IX. ТОРГОВЫЙ ПРЕДСТАВИТЕЛЬ НОРВЕГИИ В ВАШИНГТОНЕ
IX. ТОРГОВЫЙ ПРЕДСТАВИТЕЛЬ НОРВЕГИИ В ВАШИНГТОНЕ
В 1917 году в войну вступила Америка, и у нас в Норвегии возникла та ситуация, которую давно уже предвидел и от которой предостерегал Нансен. До этого времени Норвегия, можно сказать, весь свой хлеб получала из США и теперь оказалась полностью от них зависимой в этом вопросе. Американское же правительство решило оказать сильное экономическое давление на нейтральные страны. Норвегия сразу же его почувствовала. В июле американцы приостановили весь экспорт, и каждое государство вынуждено было заключать самостоятельное торговое соглашение с американскими экспортными властями. Комиссия по норвежско-американским торговым договорам оповестила об этом правительство Норвегии, и министр продовольствия забеспокоился. Гуннар Кнудсен и тут не спешил. Но пришло второе напоминание, на сей раз от нашего посла в Вашингтоне Хелмера Брюна. Он советовал как можно скорее направить в Вашингтон для переговоров с Военно-торговым советом специальную комиссию. Америка собиралась наложить запрет на весь экспорт в Норвегию, если та со своей стороны не прекратит поставлять рыбу Германии.
Таково было наше положение. Подводная война вынудила Норвегию заключить с Германией торговый договор, который не так просто будет аннулировать. Правительство оказалось в крайне затруднительном положении. В магазинах ощущалась нехватка товаров, и запасы угля в стране были уже так малы, что стали закрываться церкви и начали экономить на всем, даже на освещении магазинов и улиц. Росло недовольство, и в июле в Христиании состоялась демонстрация протеста против состояния снабжения страны, в которой участвовало тридцать тысяч рабочих.
Другого выхода не оставалось. Была выбрана комиссия, и правительству пришлось скрепя сердце просить Нансена возглавить ее. Он обещал свое согласие при одном условии: он будет направлен в США как «полномочный посол для особых поручений» и таким образом будет вести переговоры непосредственно с американскими властями, минуя норвежскую дипломатическую миссию в Вашингтоне. Требование было встречено в штыки. После многочисленных стычек между премьер-министром Кнудсеном, министром иностранных дел Иленом и Нансеном, в которых отец твердо стоял на своем, его условие было принято.
В комиссию вошло восемь представителей, каждый из них был экспертом в своей области. Правительство считало, что этим самым уже гарантирован успех дела и комиссии можно немедленно отправляться в путь. Но тут снова произошло столкновение с Нансеном. Как всегда, он придавал огромное значение предварительной подготовке, а ее в один день не закончишь. Он основательно углубился в изучение всевозможных вопросов, начиная с потребления и спроса в Норвегии и возможностей удовлетворения его из собственных ресурсов и кончая ценами и ассортиментом товаров. Тут ему снова потребовалась помощь профессора Торупа. Вместе они вновь углубились в подсчет калорий и питательности различных продуктов, как перед первой экспедицией «Фрама». И вот в июле семнадцатого года Нансен отбыл в Америку на борту «Святого Улафа».
В Вашингтоне выяснилось, что Военно-торговый совет желает, чтобы с норвежской стороны в переговорах участвовало не больше лиц, чем намерена выставить американская сторона, то есть двое. Поэтому «лишним» норвежским представителям пришлось вернуться. С Нансеном остались коммерсант-оптовик Юхан Бауман и секретарь комиссии Вильгельм Моргенстьерне, нынешний посол Норвегии в Вашингтоне.
Отец отлично сознавал, какую взял на себя трудную миссию, но полагал, что покончит с нею за две-три недели, в крайнем случае за месяц, а потому не хотел брать меня с собой. Будет лучше, если я в его отсутствие присмотрю за младшими. Но мы столько раз обсуждали все это, взвешивая все «за» и «против», что когда пришло ему время уезжать, мне все-таки взгрустнулось. Его первое письмо, рассказывавшее о великолепном плавании через Атлантику, нисколько не поправило моего настроения. Он писал о том, как бы мне понравилось на корабле и как он «жалеет», что не взял меня с собой, но теперь, увы, дела не поправишь.
Я сомневаюсь, чтобы отец так уж скучал по мне во время этого плавания. Позднее я узнала, что среди пассажиров были две веселые очаровательные шведки, за которыми ухаживала вся комиссия. Отец был самым настойчивым кавалером, и остальные тактично уступили поле брани шефу.
Ситуация складывалась все менее благоприятно для нейтральных стран. 3 августа Комитет по судостроению США издал постановление о реквизиции всех судов, строящихся на американских верфях. Больше всего должна была пострадать от этого решения Норвегия. Далее, было выдвинуто требование, чтобы каждое судно, построенное в США, бункеровалось только в американских гаванях. Таким образом, Комитет по судостроению получал возможность диктовать свои условия относительно фрахтов и портов назначения.
Норвегия оказалась между двух огней. С одной стороны, Германия и подводная война, с другой — Америка с ее жесткими требованиями. На запрос Нансена министр продовольствия сообщил, что хлеба в Норвегии хватит только на два с половиной месяца. Нансен телеграфировал в ответ, что Норвегия не получит хлеба от союзников, пока не будет введена карточная система. Только таким путем можно будет убедить американское правительство в том, что над Норвегией нависла угроза голода. Карточки на хлеб и мучные товары, кофе и сахар вводились лишь с нового года, а до тех пор и речи не могло идти о заключении общего торгового соглашения, но норвежской комиссии удалось добиться уступок по отдельным пунктам. Вскоре после приезда Нансен добился лицензии для снабжения экспедиции Амундсена на шхуне «Мод». Это была самая первая из всех выданных Военно-торговым советом лицензий, она шла под номером «1». (32)
Несколько позже Норвегия получила лицензию на 400 тонн смазочных масел для государственных железных дорог и почти одновременно заключила торговый договор с организацией Гувера[173] «Помощь Бельгии» о торговле на основе клиринга. Норвегия сдавала во фрахт определенное число судов и взамен получала 68 тысяч тонн зерна. Нансен признавал, что это соглашение было достигнуто благодаря Бауману.
