Глава IX «Следы медведя» Идейный смысл подвига Гутенберга

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IX

«Следы медведя»

Идейный смысл подвига Гутенберга

Сообщение А. Гельтхуса о месте могилы Гутенберга Майнц, 1499 г. Страшный суд. Разделение праведников и грешников. Jacobus de Theramo. Belial. Магдебург, 1492 г. «Сивиллина книга». Фрагмент о «Страшном суде» (сильно уменьшен).

Вряд ли можно утверждать, что об изобретателе книгопечатания известно меньше фактов, чем о тех его современниках, которые, как и он, занимались ремесленными искусствами. Но факты без той шахматной доски, на которой они разыгрывались, и без как бы правил игры, т. е. доминирующих противоречий эпохи и моделируемого ими поведения людей, остаются бессвязными. Стоит ли через пять веков восстанавливать их связь? Страсбургский реформатор Хедио, отмечая спорность изобретения Гутенберга — в 1537 г. в пользу Фуста, в 1549 г. в пользу Шеффера, оба раза отделывается поговоркой: когда медведь уже здесь, зачем искать его следы. Насчет медведя оно справедливо, в приложении к подвигам духовным уподобило бы человечество тому вавилонскому царю, который по проклятью библейского пророка должен был есть траву перед собой. Историческая память и поиски исторической истины — одно из отличий человека от других обитателей Земли, только ему дано стремиться к той общности, которая проходит сквозь века, к подлинным судьбам и мысли ее героев.

Возможно ли сейчас подойти к разгадке той идеи, которой определялся жизненный путь Гутенберга? Словесно она нигде не выражена. Достаточно ли этого, чтобы мерить изобретателя вульгарным среднеарифметическим, усматривать жажду наживы в его изобретении? При всей трезвости имущественных расчетов той идеалистической поры целью наживы она определялась не всегда, ибо и тогда никакое дело без денег сделано быть не могло, разве что босоногая проповедь. Ради наживы великие изобретения и открытия вообще редко делаются, она, как правило, строится на чужих. И ни Гутенберг, каким он предстает при непредвзятом прочтении актов и известий, не вмещается в эту схему, ни эпоха, в какую он жил. Эпоха, тем труднее поддающаяся социологизации, что классовые свои интересы четко сознавала в основном феодальная верхушка, борясь за свою гегемонию не только с классовым своим антагонистом — крестьянством, но и с прочими сословиями, включая духовное. Отчасти поэтому в остальных социальных слоях и сословиях и сознание и интересы были спутаны, как в высшем плане — возрождении первохристианского утопизма, так и в низменном. Бюргер или крестьянин, обвинивший соседку в ведовстве, дабы, отправив ее на костер, получить часть ее имущества; клирики, писавшие донос на своего зааристотелившегося епископа; забытые ныне парижские, кёльнские, оксфордские профессора, изыскивавшие еретизмы в сочинениях одаренных своих коллег (даже столь католичных, как Аквинат), и многие подобные — весь этот «средний мир» корысти, зависти, косности, облипавший ступени средневековой иерархии, столь же ведущий, как и ведомый, в основном спекулировал на любой идейной или социальной ситуации. Попытки увидеть в Гутенберге служителя «искусства для искусства» при всей красоте 42-строчной Библии и псалтырных инициалов с его эпохой несовместимы. Такая красота, с той же немыслимой в наш поспешный век тщательностью в деталях присущая всем «искусствам» Средневековья, включая вполне утилитарные, в типографской книге нужна была лишь для скачка от книгописного производства к механическому. Все же эстетская трактовка, поскольку она предполагает чему-то служение, оказалась плодотворней голо чистоганной. В последней из значительных работ этого направления автор (Ф.-А. Шмидт-Кюнземюллер), исходя из того, что техническое творчество, хотя является поиском абстрактного конструктивного совершенства, всегда связано с идеей пользы, допускает таким образом в жизни Гутенберга некую внутреннюю миссию. Если же исходить из расстановки сил и правил игры первой половины XV в., то ни погоня за наживой, ни поиски абстрактного совершенства стимулом для его изобретения и печатной деятельности стать не могли, ни «идея пользы» быть столь смутной.

