Душа соборная ПИСАТЕЛЬ ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Душа соборная

ПИСАТЕЛЬ ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН

Пожалуй, более всего Владимира Личутина можно характеризовать так: художник слова.

Северянин, архангельский помор, принес он в современную литературу необыкновенное богатство и выразительность родного языка, раскрывшего талантливому сыну России самые заветные свои сокровищницы.

Он и мыслитель очень своеобразный, в чем убеждаешься каждый раз, читая новую его книгу или беседуя с ним.

Виктор Кожемяко. Прежде всего, Владимир Владимирович, поздравляю вас с премией «России верные сыны». Можно сказать, что все ваше творчество посвящено России. И в эти труднейшие для нашей Родины годы вы очень активно работаете. Буквально подряд печатались в журнале «Наш современник», а теперь вышли в издательстве ИТРК (спасибо ему за это!) трехтомная эпопея «Раскол», затем «Душа неизъяснимая» с подзаголовком «Размышления о русском народе», роман «Миледи Ротман».

Все это, по существу, исследование русской души – то в историческом плане, как на страницах «Раскола», то в сугубо современном, как в «Миледи Ротман». А «Душа неизъяснимая» соединяет разные планы и разные жанры: тут сегодняшний день и наша история, взгляд тонкого художника и прямая публицистика. Так вот, столько лет с пристальным вниманием вглядываясь в русскую душу, которая испокон веку на Западе считалась загадочной и которую сами вы называете неизъяснимой, что все-таки для себя раскрыли в ней?

Владимир Личутин. Видите ли, душа отдельного человека и племени порою весьма отличны и потому находятся в потаенном единстве и в страстной открытой борьбе. Душу народа нельзя разъять на составные и нельзя суммировать из частностей. Я полагаю, что соборная душа народа – не только и не столько мистическое и религиозное пламя, разлитое в крови нации, сколько норов его и характер, ум и разум, этика и эстетика, быт и побыт – то самое существенное, та самая изюминка, что и отличает одно племя от другого. Душа народа, вроде бы находясь во плоти народа, невольно изливается на все окружающее ее и оставляет свой отпечаток уже сугубо материальный. Душа – физиономия племени, соединяющая в себе множество оригинальных черт, позволяющих обитать в том пространстве, кое было даровано судьбою, а значит, Богом. Душа народа навечно обручена с пространством, и они взаимно одухотворяют, дополняют друг друга, созидая долговекое племя…

О русской «непонятной» душе многие размышляли в мире – с дурным умыслом и без оного, с любовным чувством и неприкрытым отвращением. Но понять душу народа – значит покорить его иль, признав величие его, отдаться ему на милость. А нам-то, глубоко русским, разве не хочется познать себя? Это вопрос… Ибо втайне, мне так кажется, мы знаем себя верно, а кабы не знали своей сути, для чего рождены были, то давно бы рассыпались, превратились в плесень и прах.

В древности говаривали: «Их платье не по нам, наше платье не по ним. Всякий народ своей одеждой живет». И еще: «Подпусти в свою землю инородника – и рассыплет ее». Ибо тот инородник приходит со своей душою, всегда таящей свой умысел и свой интерес.

В. К. Но все же, почему русская душа «неизъяснимая»?

В. Л. Да потому, что безнравственный человек и не должен со своим охальным умом лезть в ее глубины, ее ядро, чтобы разъять на составные. Голый ум все готов разрушить ради своего любопытства, чтобы погреться у чужой (даже и у родной) избы, объятой пламенем.

Сейчас много размышляют в России о душе, потому что Запад, покорив нас (так он полагает), отказался от нашей сути. Но размышляют о душе не полной, почти атомизированной. Размышляют, потому что холодно и голодно в России, потому что взгляд уперся в тупик, потому что варварская «революция» девяносто первого безжалостно разрубила русского человека наполы, когда одна часть его смотрит изумленно назад, видя в прошлом одни прелести и красоты, а другая вглядывается вперед, ничего в той темени не находя спасительного для себя. И та гнойная власть, усевшаяся на шею народа, нарочито не засвечивает фонари, не освещает тропинку среди губительных топей. И делает это с целью, чтобы народ дольше находился в смятении. Ибо русский народ, объясни ему толково, что предлагаемый путь спасителен и единственно верен, тут же начнет приспосабливать под себя новую дорогу, мостить гати, подсыпать в топи всякого хлама и пусть и с тяжким трудом, но будет двигаться вперед, сохраняя свою сущность.