Письма от отца приходили регулярно. Он мечтал скорее вернуться домой и говорил, что если бы заранее знал, как затянутся эти скучные переговоры, то взял бы меня с собой. И тут я решилась. Последнее отцовское письмо прибыло в середине октября с «Бергенсфьордом» и я телеграфировала, чтобы он встречал меня с обратным рейсом. Потом я узнала от Баумана, что отец долго ходил из угла в угол, шурша телеграммой в кармане, не зная, как быть. Наконец он ответил: «Приезжай. Но только две недели. Папа». Эти «две недели» растянулись на полгода для отца, а для-меня — на много лет.
Не один день наша гнедая лошадка возила меня от консульства к консульству, от учреждения к учреждению, пока я не выправила все документы и паспорт. Нигде мне не встретилось никаких осложнений, все были внимательны и отзывчивы. Даже на «Бергенсфьорде», на котором все места были проданы заранее, каким-то чудом нашлось для меня место. Я была так занята предстоящей поездкой, что не могла уже думать ни о чем другом. Между делом условились, что Имми поживет у супругов Мюнте, а Одд — у одного из своих школьных друзей. Анна Шёт жила тогда у нас, и в вечер накануне моего отъезда мы все вдруг ужасно загрустили. Меня мучила совесть, что я такая эгоистка и только о себе и думаю.
Трюмы «Бергенсфьорда» были мало загружены, и его швыряло как скорлупку. Мы угодили в настоящий шторм, и на пароходе свирепствовала морская болезнь. В столовой пустовали накрытые столики, и сама я не вставала с койки первые пять суток пути. Зато потом я все наверстала — и в еде, и в танцах. Несмотря на волнение и фонтаны брызг, оркестр пытался играть на палубе, но танцующих швыряло от одного борта к другому и танцы очень скоро прекратились. И только на торжественном обеде, устроенном по традиции в последний вечер, капитан Иргенс рассказал нам, что у норвежских берегов «Бергенсфьорд» прошел всего в нескольких метрах от мины.
Отец собирался целую неделю развлекать меня в Нью-Йорке, прежде чем ехать в Вашингтон, и на время мы позабыли спартанские обычаи Фрёена и Пульхёгды. Решено было, что я попробую пожить на широкую ногу. Отец снял комнаты в одном из роскошных отелей на Пятой авеню, и когда я вошла, там прямо на полу уже ждала меня ваза с американскими розами на длинных черенках. Появился слуга с моим маленьким саквояжем. Отец рассмеялся: «И это все, с чем ты приехала в Америку?» Когда тут же вошла горничная и спросила, не нужно ли помочь распаковывать вещи, отец все так же весело ответил: «Нет, благодарю вас, мисс, я думаю, мы справимся сами».
Потом мы взяли машину и поехали в город, в район небоскребов. Мы остановились у Вулворт-билдинг, самого высокого тогда здания в Нью-Йорке. Лифт молниеносно примчал нас на пятьдесят четвертый этаж — само по себе уже волнующее ощущение!— а наверху у балюстрады я невольно схватилась за перила. Другой рукой для верности я вцепилась в отца. Он был в восторге.
«Все к твоим ногам кладу я!— И он, смеясь, простер руку.— Я так и думал, дружок, что это произведет на тебя впечатление».
Он стал объяснять и показывать мне, что где. Прямо перед нами порт, и там тысячи судов. Вон там заводы, там набережные, а там — в самой гуще входящих в гавань и уплывающих пароходов — статуя Свободы. А еще дальше сверкает на солнце океан. Ну, а теперь посмотрим с другой стороны: река Гудзон, широкая и могучая, и на том берегу скалы Пэлисейдс. Если повернуться кругом — Ист-Ривер и Бруклинский мост. И все же интереснее всего было смотреть прямо вниз. Небоскребы сверху казались игрушечными ящиками разной величины. Здесь и в самом деле можно изучить тот мир коробок, картину которого нарисовал однажды Вереншельд, правда, не кистью, а словами, в разговоре с отцом: «Посмотри только, как зверюшки, называемые человеками, торопливо бегут по узким улочкам и скрываются в своих коробках. А если хотят хорошенько повеселиться, тогда заползают все в одну и ту же коробку, чтобы вместе налопаться. И так будет ко веки веков».
Да, и мы собирались провести ближайшие дни точно так же: театры, магазины, званые вечера. Для той «коробочной жизни», которую мне предстояло вести в Вашингтоне, нужно было изрядно пополнить привезенный из дома гардероб. И тут отец проявил совершенно неожиданное для меня терпение. Вдобавок обнаружилось, что он понимает толк в дамских нарядах. Платье должно иметь хороший фасон и подчеркивать фигуру, цвета он любил сдержанные, но хорошо гармонирующие друг с другом. А чего стоит элегантное платье без элегантных туфель? Но зато большинство шляп он находил дурацкими, и в этом я узнавала его прежнего. Больше всего ему нравилась та шапчонка, в которой я приехала, она хоть простая.
Из магазинов мы шли в ресторан, и отец выбирал для меня блюда, которых раньше я никогда и не пробовала. А из ресторана ехали в оперу, где пел Карузо и другие знаменитости. Отец был неутомим, и я от души завидовала его выносливости. Мне ее не хватало — и я отличилась, уснув на ипподроме, на огромной арене которого одновременно шли три представления. Хуже всего, что я спасовала в последний вечер, когда наши земляки, жившие в Америке, устроили банкет в честь отца в Бруклине. Он трогательно огорчился. Но совершенно ясно было, что я вконец выдохлась, и чтобы немного подбодрить меня, он заказал мне в номер шампанского. Я пообещала выпить его, но так и не притронулась.