Прежде всего: изобретение книгопечатания от других технических достижений отличалось тем, что не могло быть сделано в процессе производственной рационализации: оно требовало ремесленных (металло-технических) умений и знаний, которыми переписчики книг (равно как книжные ученые) не владели. Для ремесленного мира, включая его аристократию — ювелиров, даже художников, книга (если не считать сопутствующих производств: пергаменного, бумажного, переплетного) была предметом потребления. Тогдашняя книжная торговля никакой выгоды вкладывать деньги в изобретение способа многократно и единовременно повторять одну и ту же книгу подсказать не могла. Книжное дело, благодаря необходимым для него навыкам и знаниям и по его заземленности в идеологии, оставалось производством духовным и с миром ремесла — производства материального — не соотносилось. И этот разрыв предержащим властям светским и церковным был желателен. Поскольку по условиям задачи это изобретение могло быть сделано лишь «профаном», оно в ту пору из прямого служения церкви исходить не могло, сама эта мысль для такого человека была еретичной, тем более в отношении Библии. Последнее, кроме всего, нарушало мистическую прерогативу духовного сословия, что понятно лишь с учетом значения, какое в христианстве придавалось слову (хотя бы первый стих Евангелия от Иоанна: «Вначале было слово, и слово было у бога, и слово было бог»). В отличие от более ранних — X–XII вв., когда монахам и клиру отказ от litterae humanae — писаний человеческих для чтения и толкования «Священного писания» вменялся в заслугу, на данном этапе церковь (как институт, ибо люди в ней были разные) поощряла скорее обратное. Книгопечатание лишь впоследствии оказалось в русле ее интересов, в том числе цензурных (при рукописании требовалась проверка каждого списка, при тираже — одного экземпляра). В период, когда изобретение произошло, для того, чтобы состоялся стык необходимого для него технического умения с задачей тиража, нужна была заинтересованность владеющего этим умением ремесленника не в выгоде, а в распространении наиболее насущных с его точки зрения книг, т. е. причастность к идеологической борьбе эпохи, причем неизбежно — к позиции просветительской (иначе множественность экземпляров была не нужна), а потому — в удешевлении именно этих книг. Гутенберг был ювелиром, человеком вовсе не книжного мира. Чтобы такому человеку в то время прийти к мысли приложить свое умение к книжному делу, нужна была еще и подсказка среды, ставившей цели книжной пропаганды и обладавшей неким направлением книжного кругозора, связь изобретателя с теми мистическими сообществами мирян, которые ставили религиозно-просветительные цели, т. е. со строительством «церкви духовной». Оно предполагало неограниченное число экземпляров относительно небольшого подбора текстов (библейских и готовивших к чтению Библии — буквально или истолковательно), что само взывало к механизации. Так объяснимо, почему этот человек, в делах весьма трезвый, все состояние вложил именно в это, далекое от его житейской сферы и ставшее для него разорительным дело: для него оно было служением богу через служение людям, а, быть может, и скрытой формой обнищания (отказ от имущества тогда был — для несемейных — условием мистического «пути к спасению», отказы от него мирян преследовались; см. гл. I). Идея просвещения — проповеди через книгу — подсказывает сближать Гутенберга с подобными Братству общей жизни сообществами мирян, для которых переписывание отвечавших этой задаче книг было «добрым делом» — служением «человеческому спасению».

Вывод, что Гутенберг был монашествующим в миру, напрашивается сам: в отличие от нормального для всех, кроме монашества и клира, положения, он не имел ни жены, ни детей. И переломным можно считать «белое пятно» в страсбургском его пребывании — промежуток между 1434 и 1437 г. Так объясняется и неудача иска Эннелин zu der Iserin T?r о нарушении брачного обещания (см. гл. III). Переломность этого момента подтверждена и косвенно: мастеру, державшему учеников, — а они по правилам жили у него в доме, — полагалось иметь жену, которая должна была о них заботиться как хозяйка, с чем, видимо, и были связаны брачные намерения Гутенберга. Вместо этого наряду с отказом от Анны возник проект мужского общежительства («бурсы») при монастыре св. Арбогаста, на некий краткий период, видимо, осуществленный. Тот же момент — 1436 г. — указан (см. гл. III) как начало печатной деятельности Гутенберга или заготовки материала для нее. И встает вопрос — точно ли предпринимательское товарищество, а не скрытое под маской деловых соглашений вместе живущее и кормящееся общим трудом — трудом книжным — религиозное, типа бегино-бегхардовских и подобных, сообщество устраивал тогда Гутенберг? Уточнить, к какому именно течению монашествующих мирян он примыкал, вряд ли возможно: все это были оттенки одного движения, всеевропейски разветвленного, принимавшего местный отпечаток, частью сокрытого. Как схема для Братства общей жизни типичен общий труд и совместный быт, бегинская традиция допускала одиночность. Гутенберг после Страсбурга попыток организовать общину, по-видимому, не делал, по деятельности же он и нес «проповедь письмом», хотя «искусственным», и грамоте — но типографской — учил до конца. И в Голландии в какой-то момент — вероятно, между 1434 и 1436 г. — он, видимо, был, и в контакт с братскими общинами вступал: сведения «Кёльнской хроники» 1499 г. (тогда голландских приоритетных притязаний не было) о голландских донатах, давших прообраз его изобретению, вероятно, восходят к нему самому. Способ же печати этих донатов (с литых металлических пластин) скорее всего был найден именно в братских общинах — как приспосабливание ремесла своих членов (в данном случае ювелиров) к нуждам «проповеди письмом»: донат как ключ к «священной» латинской грамоте, был первой ступенью к источнику «вечного спасения» — Библии (эта идея есть в «Букваре» 1574 г. Ивана Федорова — «Начальное учение детям хотящим разумети Писание»).

