История в Слове о полку Игореве : «старые» и «нынешние» князья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

История в Слове о полку Игореве: «старые» и «нынешние» князья

Проблема «история в Слове о полку Игореве» может быть рассмотрена в двух аспектах. Первый — политические идеи и симпатии автора (авторов?), его оценки и характеристики русских князей разных кланов — Ольговичей, Мономаховичей, Всеславичей; второй — представления об истории, «историософия», свойственные Слову. Если в первом случае выявляются личные склонности и оценки автора, которые могут отличаться от политических симпатий других древнерусских книжников, то во втором — все обстоит иначе. Осмысление истории средневековым человеком (в том числе и писателем) не было глубоко индивидуализированным; допустимо предположить, что анализ Слова с этой точки зрения обнаружит видение истории, характерное для средневекового сознания, точнее — присущее князьям и княжескому окружению (первоначальной сферой бытования памятника был, вероятно, именно дружинно-боярский круг); «церковное» осмысление истории, отразившееся в летописях, составлявшихся монахами, и/или в житиях, может оказаться несколько иным.

Попытки охарактеризовать политические идеи и симпатии автора Слова предпринимались неоднократно, в том числе в специально посвященных этой теме работах[472]. Независимо от адекватности конкретных интерпретаций, само количество исследований косвенным образом свидетельствует о возможности подобного подхода к тексту. Хуже — с анализом исторических представлений, «картины истории» в Слове о полку Игореве. Непосредственно в этом отношении памятник почти не изучался (одно из исключений — статья Ю. М. Лотмана «„Звонячи в прад?днюю славу“» [Лотман 1993], в которой некоторые особенности средневекового исторического мышления продемонстрированы на примере сказания об Игоревом походе). Историческое видение автора привлекало внимание ученых в связи с решением других задач: анализом поэтики Слова или политических идей.

Эта ситуация имеет серьезные причины. Во-первых, не прояснены многие исторические (исторические ли?) реалии, упоминаемые в произведении: кем был Боян? Кто такой Троян и где находится «земля Трояня»? Что такое «время бусово»? и т. д. Во-вторых, не вполне понятны общий смысл памятника и его структура. Как сравнительно недавно заметил Б. М. Гаспаров, нам неизвестен литературный контекст Слова и, следовательно, его структура: в этом случае исследователь может приписать структурообразующее значение таким элементам, которые, по замыслу составителя Слова, этой функции не выполняли. Одновременно интерпретатор Слова, вполне вероятно, не принимает во внимание целый ряд действительно значимых элементов памятника. Иначе говоря, исследователь может навязать тексту структурные особенности и смыслы, которых тот (с точки зрения исторической) лишен [Гаспаров 2000. С. 5–9].

Указанная сложность усугубляется тем, что текст Слова обладает тем не менее, как особенно ярко показали работы Б. М. Гаспарова и Т. М. Николаевой[473], очень высокой организованностью. Характерно, однако, что формальная упорядоченность остается неясной с точки зрения семантической функции. Так, очевидно, что битвы Олега, Всеслава и поход Игоря сопоставлены по признакам «кровопролитности», «мятежности/несанкционированности» и, отчасти, «неудачности» (ср., напр.: [Лотман 1993]); более глубинная семантическая связь прослеживается с трудом. Столь же несомненно, что возвращение Игоря из плена, метафорически представленное исходом из «царства мертвых» [Демкова 1980. С. 58–108], зеркально соответствует походу: в походе стихии моря враждебны русичам и «поддерживают» половцев, выступающих в зооморфном или орнитоморфном обличии; но эти же стихии активны в момент бегства князя, причем как бы инициируют его поступок. Игорь бежит из плена, оборачиваясь горностаем, гоголем, волком, подобно Всеславу (ранее волки символизировали враждебное Игореву войску начало), и соколом; а половцы Гзак и Кончак, напротив, выступают в антропоморфном облике[474]. Таким образом, переклички отдельных семантических характеристик и даже целых их «пучков» очевидны. Но внутренний, сущностный смысл этих сопоставлений остается скрытым: мотивировка «превращений», претерпеваемых Игорем, отчасти уясняется с помощью «мифологического» кода: «поле незнаемое» — иной мир, исход из которого возможен через амбивалентное умирание/воскресение. Некоторые трансформации персонажей и аналогии не раскрываются, впрочем, даже при таком прочтении (антропоморфизация Гзака и Кончака, перемена морских и грозовых стихий, сближение Игоря с князем-оборотнем Всеславом). Иногда, при прозрачности семантической связи, неясен выбор элементов, реализующих эту связь. Например, бегство Игоря из плена является, конечно, следствием плача-заклинания стихий Ярославной [Сапунов 1962. С. 321, 327]; но помощниками князя в возвращении на Русь выступают не ветры, солнце и Днепр, к которым обращалась княгиня, а «сморци», море и Бог (отдельный вопрос — является ли заклинание Ярославны чисто поэтическим приемом или сохраняет магическую функцию)[475].

