Об источниках, или особенности сбора информации до эпохи гласности
Об источниках,
или особенности сбора информации до эпохи гласности
Задуманная мною книга преследовала две цели. Во-первых, после биографии Бухарина, мне хотелось написать своего рода коллективную биографию выживших жертв Гулага — от освобождения до попыток вновь обрести своё место в обществе. Другая цель, в которой проявился мой интерес к прошлым и — как я верил даже тогда — будущим реформам в Советском Союзе, состояла в ответе на вопрос: как возвращение миллионов заключённых после смерти Сталина в 1953 году повлияло на процесс принятия политических решений и саму политическую систему при Хрущёве?
Обе задачи выходили за рамки традиционных для западной советологии того времени тем исследования. Большинство авторов, твёрдо придерживаясь «тоталитарной» модели, по-прежнему рассматривали советскую политическую систему в отрыве как от истории, так и от общества, считали её не подверженной влиянию последних и, значит, неизменной по существу{2}. Воздействие, которое оказали в 1950–60-е годы гулаговские «возвращенцы», заставляло взглянуть на дело иначе. Их судьбы были центральным фактором глубоко историзированной политики того периода, когда споры о прошлом стали неотъемлемой частью борьбы за власть и выбор политических решений среди верхушки партийного руководства. В то же время, личные потребности такого большого числа освобожденных узников и их семей создавали не только низовую социальную базу для дальнейшей десталинизации сверху, но и условия для проверки способности системы к изменению. (Уже тогда, до того как это стало распространенным методом в западной советологии, я пытался соединить социальную и политическую историю.){3}.
Но где мне было взять информацию для такой сугубо эмпирической работы? Почти никакой литературы по этой теме не существовало; лучшие западные книги о терроре, в первую очередь, книга Конквеста, концентрировали внимание на процессе репрессий, а не на судьбах репрессированных{4}. В самом же Советском Союзе — стране с безраздельно царящей цензурой, закрытыми архивами, запуганными жертвами и негативно настроенным официальным мнением — существовало только одно, и то довольно фрагментарное, исследование: краткое изложение нескольких постгулаговских судеб в конце третьего тома романа Александра Солженицына «Архипелаг Гулаг», который был издан на Западе в 1970-е годы{5}.
Это означало, что я должен был опираться преимущественно на первичные источники. За границей был опубликован ряд бесцензурных воспоминаний бывших гулаговцев, но они имели ограниченную ценность. Большинство из них относилось к периоду до 1953 года и принадлежало перу репатриированных иностранцев, чей последующий опыт не был типичен для бывших советских узников или мало что говорил о жизни после Гулага{6}. Были, однако, ещё два источника информации, оба советские и важные, до сих пор мало используемые западными исследователями.
Первый — внушительная по объёму литература на «лагерную тему», в том числе художественные произведения, опубликованные в период относительного цензурного послабления хрущёвской «оттепели». Ошибочно полагают, будто таких текстов даже в то время было мало — в литературе, мол, лишь один солженицынский «Один день Ивана Денисовича» — или что они не заслуживают внимания по причине своей «советскости»{7}.[2] Многочисленные заметки и наблюдения о сталинском терроре, включая воспоминания выживших узников Гулага, были опубликованы в официальной печати, причём не только московской. С подсказки «возвращенцев», я обнаружил залежи информации в журналах, издаваемых в отдалённых советских регионах (Сибирь, Казахстан), где была высока концентрация лагерного и ссыльного населения, значительная часть которого там и осела после освобождения. Доставать такие журналы, как «Сибирские огни», «Байкал», «Простор», «Ангара», «Урал», «Север», «Полярная звезда», «На рубеже» и «Дальний Восток», было нелегко, но результат с лихвой окупал затраченные усилия[3].
Другой письменный советский источник был полностью неподцензурным и включал в себя растущий пласт литературных сочинений, ходящих по рукам в машинописном виде (самиздат) или тайком вывезенных за границу и изданных там (тамиздат). К 1970-м годам все эти проявления неофициальной гласности: истории, мемуары, современные политические и социальные комментарии, документы, художественные произведения и прочее, — должны были стать обязательным чтением для большинства советологов, как они стали для меня[4]. Ведь в центре этой литературы была эпоха террора — темы, реалии и сами авторы — бывшие зеки.
Больше всего, однако, я опирался на личные свидетельства сталинских жертв, с которыми меня сводила судьба. Поначалу я знакомился с ними через семью Бухарина, но очень скоро у меня появились в Москве ещё три уникальных канала знакомств. Два из них — историки-диссиденты, с которыми у меня на долгие годы установились тесные личные и профессиональные отношения: Рой Медведев, чей отец погиб в лагере, и Антон Антонов-Овсеенко, потерявший обоих родителей в годы террора и сам отсидевший 13 лет в Гулаге{8}. Пользовавшиеся уважением и доверием многих бывших репрессированных, Рой и Антон уговорили некоторых из них помочь мне.