В пользу того, что страсбургское сообщество было не просто производственным, а духовным объединением, говорят некоторые детали актов 1439 г. Предвиденная Андреасом Дритценом невозможность соглашения между его братьями и Гутенбергом для производственного товарищества необъяснима. Для такового странен договор на случай смерти кого-либо из участников: по сути он для них всех означал отказ от личного имущества, хотя обусловленный — сроком договора и размерами того, что у каждого оставалось сверх вклада в общее дело. Показателен и ответ Андреаса — на совет двоих свидетелей выйти из сообщества, — что он «должен» свое имущество отдать (на что оба сказали ему почти одно — если должен, то отдай и не говори об этом). Судя по этой и другим частностям — займу у Антония Хейльмана на стороннее дело, оставшимся после Андреаса драгоценностям (они упоминаются в тяжбе между его братьями из-за его наследства) и др., он метался между принятым, хотя временно, безымущественным «путем к блаженству» и приверженностью к своей собственности, начинал еще личные (ювелирные) предприятия, отчего и запутался в долгах. Неясно, оставалась ли какая-нибудь собственность у Гутенберга: средства его по всей видимости шли на изобретение, т. е. на общее дело; и в дальнейшем имущества за ним не видно. Если то была братская община, то почему, несмотря на участие в ней священника (принадлежность к сообществу Антония Хейльмана явствует из его слов, что Андреас «с нами бурсы не имел»; они же подводят к мысли, что именно Андреас Дритцен из общежительства почему-то выбыл) и при открытом существовании многих братств нужна была эта тайность? Особенно в годы Базельского собора, в 1433 г. признавшего даже богемских чашников, что само смещало границы и признаки еретизма? Разрыв Собора с папой, создав идеологическое двоецентрие, и объявленный немецким духовенством нейтралитет, избавлявший от повиновения обеим высшим церковным инстанциям, оставляли каждому из князей духовных и светских свободу выбирать позицию и преследовать иные в пределах своей юрисдикции. Тайность могла диктоваться местными условиями, тем более, что для организации общины требовалось разрешение, но и безусловной еретичностью направления самой общины. Возможно, что Гутенберг представлял свойственную многим открытым мистическим объединениям того времени тайную линию (это, если понимал, то, видимо, один Антоний Хейльман; Риффе как персонаж почти без речей неясен). В тайне соблюдалась не только техническая сторона дела, но и назначение тех «относящихся к печатанию» приспособлений, над которыми с 1436 г. шла работа. И это возвращает к вопросу, зеркала или «зерцала» готовили к аахенской ярмарке Гутенберг и его товарищи.

О малой совместимости «зеркальной» гипотезы с теми условиями, какие предстают на процессе 1439 г., было выше (см. гл. III). Аахенское паломничество для душеспасительной «проповеди через книгу» путем множественной и удешевленной ее продажи давало типичный повод. Что из всех «зерцал» того времени речь могла идти именно о «Зерцале человеческого спасения», сторонниками такого (а не «зеркального») толкования было угадано с завидной точностью, несмотря на неверную посылку (см. гл. II). Построенная на сопоставительно-символическом толковании Ветхого и Нового завета, эта анонимная латинская версификация (в XV в. ходившая также в немецком, голландском, французском переложениях) являет образец собственно мистического просветительства. Возникла она в XIV в., был список, в котором в качестве автора назван Конрад (ум. после 1370) из Альтцхейма, относящегося к майнцскому диоцезу (что сблизило бы первичный круг ее распространения с жизненным ареалом Гутенберга). Была ли нужда скрывать этот замысел? Для первого известного издания «Зерцала» путем сравнения его вариантов (двух латинских и двух голландских, частью сочетающих текст ксилографический и типографский) с рукописной версией и позднейшей печатной (равно как и на связанной с «Зерцалом» и по направлению и по времени лубочной «Библии бедных») несоответствие церковному канону — «идеологическая незавершенность» — и попытки церковной редакции прослежены (Л. Донати). Сюжеты поэмы частью апокрифичны: так сошествие Христа в ад с изведением оттуда праотцев, начиная с Адама (это означало как бы снятие первородного греха и было основой ереси адамитов), или один из эпизодов хвалы «деве Марии» с заглавием «златая трапеза во храме солнца» и др. Сопоставительное толкование в ту пору легко переходило в действие. Это видно на роли библейской топонимики (гора Сион, гора Фавор, давшая название самопризванному «божьему войску» — таборитам, и др.) в чешской антифеодальной революции, на фоне которой множественное распространение «Зерцала» как пути к самостийному познанию «божественной истины» было не столь «безвредным», как кажется ныне. В традиции сопоставительного толкования была изобразительность (в расчете на постижение истины через чувства, по третьему периоду Йоахима де Фьоре, сама традиция, быть может, шла от его «древа жизни»; см. гл. I). Во всех изданиях Гутенберга изображений нет. Можно ли допустить, что «Зерцало» мыслилось иначе? Вспомнив расплавленные на Рождестве 1438 г. по распоряжению Гутенберга и в его присутствии «формы», можно: срочно, единовременно, под своим смотрением расплавлять литеры вряд ли была нужда, изображения, если не канонические, перед лицом какой-то угрозы — бесспорно. В «Зерцале» (в первом известном издании) в числе прочих есть гравюра — пашущий мотыгой Адам и прядущая Ева. Сюжет апокрифический, а главное — прямая аллюзия на формулу Джона Болла «Когда Адам пахал, а Ева пряла, где был господин?», которая жила и в немецком крестьянском движении XV в. Было ли «Зерцало» осуществлено и в какой технике? Допустимо, что хотя бы частично было, ибо Андреас Дритцен перед смертью возлагал надежды на распродажу какой-то — значит, хотя бы полуготовой — продукции сообщества. Что касается техники, то для изображений можно думать о высоких литых формах. В отношении текста наблюдение (Л. Донати), что в латинской версии первого известного издания «Зерцала» (в нем смешаны листы полностью ксилографические и листы с типографским текстом) часть ксилографических листов скопирована с типографских (до нас не дошедших), допускает существование более раннего издания. Можно предположить, что на «Зерцале» Гутенберга произошел скачок от печати текста с литых пластин к набору. В какой мере оно было реализовано, могло ли стать образцом для голландского резчика 30 лет спустя, даже предположений строить нельзя. В данной попытке — подойти к идейному смыслу подвига Гутенберга — это и несущественно.