Структура памятника порождает либо мифологические, «мифопоэтические» смыслы, либо чисто окказиональные внутренние значения. В этом отношении Слово больше напоминает «авангардистский» (в широком понимании) текст, нежели древнерусские сочинения.

Свойственная древнерусским произведениям семантика, пожалуй, никогда не носит окказионального, внутритекстового характера и достаточно легко переводится на естественный язык. Симметрические построения и аналогии являются при этом реализацией однозначных семантических инвариантов. Кроме того, смысл памятников имманентен описываемым в них историческим событиям, а не только косвенно соотнесен с ними, как в Слове (показательны сравнения с летописными повестями, Задонщиной или Сказанием о Мамаевом побоище).

Слово на этом фоне выглядит загадочным не только в отдельных фрагментах — «темных местах», но и по существу. Не случайна тщетность попыток определения жанровой принадлежности памятника. Известное утверждение Д. С. Лихачева о близости произведения к эпическим, героическим поэмам (chansons de geste) [Лихачев 1972. С. 72–75] не согласуется с особенностями его поэтики; в эпических поэмах невозможны ни прерывания временной последовательности событий, ни отказ от развернутых детальных описаний ключевых эпизодов, ни замена таких описаний намеком, отсылающим к внетекстовой исторической реальности (ср. также наблюдения И. П. Еремина и Д. Ворта [Еремин 1987. С. 235–281]; [Ворт 1988. С. 38–41]). Определение И. П. Ереминым жанра Слова как жанра светского торжественного красноречия, как похвалы князю [Еремин 1987] также противоречит природе произведения: черты похвалы в тексте немногочисленны и как бы «случайны»; по структуре он ближе к нарративным, сюжетным сочинениям. Составление похвального сочинения в воспоминание о неудачном походе кажется невозможным. Кроме того, мы не знаем других образцов этого жанра, современных Слову (с позднейшими же произведениями, Словом похвальным инока Фомы о князе Борисе Александровиче и др., «трудная повесть» XII в. не имеет ничего общего). Характеристика одного «неизвестного» (Слова о полку Игореве) с помощью другого («светского похвального слова») едва ли удачна.

Теоретически анализу текста в этом аспекте должно предшествовать решение нескольких задач:

1. Признание или непризнание памятника сочинением XII в. В настоящее время большинство исследователей, как известно, придерживается мнения о подлинности Слова[476].

2. Признание или непризнание дошедшего до нас текста аутентичным (то есть лишенным пропусков, перестановок, механических вставок). Из современных исследователей мнение о значительной дефектности текста отстаивает Б. А. Рыбаков, предложивший радикальную перестановку большей части фрагментов и дополнивший Слово о полку Игореве текстом Слова о погибели Русской земли, написанного совершенно в иной стилевой манере[477]. В результате таких перестановок последовательность эпизодов упорядочивается хронологически, однако структура произведения не становится более прозрачной. Столь существенная переработка не может быть оправдана гипотезой о «перепутанных страницах».

