Глава седьмая. К диалектике личности. «Жизнеописание Агриколы»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая. К диалектике личности. «Жизнеописание Агриколы»

«Жизнеописание Агриколы» создавалось в последние месяцы 97 и в первые месяцы 98 г. По всей видимости, оно не было первым произведением, которое написал Тацит. Как всякий крупный оратор, он в течение уже многих лет публиковал тексты своих речей, а непосредственно перед тем, как начать работу над «Агриколой», выступил, в частности, с надгробной речью о скончавшемся летом 97 г. трижды консуле Вергинии Руфе. Такие речи, как правило, также издавались, и нет оснований думать, что эта явилась исключением. И, тем не менее, в более глубоком смысле «Жизнеописание Агриколы» действительно представляет собой первое произведение историка, так как именно оно открывает единый, связанный внутренней эволюцией идейно-художественный цикл, который образуют известные нам сочинения этого автора. В «Агриколе» — исток всей рассказанной Тацитом эпопеи.

1. Проблема жанра. В основе классификации жанров в античной эстетике лежало отношение типа сознания, отразившегося в данном литературном произведении, к мировому и (или) общественному целому. Под высокими жанрами понимались такие, где речь шла об отношениях человека с этим целым — о бытии народа, о судьбах рода и государства, воле богов, велении рока; низкие жанры, вроде комедии или сатиры, потому и воспринимались как низкие, что человек или событие рассматривались в них в своем эмпирическом своеобразии, как частное и отдельное. В Риме споры о соотношении и предпочтительности отдельных жанров словесного искусства приобрели особую важность именно в ту эпоху, когда вопросы отношений человека и государства, внутренней свободы и политической необходимости встали особенно остро, т. е. прежде всего в эпоху Поздней республики и раннего принципата. Первое произведение Тацита связано в первую очередь с этими вопросами, и потому так важна проблема его жанра.

Жанровая принадлежность «Агриколы» вот уже на протяжении полутора столетий вызывает бесконечные споры. Казалось бы, для них нет оснований. Разве не сказал сам автор, что он «вознамерился поведать о жизни покойного мужа». (1, 4), и разве не обозначена в рукописях эта его книга как «Жизнеописание»? Какие же есть причины сомневаться в том, что перед нами биография? Однако основная часть книги представляет собой рассказ о покорении Британии — погодную запись исторических событий, развернутую на этнографическом фоне, в которой тонет и почти не ощущается собственно биографический материал. Значит ли это, что «Агрикола» не биография, а история или, по крайней мере, соединение того и другого? Но ведь это сочинение Тацит задумал как «воздаяние должного памяти моего тестя Агриколы» (3, 3), т. е. как прославление усопшего, что с самых древних времен составляло в Риме содержание особого жанра «надгробной хвалы». Произведения этого жанра обладали рядом определенных признаков, несводимых ни к биографии, ни к истории; почти все они обнаруживаются в «Жизнеописании Агриколы». Можно высказать также множество других предположений о жанре интересующего нас сочинения.

Все эти споры не столь формальны и схоластичны, как может показаться на первый взгляд. Жанр предполагал определенный тип связи человека и общественного целого, сам же этот тип связи менялся исторически. Жанры, признаки которых исследователи обнаруживали в «Агриколе», не образовывали поэтому синхронного набора, из которого автор мог произвольно выбирать; каждый такой жанр становился особенно важен на определенном этапе истории Рима и отражал столь же определенное соотношение гражданской общины и гражданина. Жанровая многозначность «Агриколы» мало что раскрывала бы в существе этого сочинения, если рассматривать его как мозаику жанровых признаков и видеть задачу в том, чтобы установить, признаки какого именно жанра в этой мозаике преобладают. Но та же жанровая многозначность становится основой углубленного понимания первого произведения Тацита, если рассмотреть ее как отражение эволюции римских представлений о соотношении человека и общественного целого, каждый этап которой порождал особые литературные формы и отложил свой особый след в Тацитовой «повести о жизни покойного мужа». Сама же эта повесть, как выясняется при таком подходе, потому и не укладывается в традиционную систему жанров, что рассказанный в ней конфликт между человеком и властью не укладывался в традиционную и себя исчерпавшую систему связей гражданина и гражданской общины.