Ни принадлежность к некоему духовно-просветительному сообществу, ни печатание «Зерцала» разгадки жизненной и посмертной судьбы Гутенберга не дают. Из братств выходили и деятели весьма консервативные: Николай Кузанский, начав в 1431 г. как сторонник соборного движения, с 1437 г., вопреки «простому» (и немецкому) своему происхождению, переметнулся к Евгению IV и далее, став кардиналом, служил как антиреформатор — проповедовал в Германии сбор средств на постройку собора св. Петра в Риме, поддерживал Нассау против Изенбурга, до конца жизни вел борьбу за свой бенефиций — назначенное ему вопреки местному капитулу и герцогу Бриксенское епископство. В его биографии загадки тоже есть: неясно, когда он вступил в духовное звание, кардинальскую шляпу от Евгения IV он получил тайно. И безусловно, что учение Иоахима он знал, но карьеризм перевесил. От тайн биографии Гутенберга веет катастрофами. И начало их заложено в страсбургском периоде. Документов и известий об этом нет, полное молчание. Только в нотариальном акте 1455 г. по наличию двух связанных со Страсбургом свидетелей с обеих сторон видится, что в тот момент его страсбургская деятельность играла какую-то роль. Какую? Для ответа нужно уяснить другое: какая пружина могла сработать, чтобы наглая по сути стряпня первой статьи фустовского иска была взята за основу судебного решения? Другими словами, чем ростовщик Фуст мог устрашить суд? В ту пору для этого были три способа — власть, сила оружия и обвинение противника в ереси. Первыми двумя Фуст не обладал, остается третье. Иного средства избавиться от Гутенберга и остаться владельцем его изобретения, типографии и изобретательской славы у Фуста не было. По такому обвинению могли быть разные кары — костер, пожизненное заточение, важно, что с конфискацией имущества. Первый — денежный — пункт иска и был продуман, чтобы получить не треть его, а все полностью. Отсюда небрежность расчетов: по изъятии Гутенберга кто мог их оспорить? Донос о ереси мог быть сделан особо, мог и составлять следующие статьи иска, что Фусту было выгодней. Судя по тому, что, кроме хельмаспергеровского акта, все дело исчезло (а при таком содержании сохранять его ни приверженцы Фуста и Шеффера, ни адепты Гутенберга, ни сторонники совместных версий изобретения последующих времен заинтересованы не были), так он и сделал. Гражданский характер иска сему не мешал, лишь бы подобрать удачные детали, в чем и клирик Шеффер мог быть полезен и Йоханн Бунне. Какой суд разбирал дело, неизвестно, имена судей не сохранились, Хельмаспергер был нотариусом майнцской епархии, по доступным обозрению его актам (они касаются сделок монастырей с частными лицами) чисто гражданских дел не видно. Место присяги Фуста — францисканский монастырь — для гражданского суда (имевшего постоянное помещение с алтарчиком для присяги) нехарактерно. Иск с обвинением в ереси подлежал рассмотрению суда духовного (гражданские дела его не касались). Однако это — самое страшное в те времена — обвинение Гутенбергу удалось от себя отвести. И понятно, что судьи, оправдав его в главном, во избежание доноса Фуста и его компании в высшие инстанции (который затронул бы уже и самих судей) почли за благо оставить истцу всю за малым исключением требуемую им добычу.

К мысли, что именно в страсбургской типографской деятельности следует искать начала жизненной и посмертной катастрофы Гутенберга, подводят как раз те из ранних известий, которые утверждают его первоизобретательство. «Кёльнская хроника» 1499 г., сообщив, что книгопечатание изобрел он в 1440 г., говорит, что печатать начали в 1450 г. в Майнце с латинской Библии, а в промежутке «изыскивали искусство и что к нему принадлежит», добавляя, что всякий, кто утверждает, будто что-либо печатали ранее этого, vurwitzig — неуместно любопытен, т. е. хронист как бы предлагает в это не вникать. Что Шеффер в разговоре с Тритемием перенес изобретение на 1450 г., диктовалось своекорыстными мотивами. Но и Иво Виттиг, старавшийся о приоритете Гутенберга, в Ливии 1505 г. принимает эту дату (хотя, как видно по Бергеллану, истинный год изобретения в Майнце знали). В 1493 г. «Всемирная хроника» Шеделя, несомненно имевшего точную информацию (см. гл. VII), сохраняет 1440 г., но без имени Гутенберга. Эволюция Вимпфелинга, начавшего с полной формулы — Страсбург, Гутенберг, 1440,— а затем Гутенберга из нее изъявшего, тоже показывает, что сочетание этих трех компонентов (точнее — года и имени, города лишь вторично) «пахло жареным».