Собственно говоря, отчего мы так боимся частной собственности? Ведь жили при ней тысячи лет, и даже при общинном труде всяк владел своим и чужого каравая без дозволения не прикусывал. А потому, что лишь при социализме, в конце семидесятых, народ вкусил ровной жизни без встрясок, вкусил ровной дороги, когда не надо кровавить ноги, добывая кусок насущный, и впереди все ясно, без угроз дому своему. И то, над чем издеваются «демократы», говоря-де, народ жил на халяву, издеваются те, кто тяже авторучки ничего за жизнь свою не поднял, – и есть высшее достижение не только прежней власти, но и всего мира. Жить в духовной системе без сбоев есть мечтание всякого народа и его идеал. Значит, смеются ныне над достигнутым, пусть и в чем-то искривленным идеалом, который надо было лишь подправить в его оттенках – и не более того.

В. К. По-моему, многие в нашей стране думают сегодня именно так. Но, увы, задним умом…

В. Л. Уныние в народе усиливается не столько оттого, что жить тяжче, чем прежде, но оттого, что близок локоть, да не укусишь; вот она вроде бы рядом, жар-птица, только протяни руку, и свет от нее еще слепит, почти греет – но, увы, уже не ухватить пера, пока не поймем, откуда слетела та жар-птица и отчего мы заслужили этот дар ее.

Если полагать, что позади все было лучезарно, тогда нынче особенно сиро и скорбно. Но ведь позади-то, братцы, были годы – ох-охонь-ки! Иго на иго, тягость на тягость, слезы на слезы, от хазар, крымских татар и монголов до поляков, французов и германцев. И всех надо было одолеть и не сникнуть. Так и жил, сам себя пестовал народ: из войны и неустроя – в новую войну и неустрой; только воздуха свежего глотнули, а нас опять за шиворот и в воду с головою. Сколько крещений-то было – почитай, раз триста крестили огнем и мечом, а сколько лиха; собрать бы все горе в сумочку, так ушла бы она в землю до самого ядра и высушила нутряной пламень. И ведь не сник русский народ, не потерялся во времени, не изветрился, не превратился в жалкую плесень. И потому велик он, и подобных ему племен насчитается ли в мире с пяток. Он поклонил под себя огромные северные пространства и стал великим. Именно великие чудные земли, принятые душою народа и ставшие своими, и делают нацию великой, выковывают особый характер, особую душу. На этих трудных для проживания землях не мог бы жить ни один народ мира. И тут приходит невольно на ум: отчего именно нашему племени досталась суровая страна, отчего не обустроился он где-то в палестинах иль в междуречье, иль у Средиземноморья, хотя были к тому все основания. А потому, что Север, Поморье, Сибирь – это древние отчины, земли нашенские, откуда в глубокой древности русское племя под давлением планетарных сдвигов ушло в кочевье; и, окружив белый свет, оно вернулось обратно на родину, подобно птицам, что табором слетаются на родовые места, чтобы вывести потомство. Не смешно ли сказать, но даже пляски русских мужиков очень напоминают свадебные выкрутасы журавлей, а хороводы девушек – танцы лебедей… Их и звали «лебедушками».

И потому, что мы возвращались на родину после долгой отлучки, нас так легко приняли сибирские народцы, посчитав русских за хозяев и богов. Ведь в дружине Семейки Дежнева, когда он потерпел бедствие на Анадыри, оставалось всего двадцать восемь человек, многие были изувечены и больны, не было ни хлебца на пропитание… Но Дежнев пронизал неизведанные дикие пространства, эту безмерную стужу, как нож сквозь масло, и не просто открыл их для Руси, но и присовокупил, приклонил под русского царя и обложил ясаком. А казалось бы, что стоило эти два десятка скорбных людишек порешить в ночном чуме где-нибудь за Леною-рекой, когда на многие тыщи поприщ не слыхать русского голоса. Это разве не чудо? И это разве не подвиг Семена Дежнева, перед которым меркнет поход Колумба!