В Вашингтоне тоже устраивались банкеты, но в основном официальные. Совсем неинтересно, когда тебя представляют как «дочь знаменитого путешественника»! Я не имела никакого представления о разных формальностях и этикете и нередко читала во всех этих немых взглядах: «Так вот она какая — дочь великого человека, ну и ну!»
Сам отец, к счастью, не любил приемов, да и нанятая нами квартирка совсем не годилась для этого. Вообще у нас было очень уютно, у каждого была спальня и хорошенькая крохотная гостиная, где мы развесили картины, постелили собственные скатерти и расставили вазы с цветами. Мы даже поставили пианино. Книги и бумаги отца разместились на полках и на письменном столе, стало почти как дома в Пульхёгде.
Был у нас свой автомобиль и шофер. Машина была в моем распоряжении, пока отец был занят в комиссии, то есть почти все время. Симпатичный шофер-негр тайком учил меня водить машину. Я почти наверняка знала, что отец запретил бы подобные эксперименты на такой хорошей машине. Поэтому я пришла в совершенный ужас, когда однажды столкнулась с другой машиной. Ее разъяренный владелец вылез и, оглядев помятое крыло на своей машине и царапины на нашей, отпустил несколько лестных замечаний о женском умении водить машину. Потом он спросил мою фамилию и адрес, и я послушно протянула ему визитную карточку. И тут его поведение совершенно переменилось: «О! Мисс Нансен! Извините, вы не дочь ли знаменитого путешественника?» Ничего не оставалось, как только признаться.
«Ах, я просто счастлив познакомиться с вами, мисс Нансен!»
Он заверил меня, что вмятины на его машине сущие пустяки, не о чем беспокоиться. И даже наоборот — чуть было не сказал он. И снова повторил, что просто счастлив со мной познакомиться. Прелестный мой шофер и сам был почти так же счастлив. Мы с ним решили, что удачно отделались. Но когда я вернулась домой, на пороге меня встретил «знаменитый путешественник».
«Вот как, ты, значит, водишь машину?». И он рассказал про странный телефонный звонок. Мужской голос без всякого вступления спросил: «Скажите, вы знаменитый и т. д., и т. д.». Отец несколько уклончиво отвечал: «Не знаю, знаменитый ли, но когда-то я был путешественником».;—«Но вы ведь Фритьоф Нансен?» «Совершенно верно».
И так как отец ничего не мог понять, то мужчина, захлебываясь от восторга, поведал, что только что имел удовольствие столкнуться с машиной «очаровательной дочери доктора Нансена».
Как ни странно, наказания не последовало. Мне не запретили брать машину.
Со временем у нас появились добрые друзья в Вашингтоне, среди них шведские представители Нурвалль (с супругой) и доктор Люндбом. Эти трое жили одним домом, и к ним было приятно приходить. По-матерински добрая, ласковая фру Герда Нурвалль была радушной хозяйкой, а ее муж всегда изысканно любезен. Что до старого Яльмара Люндбома, то его сдержанность всегда очень успокаивающе действовала на отца. Внешне в нем не было никакого величия — маленький человечек, хотя и ладно сложен. Но зато голова невольно привлекала к себе внимание. Держал он ее высоко, так что черная козлиная бородка стояла торчком. Прищуренные глазки и лукавая улыбка светились умом и добротой. И никогда не покидало его чувство юмора, даже когда случались крупные неприятности в ходе переговоров. На родине его называли «королем Лапландии» и другом и защитником всех лопарей. Несмотря на его весьма скромный запас английских слов, господа из Военно-торгового совета понимали, что имеют дело с личностью выдающейся, и относились к нему с большим уважением. (36)
И отец, и Люндбом рады были, что могут поделиться друг с другом своими затруднениями. Вдвоем они обдумывали, какие товары нужно отправить на родину в первую очередь, когда наконец тому придет время. «Сначала целый пароход с кофе»,— говорил Люндбом. Отец негодовал. Неужели Люндбом и впрямь считает, что народу можно помочь в беде этим ядом, разрушающим здоровье? Нет, рыбий жир — вот что нужно. Целый пароход с рыбьим жиром — вот о чем надо подумать в первую очередь. Люндбом твердо стоял за кофе. Его народ падет духом, если опустеют кофейники. Так они и не договорились.
Обоих угнетало, что переговоры идут так вяло. А к концу осени положение еще ухудшилось. Великобритания отказалась делать поставки, под угрозой очутились не только продовольственное снабжение, но и те отрасли норвежской промышленности, которые работали на привозном сырье.
В какой-то момент Нансен отчетливо почувствовал, что кто-то всячески мешает работе норвежской комиссии, и случайно это ощущение подтвердилось. Вильгельм Моргенстьерне был давним другом лорда Юстаса Перси, который теперь стал вашингтонским представителем британского министра лорда Роберта Сесила, проводившего политику экономической блокады. Однажды за ленчем они с глазу на глаз поговорили начистоту. Лорд Перси весьма неодобрительно высказался о политике Норвегии во время войны. Он сказал, что у английского правительства такое впечатление, будто Норвегия не желает обсудить сложившееся положение. Норвежские политики пытаются увильнуть от этого, балансируя между двумя лагерями, выторговывая себе уступки то у одной, то у другой стороны, и надеются продолжать так до конца войны. С горечью он упомянул норвежский договор с Германией о рыбных поставках. Моргенстьерне, как умел, защищал норвежскую политику, но не счел возможным скрыть от отца сказанное лордом Перси. Поэтому на другой день он устроил их встречу.