Для раскрытия идейного направления Гутенберга в ранний период главная роль принадлежит немецкой «Сивиллиной книге», фрагмент которой — «Фрагмент о Страшном суде» всплыл в Майнце в конце прошлого века. Немецкая «Сивиллина книга» — менестрельского типа поэма, происхождением своим обязанная ереси «царства мира» и прикрепленная к имени некоего императора Фридриха, который уничтожит растленную и жадную церковную иерархию, плохих попов и монахов («добрым бедным» проповедникам обещается полное послушание), безобразия светских князей и их слуг, освободит «гроб господень», после чего в знак отказа от войны и власти повесит свой щит на сухом дереве у врат Иерусалима, и тогда оно зазеленеет (см. гл. I). А далее установится равенство, язычники, иудеи, татары уверуют в Христа, и будет у всех людей одна вера — вплоть до Антихриста, второго пришествия Христа, Страшного суда и конечного воздаяния. Напечатанный текст поэмы отнесен к окружению вождя тюрингенских флагеллянтов — лже-Фридриха Конрада Шмидта, сожженного в 1369 г. Преследования этого движения, в основном крестьянского (с обычным для крестовопоходных ересей отказом от имущества), зафиксированы до 1414 г. Однако поэма (вряд ли возникшая не при Фридрихе Деревянный башмак) и по плачу об упадке «Римской империи»[14] и по универсальности идей — отнюдь не локального значения. Использованный в ней материал штауфенской пропаганды социально переосмыслен [15] и несет следы разных сфер ее обращения. Так, замена принятого в ранних императорских пророчествах положения короны на Голгофе щитом на «древе Адама» — рыцарская (тамплиерская?) символика; «добрые бедные» — обычное обозначение вальденсов; мотив перехода язычников, иудеев, татар в христианство прямо идет от Иоахима, но освобождение Иерусалима уже стало символом социально освободительных целей; за основу единой веры берется греческая («…werden allen chrichen <Griechen. — H. B.> gemein / Und dan wyrt ein geloue allein»), что, хотя идет от Штауфена, указывает на бытование текста в гуситской среде: чешские еретики, включая сподвижника Гуса — Иеронима Пражского питали иллюзии насчет своей близости к греческому православию (по признакам причащения мирян «под обоими видами», отсутствия папства). В рукописной традиции немецкая «Сивиллина книга» известна в двух редакциях — краткой (первоначальной) и расширенной, наиболее ранний список которой датируется началом 1440-х гг. Добавленный во второй версии текст более поздний, другого автора, присоединен механически (после Страшного суда ряд эпизодов, в том числе и суд, повторяются), обещает спасение через исповедь и церковное покаяние, т. е. снижает еретичность поэмы. Во второй версии «Сивиллина книга» начиная с 1492 г. и далее в XVI в. (тоже в период подъема крестьянского движения) неоднократно печаталась. Вопрос, какую из двух напечатал Гутенберг, был убедительно решен в 1934 г. Г. Цедлером (из расчета текста в соотношении с размером шрифта и с обычными для ранней гутенберговской практики числом строк на странице и объемом изданий) в пользу версии краткой. Актуальность поэмы Цедлер связал с недавним избранием в императоры — действительно Фридриха III, не делая иных выводов, хотя они напрашиваются. Прежде всего: избрание Фридриха III произошло в 1440 г. Тот же год наиболее непредвзятые из ранних известий указывают как год изобретения книгопечатания. Если в свете этих двух дат взглянуть на «Сивиллину книгу», то есть все основания увидеть в ней — не непременно самое первое произведение типографской печати, но то самое, на котором зиждется дата изобретения: только в первые месяцы по избрании Фридриха III — пока не сказалась его сперва «вихлявая» в отношении Базельского собора, а затем пропапская позиция, а главное — пока не проявилась (что случилось еще быстрей) его феодалистская, активно противонародная установка, можно было приветствовать его печатанием (если не подношением) связываемой с его именем такой программы. Сколько-то позже это было уже немыслимо. И именно с этим изданием — в силу косвенной его адресованности императору и по программному смыслу — правдоподобней всего связывать тот первый колофон с именем Гутенберга, с объявлением об изобретении и датой, без коего соединения этих трех элементов в ранних известиях не могло быть. И в данном контексте значение и назначение изобретения с полной очевидностью должны были рисоваться изобретателю. Значит ли это, что Гутенберг разделял воззрения и программу «Сивиллиной книги»? Сам факт напечатания говорит об этом. Иначе идти на риск не имело смысла. А риск был, ибо издание вышло на фоне нараставшего в прирейнских областях Германии народного движения, войны швейцарских кантонов за независимость (а феодальные битвы с ними шли тогда близ Базеля), гражданской войны в Чехии. И «Сивиллина книга» ничем не отличалась от чаяний левого крыла богемских еретиков (хилиасты были левыми даже среди три года назад — в 1437 г. — разгромленных в Чехии таборитов). Однако привязка к избранию реального, «законного» Фридриха III могла временно защитить от обвинения в ереси человека, при помощи нового изобретения изобразившего «Сивиллину книгу». По мере удаления от этого момента alibi теряло действенность. Возможно, что расширенная версия, возникшая в самом начале 1440-х гг. была как бы репликой (в рамках того же произведения, так часто бывало в Средние века) на гутенберговское издание.