2. Этапы развития римской биографической литературы. Представление о том, что история и успехи Рима — не просто проявление роевой силы общины, а результат деятельности отдельных людей и что поэтому о таких людях можно и нужно рассказывать, дабы прославить ту же общину, складывается в III в. до н. э. Как оно формируется, наиболее ясно видно из эпитафий римских аристократов и видных государственных деятелей Сципионов. Две самые ранние из них — Луция Сципиона Бородатого (консула 296 г., цензора 290 г.) и его сына Луция Корнелия Сципиона (консула 259 г., цензора 258 г.) — еще целиком строятся по единой, как видно, канонической схеме: имя, род, общая оценка, почетные должности, деяния. Ни для неповторимых особенностей покойного, ни для чувств, ни для чего личного здесь еще места нет. То же понимание человека отразилось и в похвальных надгробных речах этой эпохи. В традиционную их схему входило восхваление заслуг и подвигов покойного, а затем — заслуг и подвигов его предков. Под заслугами и подвигами понимались только деяния, совершенные на службе городу, почему рассказ о них, по-видимому, практически совпадал с последовательным перечислением почетных должностей. Именно так, например, выглядела похвальная речь о дважды консуле Луции Цецилии Метелле, произнесенная его сыном Квинтом в 221 г. до н. э.[126]

Восприятие человека как совокупности деяний, совершенных во славу государства, получает в эту эпоху теоретическое обоснование у Полибия, который отказывается давать целостную характеристику «царей и замечательных людей» и объявляет о своем намерении говорить о них лишь «по мере изложения событий».[127] Практически это означало, что исторический деятель выступал не как индивидуальность, а как совокупность поступков. Личность уже признавалась существенным элементом истории, но еще такая личность, которая выражала себя лишь в деяниях в пользу государства и в глазах народа и в собственных глазах исчерпывалась ими. Когда Катон Старший (234–149 гг. до н. э.), рассказывая в своем сочинении «Начала» историю 2-й Пунической и последующих войн, «не называл полководцев, а излагал ход дела без имен»,[128] это была не только характерная для него аффектация консерватизма, но и выражение еще живых норм мышления.

Его современник и враг Сципион Старший был человеком прямо противоположного склада, но ощущение неправомерности усложненной, слишком яркой личности, какой-то ее неестественности, греховности ее отпадения от коллектива было всю жизнь присуще и ему. Он искал оправдания своим непонятным для современников поступкам, утверждая, что лишь выполняет открывшуюся ему волю богов. Он никогда и ничего не писал, чтобы не претендовать на увековечение своих взглядов и мыслей; он ушел от дел и от активной общественной жизни полным сил пятидесятилетним человеком не потому, что стал жертвой клеветнических обвинений — это было ему не впервой, и он сумел от них отбиться, а потому, что понял свою неспособность раствориться в массе граждан, отождествиться с ее сегодняшними интересами. Нормой для времени и для него оставалось именно такое отношение тождества.

Следующий этап в развитии представлений о роли личности в истории (и объективных процессов, порождавших эти представления) относится ко 2-й и 3-й четверти I в. до н. э. Всеобщий кризис, охвативший в эти годы римское государство, выражался, помимо всего прочего, в том, что римское гражданство распространилось на сотни тысяч людей, по своему происхождению, связям, традициям общественного поведения не имевшим ничего общего с былой, относительно замкнутой общиной города Рима. Моральные и социально-психологические нормы римской гражданской общины, и в частности положение об абсолютном примате интересов города над интересами личности, распадались. Соответственно резко возросла объективная роль и общественный престиж отдельных государственных деятелей, видевших, как казалось, дальше остальных граждан и глубже их понимавших интересы государства. Яркая, резко очерченная личность, не смиряющаяся перед традициями и общим мнением, действующая на свой страх и риск, становится знамением времени, его символом, отличавшим эту эпоху от предыдущей и от последующей. Галерея таких образов бесконечна — Тиберий Гракх, его брат Гай, Гай Марий, Ливий Друз, Сулла и Цинна, Серторий, Катилина, Помпей, Клодий и Анний Милон, венчающий этот ряд Юлий Цезарь. А скольких мы не знаем!.. А сколько людей остались в тени, во втором ряду — Марк Октавий, Гай Антоний, Корнелий Долабелла, Гай Курион!