Ведь когда малая утица стремится на север, изредка останавливаясь на кормных местах, она как бы летит по наследному пути, записанному в ее родовой памяти. Но дает силы ей жертвенность, завещательность, без которых бывание на земле-матери теряет всякий смысл. Та малая утица привязана пуповиною, что может растянуться в тончайшую паутину на многие тыщи километров, чтобы сронить яйцо где-то в осотных лайдах малоземельной тундры. В русском человеке хранится многое от этой невзрачной рыжеватой птицы.

В. К. А в чем же, на ваш взгляд, отличие русского от западного человека?

В. Л. Русский человек – дитя пространства, человек свободы и воли. Западному жильцу хватает лишь свободы, европейцу достаточно, чтобы взгляд его доставал до костела и замка, в этом видя устойчивость и безопасность. Да, европеец пытался проникнуть в другие миры, но как завоеватель, с душою немирной, властной и жестокой; и был изгнан, как чужак, истиравший с земли малые племена. Европеец слабо понимает живот свой, лег под Гитлера, почти не оказав сопротивления. Жертвенный русский освободил Европу от гнета, и она сейчас, самодовольная и сытая, надменно смеется над нами, не понимая куцей душою своей, что рыгочет над собою, податливой, вялой и практически превратившейся в песчаную пирамиду.

Для русских воля выше и желанней свободы; и сейчас под давлением иноплеменников и чужаков мы теряем волю и потому тоскуем. В поисках воли кидались тысячи русских мужиков в Сибирь, чтобы сыскать там Беловодье, чтобы устроить жизнь без насилия. Свобода уже сама по себе полагает присутствие узаконенного насилия, и человек нигде не может чувствовать себя без надзора. От желания безграничной воли воспитались в русских долготерпение, умение обходиться самым необходимым, нестяжательство, созерцательность, дружинность, поклонение Радигостю и Пирогоще – душевным и радостным древним богам.

И не только кусок хлеба отнимают новые управители, ибо живали мы и хуже; неотроцкисты занялись выковкой нового человека, развинчивая основу русской души; они отбирают даже мечты о воле, калибруя и окольцовывая каждого человека.

Из желания воли всевечный конфликт государства и народа. Без крепкого кувшина русское племя растечется по огромным пространствам и превратится в водяные прыски, высыхающие под жарким солнцем. Сильная власть в России – святая необходимость для сохранения нации. На Западе о чувстве воли давно забыли, потому им непонятны наши хлопоты, наши нескончаемые при с государством и системою, которых порою сами мы даже и не представляем, ибо эти конфликты протекают в душе несознаваемые. Для русских распрощаться с волею – это обрезать душу, превратить ее в шагреневую кожу. Из чувства воли возник конфликт «демократов» и русских, ибо демократам (западникам) это желание воли, это стихийное чувство неведомо. Им хватает «кухонной свободы», когда не покушаются на их дом и капиталы. И все… Отсюда разница устремлений и разное чувство Родины. Поклонившийся Западу, невольно теряет оттенки души, он укорачивает, обрезает ее под западный характер, не сознавая вполне, что если он русский, то, даже при полной слиянности взглядов на жизнь, внутри его будет постоянно жить бунт. Когда Пушкин говорил о русском бунте, он имел в виду не столько ужас его, ибо все бунты в мире ужасны и даже бывают более кровопролитны и безжалостны, чем русский; но то, что русский бунт обычно покушается на основы государства, лишающего его воли…

В. К. Сегодня Россия находится в тяжелейшем положении. В бездну нищеты и униженности ввергнут народ. Однако он словно бы смирился со всем этим! Как за должное принял, что нагло ограблен, что над ним надругаются, что родную страну лишают будущего. Может быть, тут не лучшим образом сказывается знаменитое русское терпение, которое не раз в истории помогало нам?