Острота представленного им круга идей особенно наглядна при сопоставлении с другим, тоже анонимным, но вполне современным сочинением, которое появилось в связи с провозглашением «Священной Римской империи германской нации» (см. гл. I) и с запрошенными по этому поводу императором Сигизмундом на рейхстаге 1437 г. предложениями по реформации имперской структуры. Как бы в ответ и возник в 1438 или 1439 г. и стал распространяться в списках (печатно в XV в. издавался четырежды) политический памфлет, известный как «Реформация императора Сигизмунда». «Реформация» от имени Сигизмунда (он в 1438 г. умер) предлагала проект «христианизации» Империи путем установления в ней «божьего», по сути — абсолютистского порядка императорской властью, опирающейся на города и на силу «малых» и «простых» (die cleynen, die gemeinen, die ainfeltigen), ибо последние в отличие от могущественных и ученых заинтересованы в «божьем порядке». Термин этот подсказан проектом социального устройства — «Божьим законом» Яна Гуса, но «Реформация» много радикальней: автор резко выступает вообще против крепостного права (обосновывая его противозаконность тем, что искупительная жертва Христа относилась ко всем сословиям и этим установила их равенство), предусматривает насильственное приведение к «божьему порядку» сопротивляющихся реформации князей светских и духовных (и, конечно, папы римского), сурово регламентирует доходы и образ жизни духовенства и монашества, обязанности светских властей. Есть и мотив перехода мусульман (здесь уже турок) в христианство, но при условии, что христиане на деле будут соблюдать божественное право и свободу, и никто не сможет объявить другого своей собственностью, тогда и крестовый поход не нужен. По сути «Реформация», обращаясь к государственной власти и праву, лишь конкретизировала идеи «Сивиллиной книги», частью полемически. Угрожая от имени wir, die gemeinen — мы, простые — «приложить свой разум к добрым делам» (т. е. к революционным действиям), если «божий порядок» не будет установлен, она в основу его полагала монархический принцип. В «Сивиллиной книге» роль Фридриха кончается с завоеванием «царства мира» — освобождением Иерусалима символического (о реальном тогда не помышляли, гальванизировать эту идею пытались ближе к концу века в противовес народной): свободным народам император не нужен. Ожидание Страшного суда, выдвигая на первый план заботу о «вечном спасении», по неправедности духовенства и светских господ исключало повиновение им и было оправданием той потайной крестовопоходной общности для «добрых дел» — народной церкви или ордена, которая снова сказалась в немецких народных движениях 1430–40-х гг. и в знамени Башмака. Можно уточнить, когда «Сивиллина книга» (являвшаяся одним из текстов этой общности) могла обрести для Гутенберга свое значение. В 1439 г. более сорока лет занимавший страсбургский епископский стол Вильхельм фон Дист на очередном этапе своей борьбы за восстановление феодального подчинения города, заключив договор с бургундским герцогом, призвал на Страсбург арманьяков. Вторжение их произошло в ночь на 26.II, начались грабежи, убийства, насилия над жителями окрестностей, налеты на городские предместья. Пока город не слишком согласно организовывал оборону, в нем собрались беженцы из округи. И именно здесь впервые отмечено знамя с изображением креста, богоматери и башмака (ранее оно угадывается в вормсском крестьянском восстании 1431 г.). Под этим знаменем 400 (или 600) невооруженных — больше крестьяне, но с ними и бюргеры — бросились к месту засады нескольких тысяч арманьяков и были рассеяны ими (но с большими для себя потерями, так что какое-то — камни, дубье, косы — оружие у нападавших было). Перед тем городские власти, дать оружие беженцам опасавшиеся, запретили безоружным выход из города, вылазка была самовольной (и перекликается с крестьянским крестовым походом 1095 г. и подобными акциями, основанными на вере в победу «народа божьего» независимо от оружия). За этим последовала жестокая партизанская война, в 3 недели изгнавшая арманьяков из Эльзаса. Гутенберг в это время был в Страсбурге. Нет данных, чтобы видеть в нем участника событий. В Страсбурге же — есть такая гипотеза — почти в это самое время неизвестный автор обнародовал «Реформацию Сигизмунда». Нет зацепки, чтобы предположить связь между ними. Но есть «Сивиллина книга», которая говорит о позиции изобретателя (и страсбургского сообщества) в социальной борьбе тех дней. Мог ли он помышлять поднести Фридриху такой текст? Это было в духе эпохи: всего 12 годами ранее прорвалась к Карлу VII Жанна д’Арк с утопией сделать из него народного короля (а подвиг Жанны в германских землях был широко известен, недаром ее имя в 1431 г. разыграли в послании против таборитов).