3. Выбор подхода к Слову как к жанрово цельному произведению или как к сочинению, совмещающему фрагменты произведений разных жанров (устной песни об Игоре, песен Бояна и их «литературной обработки»). В этом случае «неясность» и «загадочность» произведения может быть отчасти объяснена как следствие трансформации устного сочинения в письменный текст. Признание сложного состава произведения приводит к более осторожным суждениям о его структуре и семантике.

Такое мнение представляется предпочтительным. Как справедливо отмечал Б. М. Гаспаров, исследователь обречен восстанавливать структуру Слова на основании самого памятника, хотя эта операция достаточно рискованна [Гаспаров 1984. С. 3–6; 2000. С. 5–18]. Наиболее осторожным, вероятно, был бы путь сопоставления с древнерусскими памятниками не с точки зрения отдельных образов, а с точки зрения кардинальных оппозиций и семантических инвариантов. Такое сопоставление могло бы пролить новый свет и на поэтику Слова, объяснить характер соотнесенности эпизодов и героев.

Реконструкция свойственного Слову восприятия истории, возможно, прояснит семантику нескольких значимых эпизодов и образов произведения. Прежде всего это Боян, противопоставление песен Бояновых «трудным повестям» сего времени. Обыкновенно это место трактуется как антитеза изощренно-метафорических хвалебных песен древнего певца и документально-достоверного и беспристрастного повествования автора Слова о походе Игоря. Такая трактовка сомнительна прежде всего потому, что «едва ли на Руси XII в., в эпоху благоговейного отношения к литературному этикету и жанровым канонам, автор, решивший нарушить традицию, стал бы открыто заявлять о своем новаторстве» [Творогов 1980б. С. 82]. Кроме того, авторский стиль в Слове местами не менее метафоричен, чем Боянов. Сравнительно недавняя попытка Д. С. Лихачева [Лихачев 1987а. С. 198–220] вскрыть в Слове диалогическую структуру, отграничив «Боянов пласт», который будто бы вложен автором в уста певца, подражающего «Велесову внуку», от «документального пласта», исполняемого от лица другого сказителя, интересна, однако вряд ли эта гипотеза доказуема текстуально. В Слове не вычленяется не только строфическая организация, но и устойчивый ритм. По всей вероятности, в зачине Слова противопоставляются песнопения Бояна, рассказывающие о стародавних и славных деяниях русичей, и современное сказание о горестном Игоревом походе; то есть оппозиция противопоставляет эти произведения скорее по теме, нежели по стилю.

Боян-песнотворец как-то связан с неким Трояном и «землей Трояней», однако характер этой соотнесенности не прояснен. Троян, «тропа Трояня», «веци Трояни», «земля Трояня» — существует два наиболее распространенных толкования этих образов и выражений[478]. Троян отождествляется или с римским императором Марком Ульпием Траяном (земля Трояня понимается в этом случае как балканские местности, в которых воевал Траян и построил дорогу), или с известным древнерусской письменности языческим богом Трояном (компромиссная версия соединяет оба толкования, связывая культ бога Трояна, распространенный на Балканах, с личностью обожествленного славянами императора). Оба прочтения не лишены доказательности, однако основываются лишь на отдельных образах и выражениях «Трояновой темы», не принимая во внимание их взаимосвязанность.