В этих условиях иными становятся литературные документы, призванные рассказать о жизненном пути человека. В 40-30-е годы I в. до н. э. зарождается и расцветает литературный жанр, знаменующий перелом в понимании отношений между человеком и историей, жанр, которому суждено было сыграть важную роль в литературе раннего принципата и к которому близок «Агрикола», — так называемая «историческая монография». Жанр этот подробно охарактеризовал Цицерон в письме к Луцию Лукцею (июнь 56 г.). Интересующее нас рассуждение сводится к тому, что Лукцей пишет историю Рима своего времени, дошел уже до диктатуры Суллы и намеревается продолжать свое повествование дальше в порядке событий, Цицерон же просит его отступить от хронологического принципа и рассказать отдельно о заговоре Катилины и роли самого Цицерона в его подавлении. Такой развернутый эпизод исторического повествования, как явствует из письма, должен представлять собой самостоятельное, отдельное произведение. Это сочинение призвано передать эмоциональный колорит времени — «разнообразие обстоятельств» и «превратности судьбы», а главное, концентрировать рассказ о времени в рассказе о человеке. «Ведь самый порядок летописей не особенно удерживает наше внимание — это как бы перечисление должностных лиц; но изменчивая и пестрая жизнь человека — а тем более человека выдающегося — вызывает изумление, чувство ожидания, радость, огорчение, надежду, страх, а если они завершаются примечательным концом, то от чтения испытываешь приятнейшее наслаждение».[129]

Как видим, речь идет не просто о кратком посмертном восхвалении или об эпитафии — жанрах, типичных для предшествующего периода, а о развернутом рассказе о выдающейся личности и ее деяниях на фоне событий времени и в неразрывной связи с ними.

Рост внимания к человеку как к подлинному субъекту исторического процесса приводит в эти же годы и к оформлению биографии в собственном смысле слова. Отличие ее от «исторической монографии» состояло в том, что последняя представляла собой документ общественной борьбы времени, созданный, как правило, одним из ее участников и направленный на прославление или осуждение описываемого лица, — биографические данные, подчас весьма развернутые, призваны были служить лишь материалом для реализации этого замысла; в жизнеописании, напротив того, рассказ о событиях и обстоятельствах жизни приобретал самоценный характер, становился занимательным чтением. Собрание именно таких рассказов представляло собой сочинение Корнелия Непота «О знаменитых мужах», вышедшее первым изданием около 35 г. и вторым — около 29 г. до н. э. Здесь мало истории и много mots, анекдотов, нравоучений. Тип биографического очерка еще не выработался — повествование то идет от события к событию, то следует изложенной в начале жесткой схеме. Но здесь уже есть главное, чего прежде не было, — живой интерес к человеку, которого Непот видит в каждом государственном деятеле и полководце.

Какой тип отношений между человеком и гражданской общиной отразился в жизнеописаниях середины I в. до н. э.? Предельно кратко на этот вопрос можно ответить так: тождество уступило место единству. В глазах окружающих человек не исчерпывается больше своей службой общине. Он обладает особенностями, личными свойствами, неповторимой индивидуальностью, которые воспринимаются сами по себе и вызывают определенное к себе отношение. Полководец Фабий Максим в изображении Тита Ливия неповоротлив, медлителен, упрям, осторожен, не выносит новшеств; государственный деятель II в. Лелий Младший, такой, каким он представлен в диалоге, носящем его имя у Цицерона, вдумчив, широко образован, он верный и любящий друг; Катон Старший у Непота энергичен, напорист, умен цепким, практическим умом. Этими или сходными качествами отличался, наверное, не один человек и в то время, и до него, но только теперь они стали вызывать интерес, требовать разбора и изображения. Изображения, однако, особого, направленного прежде всего на выявление той пользы или того вреда, который эти осознанные личные свойства приносят государству. Человек выделился из общины, но рассматривается еще с точки зрения ее интересов, и именно они образуют единственно существенное содержание его новообретенной индивидуальности. Фабий Максим действительно и упрям, и медлителен, и осторожен, но органические это его черты или принципы поведения, усвоенные им по тактическим соображениям, исходя из характера войны, в которой он участвует, в конечном счете неважно. Характеристика его у Ливия завершается стихом Энния: «Он промедленьем своим из праха республику поднял». Биография Катона у Корнелия Непота, а тем более посвященное ему сочинение Цицерона строятся точно так же: перед нами интересный и сложный человек, но мерилом его ценности остается служение государству.