В двухчасовой беседе в кабинете Нансена Перси более подробно изложил точку зрения британского правительства. И Нансен понял, что все это британская сторона высказала американ-ским властям. Это отчасти могло объяснить довольно холодное отношение со стороны Вашингтона. К тому же у Нансена сложилось впечатление, что британский посол сэр Сесиль Спринг Райе недоволен тем, как многого сумел добиться Нансен (лицензии на поставки зерна и на другие товары), и что его самолюбие немножко задето тем, что Нансен приобрел в Вашингтоне такой вес.
Нансен послал в Норвегию длинную телеграмму, где изложил сказанное лордом Перси. Тогда правительство оказалось вынуждено обсудить внешнеполитические вопросы при открытых дверях. По-прежнему камнем преткновения оставался вопрос о поставках рыбы Германии. Напрасно твердил Нансен о том, какие печальные последствия грозят Норвегии, если не будут прекращены эти поставки. Переговоры зашли в тупик и не возобновлялись, пока Нансен не добился согласия на ограниченные поставки. Вскоре, однако, вожжи опять натянулись туже. Теперь было выставлено требование вообще прекратить всякий экспорт в Германию и рыбы, и молибдена, и ферросилицикарбида и нитрата кальция. От норвежского правительства, как и следовало ожидать, последовал отказ — это невыполнимо, так как означало бы разрыв с Германией.
Перспектива открывалась мрачная, и оставалось утешаться лишь тем, что почти все нейтральные государства оказались в таком же положении. Не легче было и положение шведов, которых попросту считали прогермански настроенными. Нансену не раз случалось замолвить за них доброе словечко в Военно-торговом совете. Тогда англичане решили, что мы уж слишком с ними подружились, и потребовали, чтобы шведская комиссия находилась в Лондоне. Супруги Нурвалль переехали туда в начале декабря, но доктор Люндбом остался. Нансен серьезно подумывал, не отправиться ли ему самому в Лондон и не попытаться ли там заручиться британской поддержкой в Вашингтоне. Ведь в Англии у него сохранились хорошие связи, завязавшиеся в те времена, когда он был там послом. Среди знакомых англичан он особенно выделял сэра Чарльза Дилка, которого глубоко уважал. Но в конце концов все-таки решил не ездить.
Приближалось рождество.
«Куда бы здесь можно поехать подышать свежим воздухом?»— поинтересовался отец. «Можно в Адирондакские горы,— посоветовал любезный Моргенстьерне.— Там сколько угодно свежего воздуха, а если повезет, то и снег будет». У нас не было с собой лыжного снаряжения, и пришлось задержаться на день в Нью-Йорке, чтобы купить все необходимое. Там в великолепном магазине можно было найти снаряжение для всех существующих в мире видов спорта. По мере того как раскрывалось перед нами все великолепие этого магазина, возрастал восторг отца. Никогда еще, наверное, торговля не шла здесь так хорошо и весело. Все продавцы, во главе со своим шефом, провожали нас из отдела в отдел. Отец прочел целую лекцию о лыжах и туристском снаряжении, предлагал усовершенствования и улучшения и, забыв обо всем на свете, снова был спортсменом и путешественником. Мы закупили не только все необходимое для нашей поездки, но еще и палатку, спальный мешок, удилища и охотничьи принадлежности, которые мы потом послали в Норвегию. Под конец отца восхитил комплект удивительно красивых галстуков, и он купил дюжину.
А наутро, сойдя с поезда на станции Лейк Плесид, мы оказались среди лесов и гор. Мы постояли, глубоко вдыхая чистый, легкий воздух. Моргенстьерне не обманул нас.
Отель «Лейк Плесид клаб» был в то время куда скромнее, чем теперь. Там еще не устраивались межународные соревнования. Леса заросли кустарником, человек еще не успел там похозяйничать, горы сверкали на солнце, но ими можно было только любоваться. Самые храбрые из отдыхающих ходили на лыжах по площадке для гольфа, большинство же мирно прохаживались по дороге, нагуливая аппетит к ленчу. Ударили сильные морозы, и никто кроме нас, «потомков викингов», не решался даже нос высунуть из дома.
Каждый раз, когда мы отправлялись в путь, обитатели отеля толпились у окон. Всем хотелось посмотреть на «доктора Нансена на лыжах». Зато в лесу мы были одни. Мы брали с собой кофейник и бутерброды и уходили на целый день. В сочельник мы срубили в лесу елочку и отнесли ее в отцовскую комнату. Мы разукрасили ее свечами и всем, что нашлось в деревушке. Несмотря на сухой закон и строгие нравы отеля, нам с Моргенстьерне удалось раздобыть на рождество бутылку водки, и настроение у нас было праздничное, когда мы водили хоровод вокруг елочки и пели рождественские песенки в комнате отца, пока остальные отдыхающие галдели внизу.
Мы познакомились с симпатичной супружеской парой из Нью-Йорка. Отец на время отложил дальние прогулки, чтобы научить даму ходить на лыжах. Как-то вечером она от имени всех отдыхающих попросила отца рассказать о его полярных экспедициях, Отец согласился, и в мгновение ока зал оказался битком набит. Когда отец решил, что уже хватит рассказывать, все наперебой стали просить: «Нет, пожалуйста, доктор Нансен, еще!»
Отец смущенно пожал плечами и продолжил. Потом пошли всяческие восторги, и все стали расспрашивать, какие морозы бывают на Северном полюсе. «Ну, — сказал отец,— около минус сорока двух по Цельсию, чуть больше — чуть меньше».