Установившиеся толкования исторических аналогий суммированы в утверждении С. Матхаузеровой, что в полную семантическую систему удалось сложить «<…> образы русских князей, упоминаемых в „Слове о полку Игореве“. Они подобраны с четко продуманной целью, а именно напомнить „нынешним“ князьям о славе и братолюбии прежних князей»[479]. Такой взгляд на исторические аналогии в Слове не разделяли, впрочем, многие ученые, считавшие, например, отступление об Олеге Гориславиче и Всеславе инородными вставками (А. А. Потебня [Потебня 1914. С. 51, 121] и др.). В самом деле, аналогии «Игорь — Олег — Всеслав» основаны на некоторых сходных эпизодах в судьбе князей; связь с Тмутороканем[480] (в случае с Игорем — только символическая); Олег и Всеслав — князья, боровшиеся с Киевом; Игорь — инициатор утаенного от киевского князя похода; Ольговичи и Всеславичи — ветви, в XII в. породнившиеся друг с другом (ср.: [Робинсон 1978]). Игорь сближен со Всеславом по общему свойству — «оборотничеству»[481]. Однако эти переклички либо слишком общи и «не работают» автоматически в тексте Слова (ряд «Игорь — Олег — Всеслав»), либо слишком «условны», окказиональны («оборотничество» Игоря и Всеслава).

Несколько искусственными выглядят и аналогии «битва Игоря с половцами — битва на Нежатиной Ниве — битва на Немиге» (описание первых двух сражений объединяет сквозной образ реки горести Каялы[482]). Сражение с иноплеменниками сопоставлено с междоусобными битвами: «То было въ ты рати и въ ты плъкы, а сицеи (в 1-м изд.: „сице и“. — А.Р.) рати не слышано…»[483]. Описание битвы Игоря с половцами разорвано надвое рассказом о битве Олега Святославича с сыновьями Ярослава.

Но самое существенное возражение против концепции, изложенной С. Матхаузеровой, сводится к тому, что в Слове изображено не «братолюбие», а, напротив, распри «старых» князей (Олега и Всеслава с Ярославичами). Военные же столкновения нынешних — даже не упомянуты.

Диапазон исследовательских толкований авторского отношения к князьям — персонажам Слова исключительно широк[484]. Игоря называют и подлинным героем, которому посвящена похвала — Слово (И. П. Еремин), и «антигероем» — адресатом политического памфлета — Слова (Б. А. Рыбаков [Рыбаков 1991]). Авторское отношение к Олегу Святославичу характеризуется и как сочувственное (А. В. Соловьев, А. Н. Робинсон, Д. С. Лихачев в работах последних лет[485]), и как резко негативное, как негодование и осуждение (Б. А. Рыбаков, Д. С. Лихачев в сравнительно ранних работах[486]). Такой разброс мнений, по всей вероятности, свидетельствует о неадекватности исследовательского подхода и о неоднозначных характеристиках князей-персонажей в Слове[487].

Перечисленные эпизоды, фрагменты, образы Слова включены в ткань повествования о прошлом и нынешнем времени Русской земли. Основу повествования составляет оппозиция «старое время/ старые князья — нынешнее время/нынешние князья». К князьям-дедам отнесены «старый Владимир» (по одной версии, отстаиваемой, например, А. В. Соловьевым, — Владимир I Святославич, по другой, наиболее последовательно защищаемой Б. А. Рыбаковым, — Владимир Всеволодович Мономах), Ярослав Мудрый. К ним же причислены и внучатый племянник Ярослава Всеслав Полоцкий, умерший через полвека после Ярослава и бывший современником его внука Олега. Верхняя граница времени «дедов» отмечена, маркирована фигурой Олега Святославича: не случайно автор Слова уже в заглавии называет Игорева отца — Святослава — и деда — Олега.

Время «дедов» — эпоха ныне ушедшей героической славы Руси: «Ярославе (принятая конъектура: Ярославли; см., однако: [Соколова 2001. С. 12]. — А.Р.) и вст внуце Всеславли! Уже понизить стязи свои, вонзить свои мечи вережени; уже бо выскочисте из дедней славе. Вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую, на жизнь Всеславлю. Которою (в 1-м изд.: „которое“. — А.Р.) бо беше насилие от земли Половецкыи!» (с. 34–35); «О! стонати Руской земли, помянувше пръвую годину и пръвыхъ князей. Того стараго Владимира не льзе бе пригвоздити къ горамъ Киевскимъ; сего бо ныне сташа стязи Рюриковы, а друзии Давидовы, нъ розно ся имъ (в 1-м изд.: „рози нося имъ“. — А.Р.) хоботы пашуть, копиа поютъ…» (с. 37).