Третий и заключительный период в развитии римской биографической литературы, к которому относится и «Жизнеописание Агриколы», приходится на вторую половину I в. н. э.[130] Если сущность первого из периодов, намеченных выше, состояла в тождестве человека и гражданской общины, сущность второго — в их противоречивом единстве, то главное содержание третьего составляет их наметившийся разрыв. Человек оценивается отныне не столько по своему общественному поведению или по официальному признанию, сколько по тому содержанию личности, которое оставалось за вычетом этого поведения и этого признания. Основой оценки и самооценки человека теперь становился именно такой «остаток»,[131] неведомый эпохе Сципионов и лишь угадывавшийся в облике некоторых современников Цицерона. У Сенеки, в частности в его «Нравственных письмах», составленных в 64–65 гг., это понятие ощущается как только что открытое автором и потому обсуждаемое и защищаемое с особой энергией. Им книга открывается: «Отвоюй себя для себя самого»; им она продолжается: «Вовнутрь обращены твои достоинства»; им она завершается: «Считай себя блаженным тогда, когда сам станешь источником всех своих радостей… Ты тогда будешь истинно принадлежать самому себе, когда поймешь, что только обделенные счастливы».[132]

Из биографической литературы конца I в. н. э., отразившей эти изменения в типе личности, нам известны, если не останавливаться пока на «Агриколе» Тацита, лишь мартирологи вождей стоической оппозиции. Ни один из них до нас не дошел, но мы знаем многих из тех, чьи жизни были там рассказаны, знаем обычно авторов, знаем кое-что об условиях создания этих книг и их судьбе.[133] Все это дает возможность составить о них определенное представление. Психологический портрет Остория Скапулы, например проступающий из глубины рассказа о британской кампании 47/48 г., - один из шедевров Тацита.[134] Перед нами блестящий государственный деятель и полководец. Консул в середине 40-х годов, он почти тут же, в 47 г., назначается на трудную и почетную должность префекта еще не замиренной Британии, Прибыв в провинцию в начале зимы, он, невзирая на неблагоприятное время года, устремляется на врага и добивается ряда решающих побед. Действия его против британских племен изобличают в нем опытного и талантливого военачальника. Успехи его вознаграждены: сенат присваивает ему триумфальные знаки отличия и, что было особенно почетно, тем же актом постановляет возвести в связи с его победами триумфальную арку императору. Но успехи и победы давались ему непросто, и чем дальше, тем острее чувствовалось, что они — результат самодисциплины, опыта и воли, которые вступают во все углубляющееся противоречие с душевным состоянием командующего. Уже перед решающей битвой «римский полководец стоял, ошеломленный видом бушующего варварского войска. Преграждавшая путь река, еще выросший за ночь вал, уходившие в небо кряжи гор — все было усыпано врагами, все внушало ему ужас». Осторий овладел собой, вдумался в положение и на этот раз добился победы. Но она была последней. Постепенно он стал заниматься войной вполсилы, солдаты забирали все больше воли, и Осторий не мог или не хотел с ними справиться, пока, наконец, неожиданно для окружающих, не умер, «измученный заботами, от которых ему стало невыносимо тошно».

Под тем же бременем умер в разгар походов предшественник Веспасиана в Иудее Цезенний Галл. И то же ощущение посторонности и потому невыносимой тяжести государственных забот испытывал в эти же годы прокуратор провинции Сицилия Луцилий Юниор, адресат «Нравственных писем» Сенеки. Его пример тем более показателен, что молодость он провел в военной службе в дальних опасных путешествиях, а в 64 г. Сенека поздравляет его: «Ты больше не странствуешь, не тревожишь себя переменой мест. Ведь такие метания — признак больной души… ты забросил все дела и помышляешь только о нравственном самоусовершенствовании».

«Остаток» личности становился выражением ее несоответствия деловито и бодро развивающейся политической действительности; он был неотделим от общественной позиции и тем самым от жизненной судьбы, внутренняя биография переплеталась с внешней, и эта взаимосвязь должна была находить отражение в жизнеописаниях подобных людей. Только при этом условии становится понятно, почему сочинение «О происхождении и жизни Остория Скапулы» — внешне ведь, в конце концов, вполне благополучного полководца, умершего на театре военных действий, никогда, кажется, ни в чем не замешанного и ничем не скомпрометированного, — могло явиться поводом для обвинения автора этого произведения в государственной измене. Таких книг, как жизнеописания Остория или Тразеи, в это время было много. То была форма римской биографии, глубже всего связанная с духовной и общественно-исторической проблематикой именно данной эпохи.