Объективно избрание Фридриха означало крах реформационных надежд и «Священной Римской империи германской нации» (что потом и вызвало в немецкой реформаторской партии намерения его переизбрать). Вышедший на политическую арену, когда в Европе колебались основы феодального строя, он встал прежде всего на их защиту, последовательно предавая патриотические интересы, поэтому с 1446 г. поддерживал папский диктат, с интронизации Пия II перешел в наступление на немецкие реформаторские гнезда. Неясно, могли ли знать современники написанное в 1443 г. Энеем Сильвием Пикколомини, тогда еще советником императора, обращение Фридриха за помощью к Карлу VII, где весьма точно сформулировано, что восстания сервов против господ — угроза для всех королей. Но известно было, что вторичное вторжение арманьяков и оккупация ими части Эльзаса под водительством дофина Франции в 1444 г. произошли с его согласия и в вынудившей их уйти партизанской войне — местами под знаменем башмака — отождествления его с народным Фридрихом быть не могло (в немецком крестьянстве подстановка реального короля вместо народного не получилась). В это время Гутенберга в Страсбурге уже не было. И вероятно, что его исчезновение в марте 1444 г. было вынужденным, даже бегством, но совсем не от недовольства компаньонов. По обращению Фридриха III к французскому королю видна решимость этого якобы нерешительного императора расправиться с антифеодальным движением, а значит — с идейными его обоснованиями. Для печатника «Сивиллиной книги», объявившего в ней свое имя в надежде на иное развитие событий, такой их крен был угрожающим. Можно полагать, что братья Дритцены, чтобы получить секрет производства, части которого были у них в доме, деятельность сообщества из виду не упускали, пути для доноса или для шантажа таковым ни им, ни кому другому заказаны не были. Предполагать снисходительность к еретизму — тогда жупелом было гуситство — у занявшего в 1440 г. страсбургский епископский стол молодого пфальцграфа Руперта (который и «кормление» это получил как отпрыск королевского рода, и первые годы своего епископата ознаменовал похождениями отнюдь не духовного свойства, и в деле защиты от арманьяков в 1444–45 гг. держался уклончиво), оснований нет. Сам ли увидел Гутенберг нависшую опасность, был ли предупрежден «по цепочке» того братства, к коему принадлежал, его уход из Страсбурга правдоподобней всего связывать с такой угрозой. Нельзя судить, фигурировала ли «Сивиллина книга» в судебном разбирательстве 1455 г. в Майнце. По ряду признаков — по тому, что Фуст и Шеффер в 1457 и 1459 гг. отважились на свой колофон, что Дитер в 1459 г. удалил Гутенберга в Бамберг и др. — можно думать, что подозрение в ереси, хотя судом снятое, для каких-то значимых здесь кругов продолжало на нем висеть. Прямой связью «Сивиллиной книги» с народным еретизмом диктовалась для ранних известий необходимость так или иначе отженить Гутенберга от указанной в ее колофоне даты изобретения. Тем более, что крестовопоходно-хилиастическая форма антифеодальных движений — вплоть до крестьянской войны 1525 г. и в ней самой — была в Германии постоянной. Можно ли думать, что эта брошюра, от которой ныне известно пол-листка, имела столь длительную жизнь? Если предполагать крестьянский (и смыкавшихся с ним городских низов) ареал бытования (крупный шрифт делал брошюру доступной и для полуграмотных) — безусловно. О долгожительстве книги в этой среде можно судить хотя бы по русским раскольникам. А для книжных кругов она, благодаря объявлению об изобретении, если не сразу (сперва, быть может, как курьез), то после Псалтыри 1457 г. обрела значение первого памятника печати. Так, по-видимому, сначала воспринял ее Вимпфелинг, старавшийся восстановить попранную в Майнце по отношению к Гутенбергу справедливость, затем испугался и после попытки сохранить имя изобретателя, разделив его на «некоего страсбуржца» и майнцского Генсфлейша, вообще о нем замолчал. Быть может, гласно утверждать его первоизобретательство в 1490–1500-х гг. позволила наступившая после смерти Фридриха как бы повторность ситуации — новый император, активизация турецкой опасности. В эти годы в страсбургской и базельской титульной гравюре возникает символика «Сивиллиной книги» (в изданиях крестовопоходного призыва гуманиста Себастьяна Бранта к Максимилиану I она была верноподданической, не раз издается текст (вторая версия). Это продлилось недолго: с 1509 г. Йоханн Шеффер снова смог заменить Гутенберга своим дедом. Фуст-шефферовская конструкция изначально исходила из неприемлемости начавшего с «Сивиллиной книги» изобретателя книгопечатания. Другое дело, что Петеру Шефферу пришлось слегка попятиться (см. гл. VIII), считаясь с известностью Гутенберга у современников, с его положением при Адольфе Нассау, со слухами о страшной его смерти (или с ее реальностью: она напоминает расправы тайных судов с неугодными им людьми).

Белые пятна биографии изобретателя исследователи охотно связывают с Базелем, от О. Хуппа для 1444–48 гг. до А. Капра, полагающего, что по масштабу своей личности Гутенберг с 1431 г. — с открытия Собора — должен был жить в Базеле в расчете на выгодные заказы. Исключить в жизненном его повороте 1434–36 гг. влияние событий и окружения Базельского собора нельзя: благодаря столкновению всех идеологических направлений здесь были наилучшие условия, чтобы заразиться книжно-просветительской задачей, также для вступления в проповедническое братство, а далее — для продажи изданий. Раннюю известность Гутенберга во Франции как изобретателя книгопечатания, без которой не могло быть королевского ордонанса 1458 г., допустимо возводить к осведомленности о нем кого-то из французских участников Собора (филиацией ее, быть может, объясняется, что Петер Шеффер из писцов парижского университета оказался у него в наборщиках). Сам ордонанс указывает на непрерывность французских связей Гутенберга. Однако без предварительной завязки — на основе издания с колофоном (в данном случае скорее латинского, вероятно, доната) — он их обрести не мог, Принадлежность к межнациональному братству вела его к задачам, источникам информации и связям, лежащим вне его житейской сферы. Но как раз выдвигаемое некоторыми исследователями (А. Троннье, А. Капром) «сотрудничество» с Николаем Кузанским — на основании возможного знакомства при приезде кардинала в Майнц в 1448 г. или предположительного девентерского однокашничества — можно исключить по противоположности их траекторий: когда Гутенберг выступил с «Сивиллиной книгой», Кузанец уже служил папе. Непопулярность его у немецких реформаторов видна по памфлету Грегора фон Хеймбурга, тоже деятеля Базельского собора — из многих на нем докторов канонического права, нюрнбергского патриция, верного реформационной программе (отлученный Пием II, он бежал в Чехию к Иржи Подебраду, после смерти коего умер в 1472 г. в нищете). Главный повод искать связи изобретателя с кардиналом видится в гутенберговском замысле миссала. Поскольку Николай Кузанский многократно (впервые в 1431 г. на Базельском соборе, далее в 1453, 1455, 1457 гг.) поднимал вопрос об унификации литургических книг, почти за аксиому принято, что именно для такого унифицированного (но майнцского) миссала и даже по прямому заданию Кузанца назначал если не изобретение, то свои шрифты и инициалы Гутенберг. На самом деле явления эти параллельны, и только. Судя по повторности настояний кардинала, его идея вряд ли проводилась в жизнь, разве что цензурно (изъятие неканонических святых, молитв и пр.). Тенденции к созданию универсального служебника в то время следовало бы искать во внецерковных организациях — в обиходе братств, строивших «церковь духовную». Вероятно, что и Кузанцу она была подсказана его девентерским началом; в качестве церковной задачи она успеха иметь не могла. Какой миссал мыслил Гутенберг, навсегда остается скрытым: служебники были разные, от церковных до еретических (что красоты оформления не исключало), были и «нейтральные», т. е. включавшие наиболее общий состав молитв и песнопений, действенных для различных направлений религиозной жизни. Здесь хотелось бы высказать несколько соображений о Missale speciale и Missale abbreviatum (см. гл. V). Насколько можно судить без специальных разысканий, лежащих вне возможностей автора данной работы, оба они довольно типичны: оба по составу службы ни с одним диоцезом не связаны, и оба вышли из типографии крайне маломощной, MS, по-видимому, допечатывался по мере надобности. В этих свойствах обоих миссалов можно было бы увидеть признаки, что типография обслуживала нужды каких-то, — видимо, незнаменитых — братских объединений в округе Базеля, для которых Гутенберг либо печатал, либо оставил отливку шрифта в промежутке между 1444 и 1448.