На следующий день в Лейк Плесид было как раз сорок два градуса мороза, и вот по очереди все потянулись допрашивать его — правда ли он сказал, что средняя температура у полюса минус сорок два градуса. Отцу пришлось подтвердить, что так оно и есть. Пожалуй, трепет перед арктическими морозами поуменьшился. Однако все забыли о том, что там совсем не то, что здесь, где от мороза можно спрятаться в натопленной гостинице. Другое дело, что при сорока двух градусах в Лейк Плесид делается очень холодно. Но в этот день из всех норвежцев как раз полярнику совсем не хотелось отправляться на прогулку. Мы с Моргенстьерне отважно, как всегда, вышли из отеля, но думаю, что и мы тоже упали в глазах обитателей отеля, когда, еще до ленча, вернулись домой продрогшие и жалкие.
Однажды, вскоре после Нового года, мы забрались на самую высокую гору — Уайт Фейс и мало-мальски восстановили свой престиж. Белая вершина высоко вздымалась над лесом. Отец давно уже приглядывался к ней в бинокль, намечая подходы. К подножью горы мы подъехали по льду озера на широких старинных санях, запряженных двумя лошадьми, которыми правил одетый в волчью шубу кучер. Ехать было холодно. У отца усы заиндевели и нос стал багровым, и он стал неузнаваем в платке, который надел поверх шапки и завязал под подбородком. Моргенстьерне весь посинел от холода в своем широком пальто, да и я, наверно, тоже. Ветер продувал все одежки, которые мы натянули на себя. Начав с подножья горы, мы на лыжах стали продираться сквозь почти непроходимую чащу. Отец прокладывал лыжню, и холода мы не замечали, пока не вышли на опушку. Тут ветер пронизывал нас до костей, и нелегко было устоять на ногах. Мы сняли лыжи и на четвереньках поползли по обледенелым камням к вершине. Оттуда, лежа на животе, мы глядели на простиравшиеся кругом леса, горы, покрытые льдом озера. Мы в один голос решили, что пейзаж совсем норвежский. Но холод согнал нас вниз, и с каким же небывалым наслаждением пили мы потом обжигающий кофе, сидя в безветренном лесу у костра! Наконец на хорошей скорости мы съехали на озеро, где нас уже дожидались сани и лошади нетерпеливо били лед копытами.
«Эй, девочка!— крикнул мне отец, проносясь мимо.— Вон коляска для старика!»
Как же, подумала я, «старика»! Да он самый молодой из нас! Самым молодым был он и вечером в клубе, когда в паре с очаровательной дамой из Нью-Йорка открывал бал.
После рождественских каникул комиссия с новым подъемом продолжила борьбу. Но Военно-торговый совет не стал покладистее, и по-прежнему трудно было добиваться из Норвегии ответа на разные важные вопросы. Вашингтон обо всем требовал подробных сведений, а норвежское правительство упорно не желало посвящать Нансена во внутренние дела Норвегии. Это Нансен обязан докладывать обо всем правительству, а не наоборот.
«Твое письмо очень меня подбодрило, наконец-то я хоть немного узнал, как обстоят дела на родине,— писал отец Эрику Вереншельду в январе 1918 года.— Нас, мягко говоря, очень редко ставят о чем-то в известность. От правительства мы не получаем вообще никакой информации, и остается только гадать о положении в стране и о том, чего мы можем требовать здесь. Да не всегда ведь догадаешься верно».
Отца страшно тяготило, что столько времени уходит на бесплодные препирательства. Он всерьез подумывал, не лучше ли уехать домой, передав дела в Вашингтоне кому-то другому. Но бросать дело на полпути тоже было не в его привычках, и он решил остаться и нажимать на обе стороны.
У него была колоссальная работоспособность. Если нужно было закончить что-то к определенному сроку, то и сам он просиживал за работой полночи, и другим спуску не давал, и временами я даже жалела Моргенстьерне: иногда он выглядел невероятно утомленным. Впоследствии я спросила у него, не слишком ли их замучил тогда отец, но он ответил отрицательно:
«Нансен никогда не щадил самого себя, но ему было свойственно необыкновенно внимательное отношение к своим сотрудникам. Бывало, конечно, и трудновато, особенно в первое время, когда, как известно, комиссия состояла из семи человек, а секретарь один, которому вдобавок приходилось выполнять обязанности личного секретаря всех членов комиссии. Нансен всегда следил, чтобы я не засиживался за работой допоздна, и часто сам отправлял меня спать».
Бауман тоже не щадил себя, но все сильнее тосковал по семье. Каждый день, показывая мне фотографии жены и детей, он грозился, что уедет,— он не собирается дольше терпеть разлуку с ними. Но хорошее настроение ему не изменяло. Он тоже жил в Апартмент-Хаусе, и мы часто завтракали вместе. Отец не из тех, кто каждый день встает с радостной улыбкой, однако и он приходил в хорошее настроение, услышав в столовой жизнерадостное «здрасьте» Баумана.
Надо сказать, что жизнь Баумана в Вашингтоне проходила более однообразно, чем наша. Если переговоры заходили в тупик, все, не исключая отца, приходили в уныние, но отец обладал счастливой способностью забывать о заботах в кругу друзей и приятелей. Бауману это удавалось хуже. Он тоже бывал на всех вечерах, которые затевали норвежцы и американские норвежцы в Вашингтоне. Иногда отец приглашал их всех в какой-нибудь ресторан. Но когда отец с увлечением, как юноша, кружился в танце, Бауман смотрел на него со смешанным чувством восхищения и превосходства. Даже я, хоть и сама танцевала, иногда поглядывала на отца критически, а он, в свою очередь, не менее бдительно присматривал за мной. Однажды в меня прямо бес какой-то вселился. Мне не очень нравилась дама, которой был увлечен тогда отец, и я придумала ответный ход. Кружась со своей дамой в вихре вальса, отец вдруг увидел в углу комнаты на диване свою дочь. Я сидела, демонстративно держа за руку пожилого женатого мужчину. Это подействовало моментально. Отец бросил свою даму среди танца и подсел к нам:
«А не пора ли нам домой?»—«Ну что ты, здесь так мило,— невинно ответила я,— мы ведь никогда не уходим так рано».