Возникновение «остатка» как ценностной характеристики личности и отражение этого в биографической литературе знаменовало конец прослеженной выше эволюции биографических жанров. Главное содержание этой эволюции состояло в исследовании меняющихся, но всегда неразрывных отношений между гражданином и гражданской общиной; главный итог в том, что эти отношения принимали форму противоречия. «Жизнеописание Агриколы» представляло собой попытку это противоречие разрешить и доказать совместимость былого единства личности и государства (отсюда — сознательная стилизация под старинные формы биографии разных периодов) с существованием «остатка» (отсюда — неорганичность традиционных жанровых признаков, связь с современной Тациту мартирологической литературой, а во многом и выход за пределы жанра, каким он был до Тацита).

3. Проблема «остатка» в «Жизнеописании Агриколы». Уже во вступительных главах к разбираемому сочинению обращает на себя внимание противоречие, которое вводит нас в самую суть образа Агриколы. Тацит говорит здесь о том, что цель его сочинения — прославить доблесть своего героя. Между тем, как бы ни менялось на протяжении I в. содержание римской «доблести», главным в этом понятии всегда было и оставалось нравственно бескомпромиссное и действенное отношение к жизни государства; «добродетели» же, virtutes, Агриколы, которые Тацит решил сделать исходным пунктом всего своего повествования о пережитой эпохе, такой общепонятной «доблести» явно не соответствовали. Главное в Агриколе — в полной противоположности с традиционным образом героя биографической литературы — сознательный отказ от громкой славы, готовность к компромиссу, а нередко — и сознательная пассивность. «В ранней молодости… его возвышенный и порывистый ум и в самом деле домогался с неосмотрительной и безрассудной страстностью великолепного блеска огромной и всезатмевающей славы. Но размышления и годы в дальнейшем его образумили, и он, что труднее всего, удержался в пределах мудрой умеренности» (4, 3).[135] После победоносного завершения британской кампании Домициан, по словам Тацита, завидовал Агриколе и ненавидел его. Последний полностью отдавал себе в этом отчет, но вывод для него был только один — не выделяться, стать неприметным, слиться и раствориться. Вернувшись в Рим, он «замешался в толпу раболепных придворных» и не стал «отягощать праздных людей, среди которых оказался, своей славой военачальника» (40, 3; 4).

Такая жизненная установка делала неприемлемыми для Агриколы не только стремление выделиться и добиться громкой славы при дворе, но и противоположный путь — стоическую оппозицию принцепсам. Разоблачение последней как слишком внешнего и громогласного геройствования, несовместимого со скромным и «человекосоразмерным» мироотношением Агриколы, — один из лейтмотивов книги. Он звучит не только в прямых выпадах против тех, кто «снискал славу своей впечатляющей, но бесполезной для государства смертью» (42, 4), не только в прямых противопоставлениях Агриколы, «не искавшего славы», тем, кто «искушает судьбу непреклонностью и выставлением напоказ своей независимости» (42, 3), но и в скрытых в тексте намеках. Так, характеризуя трибунат Агриколы, Тацит пишет, что тот провел этот год «в покое и в стороне от общественных дел, ибо знал, что в условиях Неронова правления бездеятельность была заменой мудрости» (6, 3). Слово «мудрость» (sapientia) было обозначением именно философского, стоического идеала поведения, и предпочтение ему безделья придавало всей ситуации иронический и антистоический характер. Такой же намек на аффектированную суровость стоиков скрыт в указании на сдержанность Агриколы при оплакивании умершего сына: «это несчастье он перенес без показной стойкости, которой тщеславятся многие доблестные мужи» (29, 1).

Неудивительно, что выбор человека такого облика в качестве героя биографического сочинения требовал оправдания. Оно состояло для Тацита прежде всего в верности жизненной правде. Агрикола, как и сам Тацит, принадлежал к той эпохе, когда несводимость человека к его прямой и практической государственной деятельности стала аксиомой. К этому вела вся логика развития римской гражданской общины в эпоху Ранней империи, на это указывала эволюция биографического жанра, таков был итог двадцати лет магистратской деятельности Тацита. В центр его исторического труда должна была встать о самого начала не героическая фикция, а живая современная личность. Отсюда — та особая палитра, с которой Тацит брал краски для изображения своего героя, призванного воплотить не риторическое, старомодное и ходульное величие, а новое — скромное, человечное, раздумчивое достоинство. Скромность Агриколы, явствовавшая и из рассказанных Тацитом фактов, и из прямых авторских оценок, призвана была контрастировать с пламенным честолюбием вечно добивавшихся триумфов и почестей полководцев былых времен, как его человечность, мягкость, подверженность горестям и страданиям — оттенять свирепую суровость «нравов предков». Назначенный командиром мятежного XX легиона «и получив предписание наказать непокорных, Агрикола проявил исключительную умеренность и предпочел сделать вид, будто нашел воинов готовыми к повиновению, а не принудил их стать таковыми» (7, 3). Слова эти заставляли вспомнить расправы Германика, зверства Корбулона, массовые казни солдат при Гальбе, вспомнить всех подражателей «полководцам древних времен». Даже внешность Агриколы, «скорее приятная, чем внушительная», с чертами лица, в которых «не было ничего властного и которые неизменно выражали лишь благожелательность» (44, 2), была нарушением канона молодости, красоты и величия, которые по традиции так ценила в государственных руководителях римская толпа.