Можно ли предполагать, что Гутенберг был в Чехии? Оснований исключать его пребывание там в предстрасбургские полностью безвестные годы (а они совпадают с пиком чешской революции) нет. Судя по Вальдфогелю (см. гл. III), в связанных с изобретателем чешских легендах некое зерно истины было, нравственное рождение Гутенберга с антифеодальными битвами в Чехии, быть может, и связано. Хотя известие — XVIII в. — о будто напечатанном им сочинении Гуса, вероятно, ошибочно (Gesta Christi — «Деяния Христа» вышли анонимно — считается, что в начале 1470-х гг.), Гутенберг был гусит. (И вряд ли не истинно оспариваемое первенство чешского издания «Троянской истории»; указанный в ней 1468 г., хотя есть с ним и рукопись, совпадает с годом смерти Гутенберга и обозначал бы перенятую эстафету: гибель Трои в ту пору была одним из общезначимых символов крушения, но и рассеяния любой освободительной идеи). Правда, для этого не обязательно было быть в Чехии. Богемская ересь и связанные с нею события стояли в центре внимания Европы в течение всей молодости Гутенберга. С конца 1420-х гг. табориты вторгались в немецкие земли. В 1433 г. в Базель приезжали с делегацией главари богемских еретиков — Ян Рокичана и Прокоп Великий для того соглашения, которое противопоставило их друг другу (год спустя в битве с чашниками при Липанах начался разгром таборитов и пал Прокоп). А главное — «богемская чума» охватывала европейские страны. Международное значение гуситства, точнее — того наиболее социально активного мистического комплекса, который тогда суммарно обозначался этим названием (Ян Гус был скорее его знаменем и мучеником), в том и состояло, что в нем нашли как бы идейную модель всеевропейские в тот момент патриотически и социально освободительные устремления, причем в качестве «всехристианской» задачи. Для Германии особая действенность «богемской чумы» — кроме того, что Чехия была в составе имперских земель, — определялась тем, что здесь и патриотические проблемы (обособление от Рима, государственное сплочение) и социальные (главная — противодействие наступлению феодалов на крестьянские права, освобождение от крепостной зависимости) стояли особо остро. И братства часто были ее проводниками. На фоне «Сивиллиной книги» связь изобретателя с Вальдфогелем (независимо от того, одно ли они лицо или Прокоп был просто чешским беженцем) — лишь штрих к гуситской направленности страсбургского сообщества (вопрос, не назначались ли винные затраты Гутенберга для братских причащений).

Гуситство в Германии было действенно не только в своем социально левом, но и в умеренном направлении. Ориентация части немецкой реформаторской партии, включая Изенбурга, на переизбрание императора в пользу Иржи Подебрада — ставленника чашников, который в 1457 г. стал чешским королем (отлучение его в 1458 г. Пием II лишь укрепило его популярность), была патриотичной. Хотя это сохраняло федеративность «Священной Римской империи германской нации», но ограждало ее от служения римским интересам, предполагало смещение ее социальной базы (Иржи вел борьбу с магнатами, опираясь на города и дворянство), мыслилось как путь к ее консолидации. Немецкие реформаторы потому и старались об утверждении Дитера на майнцском епископстве, что при нем для переизбрания Фридриха оставалось «добрать» голос только одного курфюрста. Интересы Дитера перед Пием II в 1459 г. защищал Грегор фон Хеймбург, еще в зените своего влияния. Дитер до 1434 г. был ректором Эрфуртского университета, являвшегося в Германии рассадником чешского Возрождения (и гуситских идей). Не исключено, что в 1448 г. реформистская позиция Изенбурга, тогда — настоятеля Майнцского собора, и части его окружения, благодаря информации братств, сыграла роль при возвращении Гутенберга в Майнц: для типографской проповеди изобретателю нужна была уже не тайная, а открытая арена.