В. Л. Я уже говорил об этом особенном качестве нашего племени и повторяться не буду, но без терпеливости нам не владеть этими по-своему безжалостными пространствами, когда большую часть своего труда мы тратим на то, чтобы обогреться. На севере мужик идет в отпуск лишь затем, чтобы заготовить дрова; это настоящая суровая битва за будущее выживание. Я сам, помнится, испытывал этот труд на своих плечах, когда на тяжеленном крабасе на веслах сплываешь к морю, там сбиваешь плавник в плитки и после на гребнях тянешься назад к дому, вымотанный до последнего; а после надо бревна выкатать на берег, распилить двуручной пилой, вывезти к дому на горку и расколоть. А зимой печи обжорны и меры не знают… А еще одежды, а особое жилье, а покрова, а еда – ой, Боже ты мой, сколько всего надо! Это не под пальмами юга жить, иль в надменной Англии, где огромный замок обогревают камином. Поселить бы такого джентльмена в нашем Поморье да вручить нашу судьбу, так он за год-другой отбросил бы коньки, даже не обрадовавшись белым ночам и полярному сиянию.

… Надо понять терпенье русских баб, даже в годы лихолетий не забывавших протяжную песню: на покосе – поют, сено гребут – поют, после застолья – поют, с работы – поют, в радости поют и в горе, потосковав и улившись слезами, тоже поют, поевши картох с солью и житних колобов с высевками. Нет, за это терпенье нельзя хулить. На этом терпенье мы сломали хребтину германцу и дали урок спесивому французу, который из-за теплого нужника и литра молока, подвезенного к дому невовремя, с легкостью пожертвовал не только волею, о которой позабыл, но и свободой. Это не критика француза, но лишь напоминание о том, что они потеряли в историческом сражении за свое племя.

В. К. Значит, вы считаете, что терпение и покорность – это разное и нельзя их путать?

В. Л. Нельзя. Терпеливые, как ни гни их в калачик, все равно втайне думают о своем, как бы обречь воли. Вспомним «Судьбу человека» Михаила Шолохова. Покорные подбирают объедки с чужого стола, думая, как бы занять место капо, надсмотрщика; терпеливые хранят душу до последнего, понимая, что плоть временна; покорные с легкостью прощаются с душою, полагая, что плоть вечна. Какое существенное различие, верно? Покорные никогда бы не покорили северных пространств и не обжили их, а остались бы захудалым племенем между Окою и Волгой. Кстати сказать: в семнадцатом веке у Франции и России было почти одинаково населения, но через двести лет Россия заселила одну шестую всей суши, а Франция осталась в своем куту, в своем кухонном чаду, притерпевшись к своим запахам. И даже из Алжира, где повыбили сотни тысяч жителей, в конце концов ей дали доброго «пинкаря». Так кто же покорливей? Россия или Франция, что с легкостью панельной девки легла под фашиста? Мы спасли Францию, но получили клеймо варваров; спасли евреев от повальной гибели, дали им государство, но получили ярлык «антисемита». А из чувства неблагодарности вызревает в душе нации гнойник, который не истребить никаким снадобьем.

В. К. Ваши слова из «Души неизъяснимой»: «… Слава Богу, что долгий неустрой, несмотря на всю его тягостную, сокрушающую однообразную силу, и за триста лет не повредил коренным образом национальный характер, не иссушил его родников, не исказил, не заилил родовой матицы». Однако, придя к такому выводу, дальше вы замечаете: «И только пришедший нынче к власти ростовщик, меняла, процентщик и плут может, как клещ, впиться в сердцевину нации, чтобы впрыснуть яду и, устроив там гноище, потиху вытравить исконный норов».

Насколько же, по-вашему, успешно действует сегодня «процентщик»? Что ему уже удается сделать с русской душой и не видна ли в этом возможность конечной его победы?

В. Л. Да, это коренной повод, что отделяет нас от Запада. В старообрядческой молитве Ефрема Сирина говорится: «Господи, грех уныния и стяжательства отжени от мене…» В нынешней молитве, переделанной Никоном, эти слова звучат так: «Господи, грех уныния и стяжательства не даждь ми…» Словно бы Господь насылает на нас грехи, которые взросли в нас еще от чрева матери.