На первый взгляд, время «дедов» противопоставлено нынешним трудным временам распрей и «непособий» не только как период военного могущества Руси, совершавшей победоносные походы, но и как период политического единства и мира Руси. Но ведь из всех событий времени «дедов» автор Слова описывает только междоусобные столкновения Олега и Ярославичей, Всеслава и сыновей Ярослава, рисуя страшные картины кровавых битв на Нежатиной Ниве и на Немиге. И именно сражение Олега с Изяславом и Всеволодом предстает первоначалом последующих гибельных «котор»; рассказ же о битве Всеслава с триумвиратом Ярославичей становится символом самоистребления русичей. В то же время ни один случай, эпизод военных столкновений между нынешними князьями в Слове не упомянут.

Д. С. Лихачев предложил видеть в «первых князьях» не поколение «дедов» (Ярослава, Всеслава, Олега и других), а еще более ранних правителей — основателей государства и собирателей Руси (Олега, Игоря, Святослава, Владимира I). Такая трактовка как будто бы подкрепляется свидетельством Задонщины, автор которой прямо пишет, что Боян воспевал «русским князем славы: первую славу великому князю Киевскому Игорю Рюриковичу, вторую — великому князю Владимиру Святославичу Киевскому, третюю — великому князю Ярославу Володимеровичю»[488].

Тем не менее, такое толкование сомнительно. Невозможно точно установить, насколько отличался знакомый составителю Задонщины текст Слова от известного нам и являются ли строки Задонщины точной цитатой из этого текста Слова или только упоминанием встречавшихся там имен князей. Скорее всего, составитель Задонщины просто переосмыслил, переработал вступление к Слову, заменив мало что говорившие читателю XIV–XV столетий имена Мстислава и Романа на имена всем памятных своими деяниями Игоря и Владимира.

Впрочем, интерпретация Д. С. Лихачева нисколько не отменяет очевидного противопоставления славного времени Ярослава и Всеслава «нынешнему».

Кажущаяся неясность оппозиции «старые — нынешние князья» исчезает, если мы признаем, что понятия «слава» и «котора» («усобица», «крамола») не являются «абсолютными антонимами» в Слове. Показательна фраза «усобица княземъ на поганыя погыбе» (с. 19), в которой (если не считать этот фрагмент испорченным переписчиком) слово «усобица» лишено пейоративных коннотаций. Обращают на себя внимание в этой связи и слова из зачина произведения, повествующие о Бояне, который «помняшеть бо, речь, първыхъ временъ усобице» (с. 3). Какие усобицы вспоминал песнотворец Олега Святославича? Среди воспетых им князей названы Ярослав Мудрый, «храбрый Мстислав, иже зареза Редедю предъ пълкы <к>асожьскыми» и брат Олега «красный Романъ Святъславличь» (с. 3–4). Боян, может быть, прославлял подвиг Мстислава, победившего в поединке касожского князя Редедю; но не исключено и такое понимание строк: песнопевец посвящал свои произведения междоусобным битвам Ярослава с братом Мстиславом, и Романа — с Ярославовыми сыновьями.