Отец походил немного по залу, совсем забыв о своей даме. Затем взорвался: «У меня есть дела поважнее, чем торчать здесь всю ночь ради твоего удовольствия! Идем!»
Я не призналась в своей маленькой хитрости, и отец не подозревал, насколько по-человечески понятно было его волнение и как мне нравится в нем эта черта.
Больше всего мы с отцом любили бывать в швейцарском посольстве, там мы чувствовали себя как дома. В отличие от других нейтральных стран, Швейцария не назначила специальной комиссии для решения вопросов военного времени, и все вопросы этого рода решались постоянными сотрудниками посольства во главе с Гансом Зульцером. Как и отец, он не был дипломатом по профессии, но его посылали в Америку каждый раз, когда он был нужен стране по особо важным делам.
Лили и Ганс Зульцеры составляли прекрасную пару. Ганс быд выше и худощавее, чем мой отец, у него были умные голубые глаза, а лицо светлело и делалось совершенно мальчишеским, когда он улыбался,— а он почти всегда улыбался, находясь вместе с нами. Как-то я случайно заглянула к нему в кабинет, тут он был куда внушительнее. Почтительность была написана на лицах сотрудников посольства, которые по вечерам смеялись и шутили в его просторном доме. Лили, такая красивая и очаровательная, без сомнения, была самой элегантной дамой в Вашингтоне. Излишне говорить, что отец был совершенно очарован ею. Присутствие трех маленьких сыновей придавало этому дому семейный уют.
И отец был рад, что есть такой дом, где он может поиграть с детьми. Все мы очень сдружились, чуть ли не каждое воскресенье отправлялись с ними и другими славными швейцарцами из посольства в дальние прогулки.
Мы с отцом всегда с нетерпением ждали, когда можно будет, захватив корзинку с едой и прочую поклажу, отправиться на машинах за город и забыть на время все заботы.
Отец проявлял изумительное терпение в том, что касалось внешней стороны дипломатической жизни. Встречаться с представителями других стран тоже было важно, к тому же эти обеды и ленчи длились не более двух-трех часов и потому не очень утомляли. Они всегда проходили одинаково. После десерта мужчины удалялись со своими сигарами поговорить о политике, а дамы, оставшись одни, болтали о женской эмансипации, о платьях, о пустяках. Когда же к ним возвращались мужчины, чтобы вновь стать кавалерами, дамы окружали отца и просили: «О, доктор Нансен, пожалуйста, расскажите про медведей!»
Я, словно это было вчера, вижу, как отец, смущенно улыбаясь и чуть склонив голову набок, сидит в центре группы, окруженный дамами, а сзади, дымя сигарами и тоже внимательно слушая, стоят мужчины. Без конца повторяет он одни и те же истории про медведей в Ледовитом океане и каждый раз раздаются одни и те же восклицания: «Господи! Как интересно!», «Боже, какие приключения!»
Случалось, мне надоедали все эти поклонницы, и однажды я пожаловалась на свои горести Яльмару Люндбому. Предстоял обед «в честь доктора Нансена», и я решила забастовать.
«И не надо тебе уставать от этих людишек,— сказал Люндбом,— оставайся-ка у меня, мы славно проведем время». Он пошел позвонить отцу и вернулся очень довольный: «Видишь, как все просто». Отец разрешил мне не ходить на обед, раз у меня «болит голова».
Я была уже в постели, когда отец вернулся, но он не зашел пожелать мне доброй ночи. И едва-едва поздоровался на следующее утро. Попозже позвонил Люндбом, который, наверно, проснулся с угрызениями совести: «Ну, как дела?»—«Дела плохие,— ответила я, чуть не плача,— отец сказал, что мы оба бессовестные эгоисты».—«Конечно, эгоисты,— сказал Люндбом, и я услышала, как он посмеивается на том конце провода.— По-моему, иногда нельзя иначе...» Мне не удалось его дослушать. Я почувствовала, как меня обнимают сильные руки. Нет, дуться отец не умел. Но и я больше не бастовала, когда устраивались обеды в его честь.
В конце зимы умер один из французских дипломатов, и в католической церкви должна была состояться торжественная панихида. Ничего не зная об этом, я вдруг увидела в дверях комнаты отца в парадном, сверкающем золотом мундире еще лондонских времен. В наполеоновской треуголке, лихо сдвинутой набекрень, отец имел вид человека, весьма довольного собой.
«Боже, что за вид! Ты на маскарад?»— спросила я со смехом.
«Нет, я иду на похороны,— угрюмо ответил отец,— ты тоже. Надень-ка что-нибудь черное, если у тебя есть».
Когда мы пришли домой, к отцу вернулось чувство юмора: «Значит, по-твоему, мой роскошный мундир похож на карнавальный костюм? Пожалуй, ты права».
С тех пор он никогда больше не надевал его. Даже во время визита к президенту Вильсону в Белом доме. Он бывал там много раз, но, насколько я знаю, только на официальных встречах, и мне не довелось там побывать. Только после отъезда отца внимательный Моргенстьерне взял меня с собой на прием. Он считал, что нельзя уехать из Америки, не побывав в этом здании.
В Вашингтоне отцу нечасто удавалось почитать мне вслух. Но этой зимой он «открыл» для себя Роберта Сервиса[174] и вдохновенно декламировал порой его стихи. Вот кто знает ледяные пустыни, говорил о нем отец. К рождеству нам прислали «Соки земли» Гамсуна, эту книгу мы рвали друг у друга из рук. Отцу попалось также несколько старых исторических романов. Стенли Веймана[175], он читал их на сон грядущий, если уставал так, что не мог уже читать более серьезную литературу. От такого захватывающего чтива он не мог оторваться и, случалось, так и засыпал с очками на носу, не погасив свет.