Русский народ всегда презирал ростовщика, менялу, видел в них главное зло; ибо процентщики, что клопы, живут, пия чужую кровь. И в этом суть всякого менялы, что добывает деньгу, отдавая деньги в рост. Западные ростовщики ввели в России в оборот проценты, ссуды, банки, меняльные конторы, всякие подлые денежные операции, сутяжничество и т. д. Ибо западный человек живет брюхом, животом, земным раем, скапливая сокровища для рода своего. Наверное, это хорошо в какой-то мере, ибо строится дом добротный, на много лет, чтобы выспело в нем потомство и научилось уму-разуму, чтобы сын вступал в жизнь не с нищенской сумою и т. д. Но суть души русского иная: «Голым пришел в мир, голым и уйду», «Деньги даются богатому нищих ради» и т. д. Русская торговля велась на доверии, на православном сознании, когда не составлялось никаких актов, записных листов, всяких страховых свидетельств, но хватало зарубки на палке или честного слова, чтобы доверить ближнему тысячи рублей.

Академик Берг, путешествуя по Северу, писал позднее, что однажды экспедиция Пахтусова у Новой Земли потерпела крушение. Суда погибли, но люди спаслись на льдине. Промышленник Еремин, что оказался на то время на Новой Земле, уступил ему судно со всем экипажем и с провиантом за две тысячи рублей. Пахтусов возвратился в Архангельск и вскоре умер. Тогда Еремин обратился в казначейство, чтобы ему вернули долг две тысячи рублей. Его спросили, было ли письменное заключение с Пахтусовым, на что Еремин с гордостью ответил, что он и не думал об этом, когда, найдя Пахтусова на пустынном острове, принял к себе его и его людей с ним, кормил их, служил им и лишился добычи от целого промысла…

И таких обстоятельств в русской истории сколько угодно: промышленник, предприниматель, купец часто были верны клятвенному слову, божбе.

И вот главное, может, и центральное чувство русской души – нестяжательство всячески попирается со всех сторон. Золотой телец, деньги, обман, игра, шулерство стали обычаем жизни и заслугою; ловкий мошенник, обманувший миллионы граждан, становится почетным гражданином, его сияющее жирное мурло не слезает с экрана. Условия новой жизни, фетиш «капусты», этот зеленый ярлык наклеиваются на физиономию России, чтобы через масонскую пирамидку с доллара мы взирали на божественный мир. Яд накопительства проникает в поры слабой души, расшатывает тысячелетние устои, подрывает заветы; нет страшнее врага для русского народа, чем дух стяжательства, поклонение мамоне, когда хитрость, лукавство почитаются за ум выдающийся. Мировой ростовщик, породив на Руси банду выкормышей, сутяжников, крючкотворов, восхваляющих оборотистых денежных тузов, своим цепким меняльным когтем кровавит душу до неизлечимых язв. Что скрывать, если даже тем доброхотам, что из награбленных миллионов отстегнули на храм Христа Спасителя копейку, повесили памятную доску на соборе и выбили зубилом имена на вечное поминание. Ишь вот, каков прохвост: ограбил вдовицу, затоптал младенца, пролил реки крови в Чечне, а ныне отстегивает от щедрот латунный грошик и велит, чтобы мы поклонились ему земным поклоном за его взносы. Стяжатель-процентщик, он, словно мышь домовая, в любую щель утянется в нитку, только успевай хватай. Прозевал – он уж гнездышко уконопачивает в твоей душе, нехристь коварная.

И ведь не сами деньги зло, но то, как они пополняют карман, как они воспринимаются сердцем, сколько чувств отдается, какое место занимают в душе, насколько обрезают мир и заслоняют Бога. Если деньги заработаны честным трудом, то они благо. Как и сам труд – великий подарок. Без постоянного вековечного труда не выстраивается храм в душе. Деньги ростовщика развращают, ибо окружающие видят легкость их добычи, безрисковость; они порождают тоску, зависть, жестокость. Деньги ростовщика походят на паутину, в центре которой сидит меняла и пьет кровцу из жертвы.