В изображении Тацита Агрикола отличался той новой особенностью, которую мы договорились условно называть «остатком». Ключевая фраза в этом смысле — 44,3: «Ведь по достижении им истинных благ, которые покоятся в добродетелях, а также консульских и триумфальных отличий, чем еще могла бы одарить его судьба?» Слова об «истинных благах», противопоставленных благам внешним и несущественным, представляли собой распространенную философскую формулу, прекрасно известную Тациту и бывшую на слуху у его читателей. Повторяя ее, Тацит подчеркивал, что для его героя почетные результаты его государственной деятельности были чем-то ценным, но внешним, посторонним главному, внутреннему, духовному содержанию его жизни. В чем же тогда заключалось это содержание? Оно раскрывается в следующих же фразах, где перечисляется, чего реально достиг Агрикола и что тем самым и составляло для него «истинные блага»: состояние, не чрезмерное или огромное, но значительное; близость жены и дочери, родных и друзей; покой в сочетании с достоинством. Истинным благом, другими словами, явилась для Агриколы реализация его ранее изложенной жизненной программы: человекосоразмерность жизненной задачи; доброта и добросовестность; скромность, умеренность и податливость; умение спастись и спасти своих без вреда для других и активной подлости.

Эта программа предполагала невыявляемые в общественной деятельности ресурсы личности, особое, не карьерное, но и не стоическое упорство, своего рода мудрость, выражающуюся в самоограничении и умеренности. О «мудрости» Агриколы Тацит упоминает довольно часто — слишком часто для характеристики героя, действительно простого и подлинно немудрящего.

По мнению Тацита, именно подобные люди могли вывести римское государство из кризиса конца века. «Жизнеописание Агриколы» было не только биографией, но и назиданием, практическим рецептом поведения. Такая установка обнаруживается в книге весьма отчетливо. Во-первых, стиль собственно биографических глав, в которых раскрываются личность Агриколы и принципы его общественного поведения, входит в ораторскую, а не в биографическую традицию латинской прозы. Для этих глав характерны нечеткая и почти не указываемая хронология; обилие риторических эффектностей, призванных покрыть отсутствие фактов; весь набор классических для ораторского обращения фигур речи. Во-вторых, произведения, посвященные прославлению погибших в репрессиях предыдущих царствований, читались в эту эпоху широко и публично для специально приглашенной аудитории. Тацит поступал, очевидно, так же, как все, т. е. рассчитывал на прямой и немедленный общественный резонанс.

Тацит, таким образом, активно принимал меры к тому, чтобы утвердить найденную им в «Агриколе» жизненную позицию в качестве практической нормы общественного поведения римского магистрата. Особенности его мировоззрения конца 90-х годов еще давали ему возможность всячески подчеркивать, будто скромный, спокойный, «негромкий», покладистый, не выказывающий никакого героизма Агрикола гораздо лучше выполняет государственные обязанности, больше предан «римскому делу», чем геройствующие оппозиционеры или равнодушные к римским традициям прагматики-служаки, будто наличие в современном человеке «остатка» отнюдь не обязательно предполагает отход его от государственных дел, ибо сам этот «остаток» может и должен быть заполнен служением государству. Именно благодаря появлению в современном человеке этого рефлектированного «остатка» служение государству могло и должно было стать не инстинктивным и нерассуждающим, как в древности, и не карьерным и корыстным, как при Нероне и Флавиях, а внутренне продуманным, сознательным и выбранным, спокойным и нравственно полноценным.