Бауман выдержал только до середины марта, и Нансену с Моргенстьерне пришлось бороться с волнами одним. Но сейчас и время созрело для заключения договоров. Почти восемь месяцев прошло в непрестанной борьбе с Вашингтоном, с одной стороны, и собственным правительством — с другой. Теперь Нансен решил с этим покончить. Он потребовал от правительства особых полномочий для подписания договора под свою личную ответственность в наиболее благоприятный, по его мнению, момент. По собственному горькому опыту он знал, как быстро меняются настроения и что в любое мгновенье могут быть выставлены гораздо более жесткие требования. Но правительство хотело оставить окончательное решение за собой и отказалось выдать ему такие полномочия.
В конце апреля Военно-торговый совет сделал такое выгодное предложение, что, по мнению Нансена, нужно было соглашаться немедленно. Он телеграфировал в Норвегию и получил полномочия подписать соглашение при условии, что будут гарантированы уступки по определенным пунктам. Но это были как раз те пункты, по которым ему так и не удалось договориться. Нансен рассвирепел. Его нарочно не хотят понять. Он ясно видит, в чем дело. Правительство хочет обеспечить себе козла отпущения, если народ будет недоволен соглашением. Но он уже принял решение. Не дожидаясь согласия своего правительства, он предложил Военно-торговому совету подписать соглашение, при условии что США пойдут на некоторые уступки.
Военно-торговый совет согласился, и Нансен послал на родину новую телеграмму. Никакого ответа. И тогда под свою ответственность 30 апреля 1918 года отец подписал соглашение с США.
Судьба — вернее, война — сделала так, что телеграмма, в которой он сообщал об этом, сильно запоздала. И получилось так, что на следующий день после подписания соглашения правительство и стортинг на совместном заседании решали, какую позицию им занять в переговорах с Америкой.
Норвегия первой из нейтральных стран заключила договор с США, причем самый выгодный. Неудивительно, что высокопоставленные господа из Военно-торгового совета поздравляли Нансена с такими результатами. На последней встрече, во время которой состоялось подписание договора, присутствовали, помимо двух постоянных представителей — мистера Уайта и доктора Тейлора, мистер Томас Чадборн и представитель Военно-торгового совета мистер Вэнс Маккормик[176]. Вильгельм Моргенстьерне рассказывал мне об этом:
«У нас было определенное впечатление, что, несмотря на принятые нами предосторожности, американцам стало известно о телеграмме Нансена правительству Норвегии относительно подписания соглашения. До последней минуты мы надеялись получить телеграмму, предоставляющую Нансену особые полномочия, но она так и не пришла к началу встречи. Нансен просил сотрудников норвежской миссии немедленно позвонить ему по телефону, как только придет телеграмма. Когда церемония торжественного подписания соглашения закончилась, напряжение сразу ослабло. Мистер Маккормик подарил Нансену ручку, которой был подписан договор, царило приподнятое настроение, все поздравляли друг друга, обменивались рукопожатиями. Американские представители дали понять Нансену, что без его настойчивости и умения вести переговоры Норвегии не удалось бы добиться такого выгодного договора».
Дальнейшие события показали, что Нансен выбрал психологически верный момент. После заключения соглашения с Норвегией остальным нейтральным странам потребовалось гораздо больше времени для достижения цели. (34)
Министр иностранных дел Норвегии Илен[177] сознательно проводил так называемую политику проволочек. Он считал, что полное прекращение экспорта в Германию означало бы войну, поэтому следует как можно дольше тянуть с ответом Америке. Именно эта «политика проволочек» так действовала на нервы отцу и вызывала столько осложнений. И все же Илен, да и не он один, считал, что они с Нансеном лучше бы поладили, если бы не вмешательство прессы, которая восстановила их друг против друга. С другой стороны, в Норвегии трудно было судить о том, какие препятствия пришлось преодолеть комиссии и как много ею было достигнуто. Уже вмарте 1918 года один норвежский предприниматель писал из Нью-Йорка в газету «Моргенбладет»:
«Интересно отметить, как изменилось отношение к Норвегии здесь благодаря стараниям комиссии, которая столько сделала для того, чтобы разъяснить Америке истинное положение Норвегии. В прошлом году только очень немногие бизнесмены соглашались поставлять товары в Норвегию, потому что большинство считало, что Норвегия слишком тесно связана с Германией. Теперь все предприниматели относятся к Норвегии гораздо более сочувственно. Из отечественных газет мы видим, что в Норвегии не вполне представляют себе, какие трудности пришлось преодолеть комиссии, зато здесь это понимают».
Нансен воздавал должное своим сотрудникам — и в своих выступлениях, и в душе. Я была живым свидетелем того, как искренни были сотрудничество и дружба между ними во все время пребывания отца в Вашингтоне. Нансен писал Илену:
«В целом хочу сказать, что не могу представить себе сотрудников более умных и способных, чем Бауман и Моргенстьерне. Поистине пребывание здесь этих двоих сослужило хорошую службу Норвегии. С чем они не справятся, с тем, значит, вообще никто не может справиться».
А Моргенстьерне рассказывал Иону Сёренсену[178], когда тот работал над «Сагой о Нансене»:
«Благодаря редкому дипломатическому таланту и добросовестности, которые он проявил в ходе переговоров, и благодаря прямоте и искренности, которой дышит все его существо, Нансену удалось не только убедить американскую сторону фактами, но и прочно завоевать их доверие и сердца. Договор, заключенный Нансеном, явился победой того рода дипломатии, которую хоть и не всегда называют этим словом, но которая тем не менее знаменует собой ту форму международных сношений, что станет дипломатией будущего».