Битвы русских князей между собой, описанные в Слове о полку Игореве, — сражения на Нежатиной Ниве 1078 г. и на Не-миге 1067 г. — горестные для Руси события («Олегь мечемъ крамолу коваше и стрелы по земли сеяше» — с. 15; «Тогда при Олзе Гориславичи сеяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждь-<б>ожа внука» — с. 16–17; «Немизе кровави брезе не бологомъ бяхуть посеяни, посеяни костьми <р>ускихъ сыновъ» — с. 36). Но одновременно это и деяния храбрых князей, умножающих свою славу и платящих обидчикам за оскорбления. Дед Игоря — славный и мужественный воин, наводящий страх на соперников. Звон его славы («звон» и родственные ему слова — метафоры воинской славы) слышал великий князь Всеволод, а сын его, известный воинской доблестью Владимир Мономах, «по вся утра уши закладаше въ Чернигове» (с. 15). (Толкование Д. Д. Мальсагова, что «уши» здесь — проемы в городских воротах [Мальсагов 1969. С. 159–162][489], лишает эту фразу жестокой насмешки над Мономахом, но и в этом случае едва ли отрицается очевидное прославление силы Олега[490].) Кроме того, Слово, как показали Б. М. Гаспаров и Т. М. Николаева, дву- и многопланово, даже на уровне отдельных выражений; соответственно, слово «уши», вероятно, употреблено в обоих значениях, в том числе и в первичном: «орган слуха».)

Столь же славен «князь-оборотень» и чародей Всеслав Полоцкий, который «утръже вазни с три кусы (в 1-м изд.: „утръ же воззни стрикусы“. — А.Р.) отвори (в 1-м изд.: „отвори“. — А.Р.) врата Новуграду, разшибе славу Ярославу…» (с. 35). Всеслав противопоставлен внукам «Ярославлим и Всеславлим», которые «уже бо выскочисте изъ дедней славе <…> своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую, на жизнь Всеславлю» (с. 34–35)[491].

Поступки «крамольников» Олега и Всеслава как бы оценены автором Слова двойною мерою. Как русские князья, члены «княжеской семьи», и тмутороканский изгой, и полоцкий властитель заслужили осуждение, но как храбрые воины, не уклоняющиеся даже от безнадежных битв с противниками, не прощающие нанесенных «обид», они достойны похвалы. Олег пытался вернуть отнятый у него Всеволодом Ярославичем отчий Чернигов, Всеслав был неправедно захвачен в плен Ярославичами, нарушившими крестное целование. Такой двойственный взгляд — традиционен для средневекового сознания. Характерно, что Владимир Мономах, оставивший о себе память как о примирителе междукняжеских раздоров, перечисляет в своем Поучении в ряду собственных славных дел и походы на половцев, и сражения с русскими князьями.

Битва Игоря с половцами одновременно сопоставлена со сражением деда Олега с Ярославичами на Нежатиной Ниве и выступает как антитеза по отношению к нему. Оба действия — поход Игоря на половцев и действия Олега против Ярославичей — сходны по своей безрассудности, безнадежности — но и, тем самым, по смелости. Игорь наделен автором Слова теми же образными характеристиками, что и его дед: Олег «ступаетъ въ златъ стремень въ граде Тмуторокане» (с. 15), Игорь «въступи <…> въ златъ стремень и поеха по чистому полю» (с. 8). В отличие от Олега, проигравшего битву, но не полоненного, его внук терпит сокрушительное поражение: войско было истреблено половцами, а все князья — впервые за многие годы русских походов в Степь — попали в плен. В сравнении следом, владевшим Тмутороканем, Игорь, тщетно пытавшийся «поискать древнего Тмутороканя», — более слабый и менее славный князь. (Тмуторокань в Слове — скорее не конкретный, реальный город, а некий предел земли, ultima Thule.) Однако, если сопоставлять не итоги, а цели, намерения деда и внука, — Игорь более достойный (то есть и более славный и храбрый) воитель. Игорь идет не против Руси из Тмутороканя, не против сородичей, а из Руси на «поганых» половцев, желая освободить утерянное достояние предков. (Впрочем, в Слове, возможно, есть аллюзия и на поход против половцев, в котором участвовал Олег; этот победоносный поход 1107 г. завершился пленением хана Боняка и разгромом хана Шарукана — Кончакова деда; в Слове готские девы «лелеють месть Шароканю» [с. 26][492].)