Мелковатый практицизм героя жизнеописания, по мысли Тацита, — лишь форма его деловитости, работоспособности, серьезной преданности государственным интересам. Попав под начало пассивного и мягкого наместника, «привыкший к повиновению и привыкший сочетать полезное с честным, Агрикола умерил свой пыл и ослабил рвение»; но «вскоре Британия получила наместником Петилия Цериала — теперь для способностей Агриколы открылся широкий простор» (8, 1–3), и он разворачивает успешную военную деятельность. Он замышляет опасный поход в Гибернию (совр. Ирландия) не из честолюбия, а потому лишь, что покорение ее позволит связать Британию, Испанию и Галлию единой системой воинских наборов и тем самым укрепит империю.

Сочетание «мудрости», исключавшей всякое наивное отождествление своей судьбы со служением res publica и принцепсу, ее воплощавшему, с глубокой преданностью интересам этой самой res publica и готовностью реализовать себя на службе ей делало в глазах Тацита Агриколу «героем нашего времени», отличным и от продажных придворных, и от деятелей наивно старомодных, и от слишком сосредоточенных на своих добродетелях стоиков. На протяжении книги Агрикола много раз противопоставляется им всем: «И даже доброй молвы о себе, ради которой многие вполне честные люди не останавливаются перед заискиванием и лестью, он достиг, не выставляя напоказ своих добродетелей и не прибегая к проискам и уловкам» (9, 4). В «Жизнеописании Агриколы» выдвинут в качестве идеала общественного поведения в новых послефлавианских условиях известный Тациту еще по 70-80-м годам, унаследованный им от своего семейного окружения этико-политический комплекс «третьей силы», комплекс «трудолюбия и действенной энергии», но осмысленный теперь как самостоятельно выбранное содержание рефлектированного сознания — сознания того поколения, которое увидело, что человек не исчерпывается службой, и выразило это в биографической литературе нового типа. Возможность осознанного единства человека и res publica означала надежду на возрождение и укрепление в новых условиях исконных римских доблестей.

4. К диалектике личности. В «Агриколе», однако, нашли выражение не только эти надежды, но и их иллюзорность. Противоречие между традиционным набором ценностей римской гражданской общины и определявшимся на рубеже I и II вв. типом человека было результатом социально-политически обусловленного и потому необратимого общественного процесса. Обнаружившийся «остаток» личности не был вакуумом, готовым принять любое содержание; он был порожден крушением полисной системы ценностей и поэтому предполагал выход за ее пределы, предполагал новое, неполисное содержание этики и духовной жизни в целом. В этих условиях стремление возродить былые ценности и вернуть старую virtus, утвердить их в качестве норм практического поведения, после того как они именно общественной практике и перестали соответствовать, шло вразрез с таким необратимым историческим развитием. Материал книги и отразившиеся в нем объективные свойства ее героя грозили прийти в конфликт с созданной автором схемой.

Если выйти за рамки сконструированного Тацитом образа и рассмотреть действия Агриколы объективно, в реальном историческом контексте, становится очевидно, что верность его подлинным интересам развития империи, вся его «современность» должны были вести его к отказу от былых, коренившихся в республиканских традициях методов командования и управления. С собственно военной точки зрения в действиях Агриколы обращает на себя внимание широкое использование вспомогательных войск и очень ограниченное — легионов. С этим связана и другая особенность его военной тактики — небывало широкое и умелое применение флота. Личный состав флота, как и вспомогательных войск, набирался из провинциалов и неримских граждан, поэтому значение усвоенной Агриколой тактики выходило далеко за рамки военного командования как такового.

Постепенное вытеснение легионов вспомогательными войсками было одной из частных форм ликвидации господства римлян и их исключительного положения в империи. Защита государства от варваров во все растущей мере перекладывалась на сами провинции и их ополчения, что уравнивало провинциалов с римлянами и окончательно лишало традиции гражданской общины города Рима и ее историческую систему ценностей престижа и просто смысла. Развитие шло в этом направлении — во время первой Дакийской кампании Траяна, по крайней мере, три решающих сражения были выиграны вспомогательными войсками, и показательно, что на рельефах колонны Траяна соотношение легионеров и бойцов вспомогательных когорт довольно точно соответствует соотношению их в войске Агриколы. В британской армии Агриколы угадывается уже мавританское ополчение чернокожего Лузия Квиеты — популярного полководца последних лет правления Траяна. В той мере, в какой Агрикола шел этим путем, он не обнаруживал никаких расхождений с магистральной линией развития империи и ее людей, с воплощавшим эту линию Домицианом, и включение его в традицию римской virtus, а тем более выведение отсюда его конфликта с последним Флавием могло быть достигнуто лишь путем насилия над материалом.