Министр иностранных дел тоже был рад долгожданной развязке. По возвращении Нансена из Вашингтона он сам встретил его на причале, выразил ему свою благодарность и сердечно поздравил с успехом. Вскоре он дал обед в честь Нансена, на котором не жалели ни хвалебных речей, ни шампанского.
Наша квартирка вся утопала в цветах, потоком шли поздравления. Цель была достигнута, и результат превзошел все ожидания. Не было лишь одного — радости победы. Десять драгоценных месяцев ушло на так называемое «спасение Норвегии от грозящего голода», и отец считал, что зря потерял так много времени.
Однако зима, проведенная в Вашингтоне, не пропала даром. Отец не представлял себе тогда, как пригодится ему опыт, приобретенный во время работы в комиссии, и какую практическую пользу для его послевоенной деятельности принесут завязавшиеся тогда связи с выдающимися деятелями Америки и Европы. Во многих отношениях месяцы, прожитые в Америке, оказались радостной содержательной главой его жизни, под которой жаль было ставить точку. Расставания всегда наводили на отца грусть, а теперь нам предстояло проститься с нашими норвежскими, американскими, шведскими и швейцарскими друзьями. Прощальный вечер в норвежском посольстве, последняя поездка на машине по берегу Потомака и по великолепному Рок-Крик-парку — и вот мы уже в нью-йоркском поезде: в Нью-Йорке нам с отцом предстоит прощание. Мы с отцом решили, что я еще поживу в Америке, но теперь я готова была об этом пожалеть. «Беpгeнсфьорд» уходил в Норвегию 10 мая, и в нашем распоряжении было еще пять дней. Отец собирался сделать кое-какие покупки до отъезда. Ему вдруг захотелось обзавестись автомобилем, и он купил маленький «форд» и двухместный электрический автомобиль. Последний ему скоро надоел, во всяком случае его уже не было к моему возвращению домой, а на «форде» отец ездил потом еще много лет.
В Нью-Йорке мы были вместе с Моргенстьерне и той милой супружеской четой, с которой познакомились в Лейк Плесид, и как могли «в шуме и гаме глушили наше горе». Зато уж последний вечер мы провели вдвоем, и если бы не предстоящая разлука, он стал бы самым лучшим за все время нашей жизни в Америке. Хотя, кто знает, возможно, именно предстоящая разлука позволила нам так открыто говорить друг с другом. Живя в Вашингтоне, мы не раз беседовали по душам и очень подружились, а сейчас совсем не осталось «запретных» тем.
Впервые я заговорила с отцом о маме, и он не скрыл от меня ничего. Он считал своим «тяжким грехом» то, что отдалился от мамы в 1905—1906 годах. По правде говоря, он так и не простил себе этого. А когда наконец благодаря маме все выяснилось, она сумела понять, что это действительно было недоразумение и что он никогда никого не любил по-настоящему, кроме нее. В последний год своей жизни мама опять была счастлива. Мама была воплощением всего, что он ценил в женщине. «Да, твоя мама была гордой»,— не раз говорил он. Он весь ушел в воспоминания о своей жизни с ранней юности и до того ужасного дня, когда он получил телеграмму о том, что Ева при смерти.
Наконец-то мы с папой обо всем поговорили! Я думаю, этот разговор и ему принес облегчение. С кем еще он мог говорить о маме? «Жаль людей»— эту фразу Стриндберга я любила говорить кстати и некстати, но тут она была уместна.
«Да,— сказал отец,— это верно. Но самое страшное, что чаще всего мы сами виноваты в своих бедах».
Теперь я впервые захотела, чтобы отец нашел ту, которая смогла бы заполнить пустоту. После смерти мамы прошло одиннадцать лет, и я подумала, что хорошо бы отцу снова отыскать тихую гавань. Отца порадовал мой взгляд на этот вопрос и то, что я не собираюсь препятствовать, если этому суждено случиться. Что, впрочем, по мнению отца, очень маловероятно. Тут отец несколько смущенно засмеялся. «Но мы уж так устроены, что, несмотря ни на что, может любить не один раз. А впрочем,— сказал он,— пора бы и тебе поискать тихую гавань». Больше всего он хочет, чтобы у меня был ребенок! У каждой женщины должны быть дети! Все прочее — эмансипация, борьба за равноправие с мужчинами, за право голоса — это все суррогат и глупости. Единственно подлинное — материнство. Каждая женщина имеет право стать матерью. Да, так он говорил, но я не совсем уверена, что он встретил бы меня, сияя от восторга, если бы я в один прекрасный день явилась домой с ребенком на руках и без мужа. Я спросила его об этом, но ответа так и не получила.
Полночи прошло за разговором, и едва мы заснули, как за нами приехал автомобиль. Грустно было смотреть, как уходит «Бергенефьорд». Конечно, я понимала, что стоит только захотеть и можно уехать домой следующим рейсом. Но я сама решила немного пожить самостоятельно, хотя у меня было неясное предчувствие, что это «немного» затянется надолго.
Друзья приехали к парцходу проводить отца, а потом отвезли меня домой. На прощанье отец сунул каждому из нас подарок, и дома мы развернули пакетики. В моем оказалась прелестная сумочка, которой я любовалась в одной из витрин Нью-Йорка. В ней я нашла записку: «Спасибо за все, доченька. Добро пожаловать домой, в Пульхёгду!»
У очаровательной дамы из Лейк Плесида сверток оказался потяжелее — драмы Ибсена в переводе на английский и записка от отца. Отец надеялся, что она с особым вниманием прочитает «Бранда» и поймет, какое влияние эта книга оказала на него самого и на всю его жизнь. Дама отважно, хоть и с немалым трудом, одолела книгу, но в ответном письме отцу, поблагодарив его за подарок, все же созналась, что так и не увидела в грубом аскете Бранде никакого сходства с ее знакомым — веселым и обаятельным Фритьофом Нансеном.