Моим третьим каналом стала Татьяна Баева — замечательная молодая женщина, одна из активисток подвергавшегося травле московского движения за права человека, в рядах которого были как сами «возвращенцы», пережившие ужас двадцатилетнего сталинского террора, так и взрослые дети тех, кто не дожил до возвращения. Отец Татьяны, Александр Баев, всемирно известный биохимик, осыпанный почестями и занимавший высокий пост в советской Академии наук, в своё время провёл 17 лет в сталинских лагерях и ссылке, где и родилась его дочь{9}. (Малоизвестный, но существенный факт: знаменитая «демонстрация семи на Красной площади» в знак протеста против ввода советских войск в Чехословакию в августе 1968 года на самом деле была «демонстрацией восьми». Восьмой была 21-летняя Таня Баева, чьё имя было вычеркнуто из заведённого КГБ дела из-за высокой должности отца.) Моя дружба с Таней ввела меня ещё в один круг людей, чей личный опыт был для меня так важен.
За два года периодических посещений Москвы я имел личные контакты с более чем двадцатью бывшими узниками Гулага или близкими родственниками жертв — помимо членов семьи Бухарина[5]. Среди них были те, чьи имена, без сомнения, будут знакомы многим русским читателям: Юрий Айхенвальд, Игорь Пятницкий, Лев Копелев, Михаил Байтальский, Юрий Гастев, Павел Аксенов, Евгений Гнедин, Камил Икрамов, Наталья Рыкова, Леонид Петровский. Позже, после моего трёхлетнего вынужденного отсутствия в России, к ним добавились и другие люди, также с гулаговским прошлым, в том числе Лев Разгон, много лет отсидевший в лагере, драматург Михаил Шатров (племянник бухаринского соратника и товарища по несчастью Алексея Рыкова), чья семья заметно поредела в годы террора, и Александр Мильчаков, чей отец (тоже Александр), прежде чем угодить на долгие годы в Гулаг, занимал высокий пост в комсомоле.
Я был не первым человеком, подвигшим бывших жертв на сеансы устной истории. Во многих случаях, Солженицын, Медведев и Антонов-Овсеенко, собиравшие материал для своих бесцензурных книг о советском прошлом{10}, меня опережали, — но из иностранцев, думаю, я был первым. (Солженицын в начале 1960-х навестил Анну Михайловну Ларину в её московской квартире, чтобы расспросить о её опыте лагерной и ссыльной жизни. Позже она сожалела об этой встрече, так как Солженицын, в её присутствии на все лады расхваливавший Бухарина, в своём «Архипелаге» выставил его не в лучшем свете.) Я всегда отдавал себе отчёт, что, помогая мне, эти люди (в отличие от меня) возможно, вновь подвергают себя существенному риску. Поэтому я действовал очень осторожно, что обычно означало — конспиративными методами.
Я понимал, однако, что мои гулаговские контакты были частными, избранными случаями: в основном это были пожилые люди, имевшие отношение к плеяде первых руководителей Советского государства и коммунистической партии, до репрессий проживавшие в Москве. (Вопреки распространённому в России и на Западе устойчивому политическому мифу, подавляющее большинство жертв сталинского террора — 70 и более процентов — не были членами партии или советской элиты.){11}. Чтобы расширить круг своих респондентов, я подготовил подробную анкету на русском языке (чего до меня тоже никто не делал), которую друзья, знакомые и не знакомые мне люди распространяли затем среди бывших узников Гулага в Советском Союзе и тех, кто эмигрировал на Запад{12}. К началу 1980-х годов я получил, по различным каналам, двадцать или около того подробных ответов. Вместе с примерами, почерпнутыми мной из печатных и машинописных источников, я имел теперь сведения почти о 60 лицах. Учитывая, что жертв были миллионы, это была ничтожная выборка. Но с другой стороны, опубликованные недавно на Западе обобщающие работы о сталинской эпохе в целом основывались на куда меньшем числе дневников и прочих личных документов, найденных в архивах. (Солженицын говорил, что для своего «Архипелага Гулаг» он собрал 227 показаний, но в основном, похоже, это были письма, полученные им от бывших зеков после публикации «Ивана Денисовича».){13}.[6]
Между тем, время, отпущенное мне для осуществления этого проекта внутри СССР, близилось к концу. О моей двойной московской жизни — исследователя, официально работавшего по обмену над дозволенной темой, но при этом всё больше времени и внимания уделявшего другой теме, не дозволенной, — стало известно советским властям. Знали они, несомненно, и о моём деятельном участии в переправке запрещенных рукописей (мемуаров и диссидентских текстов) за границу, а оттуда, в виде тамиздатовских публикаций, обратно в Союз. Мой появлявшийся время от времени «хвост» стал более постоянным, и однажды сотрудник КГБ в академическом институте открытым текстом посоветовал мне прекратить «проводить время с людьми, не довольными Советской властью». (Кого он имел в виду, бывших репрессированных или диссидентов брежневского времени, я не спросил.)
Таким, возможно, закономерным образом, эта стадия моего проекта завершилась в 1982 году, после чего мне три года не удавалось получить советскую визу, несмотря на неоднократные обращения и просьбы. Тогда я решил заняться уже накопленным значительным материалом по теме, используя кое-что в своих публикациях об истории и современном состоянии политической борьбы за реформирование советской системы{14}. Я также написал первый, черновой, вариант этой статьи, в котором конспективно изложил основные идеи задуманной мною книги.