Тациту надо было доказать, что между Домицианом и Агриколой существовала взаимная неприязнь и что она была неизбежна, так как «враждебный добродетелям принцепс» и преданный им полководец воплощали два взаимоисключающих подхода к римской virtus. Между тем факты, приводимые Тацитом, показывают, что такой вражды не было, и ощущение ее создается с помощью намеков и расстановки стилистических акцентов. Агрикола командовал британской армией в течение семи лет, что само по себе было признаком величайшего доверия к нему императора. Отзыв его после всех этих лет из Британии не мог объясняться личной неприязнью, во-первых, потому, что Агрикола получил за свои походы все высшие военные почести; во-вторых, потому, что империя не могла себе больше позволить наступательных войн и отказ от Британии был продиктован этими общеполитическими соображениями. Утверждение, что ненависть Домициана к Агриколе была вызвана завистью, лишено всякого основания: Агрикола командовал опытной и хорошо подготовленной армией, имел дело с неорганизованным противником на узком фронте, одержал победы, для общего положения империи малосущественные, тогда как Домициан разгромил хаттов и создал засечную черту и Декуматский плацдарм на века; версия Тацита и Плиния Младшего о том, что германский триумф Домициана был бутафорским, не подтверждается ни одним из современников.

При отсутствии вражды соответственно не было и опалы: она не могла бы не сказаться на положении Тацита, как раз в это время находившегося в зените своей «вознесенной Домицианом» карьеры. Тем более не было отравления: сам Тацит на нем не настаивает и передает эту версию лишь как слух; другие современные источники при перечислении жертв Домициана Агриколу не упоминают. Все эти отступления от истины тем более показательны, что касаются все лишь одного пункта — конфликта Агриколы с Домицианом, тогда как в остальном Тацит скрупулезно точен: сведения, сообщаемые им о ежегодных британских кампаниях его тестя, как правило, подтверждаются археологически. Здесь речь шла об изложении фактов, достаточно убедительных самих по себе, там — о возможности и необходимости приспособления римской virtus к современному жизненному поведению вопреки тому, как изменились и Рим, и его люди, т. е. вопреки фактам. Поэтому «Жизнеописание Агриколы» — единственное произведение Тацита, где выстроен вполне метафизический образ действительности. В центре книги — две четко противопоставленные фигуры, каждая со своим угадывающимся в глубине окружением — Домициан и Агрикола. Первый целиком плох, второй целиком хорош. Первый воплощает все черты традиционного образа тирана — правление вопреки законам и народным установлениям, ненависть к гражданской доблести, трусость и неумение воевать, лицемерие, скрытность и хитрость, жестокость, второй — столь же традиционные для римской литературы черты великого полководца: он прост и доступен в обращении, сам идет во главе войска, скромно умалчивает о своих победах, беспристрастен и прям, когда поощряет достойных и наказывает виновных, печется о безопасности солдат на марше и умело выбирает место для лагеря.

К счастью, этим назидательным контрастом «Агрикола» не исчерпывается.

В книге складывается определяющее для всего мышления и творчества Тацита понятие исторической нормы, о котором говорилось в конце предыдущей главы. Агрикола дорог Тациту тем, что противостоит и Домициану, и оппозиционерам; противостоит же он им потому, что сохраняет веру в возможность активно служить сегодняшнему государству, ориентируясь на систему его исторически сложившихся общественных и моральных ценностей. Эта преданность исторической норме гражданской общины мешала Агриколе и его биографу увидеть новых людей, освобождавшихся от полисной исключительности, и признать такое освобождение достоинством. Пока речь шла о программе поведения на сегодня и завтра, эта позиция вела к искусственной героизации тех, кто неспособен был откликнуться на призыв будущего, и порождала слабости разбираемой книги. Но в более далекой исторической перспективе развитие космополитической империи вело к ликвидации основной и необходимой формы античного мира — полиса, не принося в то же время никакого реального и подлинного общественного обновления.

В отсветах этого будущего менялась и найденная в «Агриколе» позиция. Противостояние эмпирии общественного развития становилось верностью res publica, верностью исторической норме римского мира. А без такой нормы, как мы видели, не мог сложиться и диалектический взгляд Тацита на историю. Неудивительно, что начатая «Агриколой» эпопея оказалась вопреки всем планам Тацита посвященной не современности, где эта норма становилась все более призрачной, а тому прошлому, где она была еще живой и привлекательной, и изучая которое можно было попытаться установить, как она начала распадаться и что предвещал ее распад народу и государству римлян.