В. К. А как, на ваш взгляд, соотносятся, сосуществуют, взаимодействуют разные национальные характеры? И как здесь ведет себя в нынешних условиях наш характер, русский? «Иван Жуков, что из поморской деревни Жуковой, решил стать евреем…» Так начинается новый ваш роман «Миледи Ротман». Интересное, надо заметить, желание, любопытный эксперимент: Ивану евреем стать…

В. Л. Я думаю, что свойство всякого национального характера – замкнуться в себе, обособиться, заузить мир, чтобы не потонуть в нем. В чем духовная гибель Запада? Позабывшие волю иль только смутно помнящие ее, они сейчас удаляют границы, чтобы искусственно возродить то чувство. Но, увы, безнациональному человеку вовсе воли не видать, он везде будет пред всевидящим оком мирового процентщика.

Двадцать первый век – век борьбы национального чувства, национального самолюбия, национального характера с мировым пауком, пожирающим красоту мира, созданного Господом; борьба стяжателей с нестяжателями. В этом скрыт и наш смысл борьбы, наше неприятие Запада; противоречия кроются даже не в том, насколько Европа и Америка ушли от Бога, изменили Христу, но в том, что борьба нестяжателей со стяжателями из частной превратилась в общемировую. Вот почему мы так неприятны Европе, потому как не даем своим присутствием жить так, как они хотят, досадим им даже молча, не упрекая; вот почему так зол «золотой миллиард», кормящийся у доллара, на весь арабский мир, потому что и те, в силу свойств души, тоже исповедуют нестяжательство. Конфликт будет расширяться и не станет ему конца, пока всякий маленький народ не почувствует в полноте свою красоту и зрелость, пока не разглядит себя, особенного, в мировом цветнике культур. А стяжатели этот Божий букет хотят подстричь под нулевку, оставив на память лишь жесткий скелет, столицы и сухие ветви от погубленных цветов.

Я думаю, что и русский народ был не так вселюбив, как то проповедовали церковь и писатели. «Несть ни эллина, ни иудея» лишь в храме, под прикровом церкви, но выйдя из нее, каждый как бы надевает свои привычные плотские одежды и становится тем, кем создала судьба: русский – русским, татарин – татарином и т. д. И это хорошо; лишь так сохраняется благословенная и благодатная красота мира с его неповторимыми красками.

И прежде редко какой русский, например, женился на ненке, или башкирке, или чеченке: не позволяла не только замкнутость среды, но и верования. Даже живущие в одной деревне инаковерующие ложились на разные кладбища, гостились чаще в своем кругу, вели свой национальный быт, говорили своим языком, носили свои платья. Лишь московская знать в силу политических причин изменяла своим уложениям. Словом, предки наши каким-то особенным природным чутьем понимали, что нельзя смешивать расы, что от слияния кровей возникают особенные пламенные, нетерпеливые люди, с расхристанной, онеприюченной душою, способные принести на землю раздор и бучу.

Да, у меня в романе «Миледи Ротман» Иван Жуков решил стать евреем; вернее, не своей волею он пустился в опасное приключение, но новые переделыцики нации понудили, воззвав к перековке человечьего материала. Смутители ровной жизни, они весь двадцатый век баламутили Россию, и с этой опасной болезнью мы, к сожалению, перекочевали в третье тысячелетие. Передельцы мира постоянно хотят обезличить народы, превратить их в пыль, сеево, в песчаные пустыни, по которым, не зная пределов, катятся в вихре перемен злые и неуживчивые, эгоистические и безверные перекати-поле.

Но что получилось из этого предприятия? Снова вспоминается: «Их платье не по нам, наше платье не по ним».

В. К. Что еще хотели бы вы сказать о теме нового своего романа, который, как я заметил, очень быстро расходится?

В. Л. Собственно, роман-то не на еврейскую тему, а о новых лишних людях. Безумные люди, начав перестройку России, в первую очередь обрушились на мозг нации, на ее интеллект, и так-то подточенный, лишенный веры в двадцатом веке. На примере двух провинциальных «культурников» я показал, под каким безжалостным прессом оказалась наша земля. В соковыжималку пустили все лучшее, чтобы на выходе оказалась лишь липкая «капуста», а все остальное – вековые привычки, национальная этика, совесть, доброрадность, все Божьи заветы – пущены в отходы за ненадобностью. Но только внешне нация встречает это нашествие «гуннов» смиренно, порою и с учтивою улыбкою, но в почти каждой русской душе неугасимо тлеет пламень самовыражения и остерег: «Туда ли катимся?» Эта внешняя податливость обманывает многих и разочаровывает, понуждает отступиться от перековки русского человека. Горнило долгих тысячелетий, наверное, что-то стоило для нас, закалило внутренний сердечник, который не так-то просто истереть.