Эта задумка, однако, оказалась отодвинута на задний план драматическими событиями, начавшими разворачиваться в Советском Союзе в 1985–86 годах. Вскоре стало ясно, что политика нового лидера, Михаила Горбачёва, представляет собой ту самую попытку советской реформации, в возможность которой я всегда верил, и, кроме того, она обеспечивала доступ к прежде закрытым архивным документам, необходимым для более полного издания моей биографии Бухарина. В условиях гласности пресса полнилась новыми данными о жертвах сталинского режима, которые я добросовестно собирал, но первоочередное значение для меня тогда имели другие проекты. Пухлые папки документов о гулаговских «возвращенцах» пылились в коробках в моей нью-йоркской квартире и в офисе Принстонского университета до середины 1990-х годов — до встречи с Нэнси Адлер. Впечатлённый работой, проделанной этой молодой американской исследовательницей по той же самой теме, и её способностями в плане применения психологического и сравнительного подходов, которыми я не обладал, я дал ей полный доступ к своему архиву. Результатом стала её превосходная книга, в 2002 году увидевшая свет в Америке, а в 2005 году, в русском переводе, — в Москве{15}.
Зачем же тогда я решил опубликовать эту свою работу сегодня? Во-первых, потому что я всегда надеялся, что когда-нибудь, в той или иной форме, сделаю это. Особый случай представился в 2007 году, когда ряд друзей и почитателей Роберта Конквеста решили издать сборник статей в честь его 90-летия. Для этой книги я подготовил исправленную версию моей статьи 1983 года, что вдохнуло новую жизнь в проект, заброшенный мною почти тридцать лет назад. А сделав это, я уже не мог удержаться и не подготовить эту, существенно разросшуюся, статью для публикации в России к 70-летию большого сталинского террора 1937–38 годов. Другая причина состояла в том, что я хотел опровергнуть впечатление, сложившееся на Западе, а, возможно, и в России, будто исследование по такой теме было невозможно до периода горбачёвской гласности или даже до постсоветской «архивной революции». Как в этой связи напомнил нам историк Владлен Логинов, «каждая эпоха рождает и свой специфический тип источников»{16}.
А самое главное, о возвращении и судьбах бывших узников Гулага до сих пор поразительно мало известно — по сравнению, например, с теми же жертвами Холокоста. Их эпопея «часто игнорируется», как заметил один из современных исследователей Гулага, даже в книгах по истории Советского Союза{17}. За годы, прошедшие с хрущёвской оттепели, «возвращенцы» время от времени фигурировали на страницах художественных произведений русских и зарубежных авторов («Всё течет» Василия Гроссмана, «Ожог» Василия Аксенова, «Пушкинский дом» Андрея Битова, «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова, «Дом свиданий» Мартина Амиса); был опубликован ряд мемуаров об их жизни после Гулага; их свидетельства послужили материалом для нескольких западных монографий на более широкие темы{18}.При этом, несмотря на наличие крупных хранилищ рукописей, особенно тех, что имеются в распоряжении обществ «Мемориал» и «Возвращение» в Москве, и тома опубликованных архивных документов, книга Адлер остается единственным всеобъемлющим исследованием опыта бывших гулаговцев — причём, что особенно необъяснимо, даже в России[7].
Достоинства моей работы, пускай и более скромные, заключаются, возможно, в том, что в ней представлены, в относительно сжатом виде, политическое и социальное измерения этого явления. Кроме того, поскольку большую часть своего исследования я проделал по более горячим следам, в ту пору, когда те события ещё не стали полностью историей и когда многие репрессированные (и их палачи) ещё были живы, мой угол зрения на проблему — «возвращенцев» и на общество и систему, с которыми они сталкивались, возвращаясь, — несколько отличается от тех, под которыми их рассматривали Адлер и другие авторы.
В основе своей, темы и сюжеты данной публикации повторяют те, что были в первоначальном варианте статьи 1983 года, однако я существенно расширил их за счёт фактических данных, накопленных мною с тех пор. (Большинство примечаний содержат библиографию соответствующих публикаций, появившихся после 1983 года, многие из которых я читал в рукописи до того, как они смогли увидеть свет.) Эти новые материалы позволили мне сделать какие-то моменты моего повествования более полными или более наглядными, по сравнению с первоначальной версией статьи, а также, при сохранении главного фокуса на времени Хрущёва, добавить продолжение, включающее обзор дальнейших судеб «возвращенцев» и прочих жертв от 1964 года до наших дней.
Но даже сегодня, однако, я не называю имен всех тех, кто, положившись на моё обещание конфиденциальности, снабжал меня сведениями в конце 1970-х — начале 1980-х годов. Хотя большинства из них уже нет в живых, я предпочитаю сохранить инкогнито ряда личностей — отчасти из-за неопределённости ситуации в сегодняшней России, а, возможно, просто потому, что не люблю изменять данным обещаниям и некогда усвоенным привычкам.