженными. Существовали взаимные территориальные претензии (в отношениях с Польшей, Румынией, Эстонией). На польской, финляндской, румынской границах время от времени возникали так называемые «инциденты», а в сущности — вооруженные столкновения.