Кстати, эксперимент вовсе не новый: кто-то стремился стать англичанином, иной надел французскую шкуру, немцы и евреи пытались натянуть русское обличье и, впрочем, порою не без пользы для государства. Во многих сторонах культуры и наук они сыграли учительную роль. А вспомним Синявского, что жил под еврейской личиною. Я уж не вспоминаю уроки диффузии в мировом масштабе; но в осадке чаще всего оставались личная драма, угрюмое доживание иль запоздалое прозрение. В эти игры играть опасно…

В. К. Невольно задумываешься и о том, что какие-то свойства нашего национального характера нуждаются в определенном совершенствовании с учетом жесткого нынешнего времени. Ваш «опыт психоанализа» весьма поучителен. Но скажите, может ли народ, учась на собственных горьких ошибках, сделать выводы из них и в чем-то себя «перевоспитать»?

В. Л. Норов каждой нации гранили долгие времена; жизненных коллизий и у русского народа за тысячелетия случалось много, и если по каждому поводу, при тяжелой ситуации дополнять или переписывать натуру, то племя бы не состоялось. Готовые к перековке по чьему-то желанию угождают в конце концов в такой исторический шторм, что едва выплывают на берег, растеряв почти все нажитое в истории.

Мы не знаем, не помним, какими были наши предки, но, безусловно, они были более выносливыми, созерцательными, многомудрыми, ибо жили в полнейшем слиянии с природою; более мужественными, ибо всякое сражение проходило на расстоянии стрелы, копья и меча; более зоркими, ибо охота, пространства требовали взгляда чистого; более решительными и богобоязненными, ибо долгие ходы по землям требовали натуры рисковой, – а значит, не боялись смерти. Череда дней, испытаний, чересполосиц, сбивание в города, в огромные скученные безголосые орды, конечно, приисказили норов, нарушили этику и эстетику, взгляд опустили в землю, но стержень русской души, несмотря на перемены в мире, оставался нетронутым (по крайней мере, до последних лет).

Еще на моей памяти сельская Русь не знала замков, можно было попроситься на постой в любую избу, – а это многое значило для народной жизни в ее бесконечных дорогах. Конечно, рухнул прежний быт, а значит, поиссякли национальная этика и эстетика, душа народная стала грубее, примитивнее, несмотря на все образование. И нынешняя перемена общественного строя заставит мимикрировать народ, приспособляться, затаиваться в своей сущности, порою и засыпать. (Но спящий народ не есть мертвый, беспробудный.) Однако нельзя говорить, что народ нуждается в совершенствовании, ибо русский народ – это наше все, мы лишь крохотные малосилые зернышки его.

Народ нуждается в любви, но не в покровительстве: нуждается он в воле, которую почти отобрали. Всякая рыба ищет своих стихий, русский народ – народ глубины, бесконечного поиска, волнения, внутреннего постоянного недовольства собою, народ тихой драмы и самоустроения. Я говорю лишь о том народе, что живет на земле, собирает из нее не только на прокорм всем нам, но и духовно окормляет, храня и прикапливая исподволь национальную культуру. А пока кормилец наш, как и в прежние времена, – изгой, страдалец, как бы человек низкого сорта; себялюбивые города, похитив у крестьянина его волю, уничтожают и его смысл быванья, а значит, и себя изгоняют со света, бессмысленные и жалкие. Города похищают народ и истребляют его, доводя и себя до плесени.

Пространства диктуют условия жизни русскому народу; пространства – его школа, и сколько бы поколений ни приходили до или будет после нас, они все будут больно ушибаться, спотыкаться, падать, стеная, снова подыматься и двигаться наощупку вперед. Разве можно научить молодую семью, чтобы она жила, не расплескав чувств, не спотыкаясь на сварах, нытье, на внезапных вздрязгах. Нет. Так и нация, любой народ мира, перемогая тысячелетия, всякий раз накапливает свой, личный опыт. Даже свод эстетики и этики, накопленный в совместном прожитии, не оберегает народ от своих же ошибок. Увы! Хвори и выздоровление; встряхнул головой – и, помолясь, дальше.

Лишь самонадеянные «образованны», блуждая в трех соснах, любят воспитывать свой народ, почитая себя за апостолов. И тем приносят много горей…

В. К. В разговоре с писателем Личутиным не могу не коснуться вопроса о языке. Ваш язык называют самобытным, самоцветным, необыкновенно сочным. Но сегодня не о личных творческих секретах вашей работы над словом хочется вас спросить. Сегодня вполне реальна угроза уничтожения русского языка в целом. Вы чувствуете эту угрозу? И что, на ваш взгляд, нужно делать, чтобы ее предотвратить?

В. Л. Язык русский скукожится, изветреет лишь тогда, когда народ вовсе сойдет с земли и закроется в городах. Земля – родильница слова, его повествователь. И печаль не столько от того, что телевизор принакрыл нас голубым мраком, мерцающим сполохом затмил взгляд; печально, что земля скудеет крестьянином, а мы и не охнем.

«Слово, неправильно сказанное, неправильно и существует. Оно особую силу имеет». Так говаривали наши предки. Они считали, что слово не потухает, но, обладая особой энергией, заселяется в эфире, существуя в особом, может быть и райском, мире. Иначе неужели людские души, отлетая в рай, живут в вечном молчании, и неужели все живые звуки природы потухают и ложатся под ноги, вроде палой листвы, а не возносятся вслед за отлетающими душами? Этого никто не знает.

И каждый из нас, как почка, как листок на гигантском древе нации, не может верно знать, что с языком, в какую сторону он движется – в поре созревания он или усыхания. Наверное, три тысячи лет тому речь предков наших была победнее нашей (а может, и богаче?) – ибо были свои понятия, свой гармонический мир, осколки того словарного свода упали в наше время и обросли новой живой тканью.

Вот я написал роман «Раскол» о семнадцатом веке; не насилуя себя, не сочинив ни одного слова, не заглядывая практически в словарь Даля, я вынул народную речь из своей скверной памяти, даже и не подразумевая, сколько образов роится во мне.

Откуда нам знать, что такой же свод не носит живущий рядом с нами кочегар Петр Иванович? Ведь никто не знал в России, что на берегу Белого моря живет Марфа Крюкова, одноглазая бобылка, у которой в старушечьей головенке хранится весь былинный эпос, что эта бабенка помнит в несколько раз больше, чем легендарный Гомер. А случайно нашли ее – и поразились.

Конечно, нам скучно смотреть на этот пошлейший телевизор, растирающий наше национальное сознание в пыль и труху. Но что с них взять, с племени пересмешников, не умеющих запрячь русского жеребца? Пусть тешат себя иллюзиями, рассыпаясь мелким бесовским смешком. Это их завоеванное право.

Но куда хуже, на мой взгляд, что на русскую деревню наслан мор, ее хотят изжить со света, загнать в стойло. Не так ли и в прошлом веке «прохвессоры» натягивали на русский язык хомут – на кого барский, на кого тягловый; де, это слово устаревшее, то – старославянское, то – диалектное, а значит, второго сорта и без нужды вспоминать их.

Я пишу на русском, на том самом языке, на котором говорили мои предки тыщу лет, и никакой угрозы не чувствую. Меня порой шпыняют «образованны», рыгочут над моим стилем, отупелые от газетчины и того «консенсуса», которым хотят повязать и превратить Великий народ в сброд, расселив его нищетою по резервациям.

Собака тявкает, а караван идет…

Русский народ ничего не мог сказать в простоте, и отсюда сила, красота, волшебство его речи.

Слово – душа нации; гибкость языка, его многообразность, его ласковость, его многомерность и видимая податливость, его игривость при внутренней скрытности, его отчаянность и прицельная зоркость, его пронзительная певучесть, звуком своим соединяющая с небесами, – все это и есть содержание души русского народа.

Январь 2002 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.