Движение Игоря и Олега противоположно — не только географически, но и ценностно. (Вместе с тем направление движения Игорева войска совпадает с направлением «рыскания» Всеслава, устремлявшегося с Руси в Тмуторокань.) Но Всеслав, по-видимому, действует ночью — если читать слова «до куръ» как «до петухов»; кроме того, перемещения полоцкого князя в целом ненаправленны, «хаотичны». Намерение Игоря безрассудно, но благородно (слова Святослава об Игоре и Всеволоде: «Нъ нечестно одолеете, нечестно бо кровь поганую пролиясте» [с. 26] означают, как заметили еще А. А. Потебня [Потебня 1914. С. 77] и, вслед за ним, И. П. Еремин [Еремин 1987. С. 276], признание похода не бесчестным, но всегда лишь не принесшим славы).

Отправившись в самовольный поход и потерпев поражение, Игорь покрывает бесславием старшего князя — Святослава Всеволодовича Киевского; это бесславие метафорически описано как смерть Святослава (увиденные во сне собственные похороны) и увод Игоря в «царство мертвых». В средневековом сознании князья Рюрикова дома воспринимались как единый род (с собственным культом предков-покровителей [Комарович I960]?), как «семья» и «братство» (ср. упоминания об общей братской княжеской свече в речи Льва Данииловича Галицкого, записанной в Ипатьевской летописи под 6796 (1288) г. [ПЛДР VIII 1981. С. 402], и в духовной грамоте Симеона Гордого [Соловьев 1960. С. 260]). «Бесчестие» Игоря переходило на Святослава. Значим в этом отношении и иной, заключительный эпизод Слова — возвращение Игоря из плена в Киев, а не в Новгород-Северский, как это было на самом деле[493]. Прославляемый Игорь метонимически «замещает» Святослава Киевского.

Таким образом, оппозиция «старые князья — нынешние князья» далеко не столь тривиальна, как кажется на первый взгляд. С ней связаны и образы «Трояновых веков» и «Трояновой тропы». Из существующих толкований в целом наиболее убедительно предложенное Л. В. Соколовой[494], согласно которому «Трояновы века» — это не «века язычества» (мнение Д. С. Лихачева и др.) и не время императора Траяна (точка зрения Б. А. Рыбакова и др.), но не столь давнее прошлое русичей. Однако попытка исследовательницы прочитать слово «Троян» («Троянь») как обозначение трех братьев-прародителей русичей и отождествление Л. В. Соколовой «земли Трояней» с Киевской Русью очень спорны. Прежде всего, остается неясен смысл выражения «тропа Трояня» (трактовка Л. В. Соколовой: «рыскать в тропу Трояню <…> — значит, обращаться мысленно к истокам, к начальному периоду Киевской земли» [Соколова 1990. С. 360][495] — кажется натянутой). Кроме того, «земля Трояня» локализована далеко от Руси. Боян «рищет» «въ тропу Трояню чресъ поля на горы», причем не в реальном, а в символическом пространстве: «Абы ты сиа плъкы ущекоталъ, скача, славию, по мыслену древу, летая умом подъ облакы, свивая славы оба полы сего времени…» (с. 6).

В Слове упоминаются дважды конкретные горы: Киевские и Карпатские. В произведении вообще многочисленны реалии, связанные с юго-западным краем Руси и с Дунаем. Топонимия, производная от имени «Трояна» и Траяна-императора, особенно часто встречается, как известно, на Балканах; здесь же зафиксированы и свидетельства о существовании культа мифологического существа Трояна (А. Балдур[496]). «Дорогой Трояна» могли называть не только построенную императором на Балканах via Traiani, но и Млечный путь (между прочим, и само имя и даже род Бояна — возможно, балканские, болгарские[497]). Дунайские земли и Балканы названы прародиной славянства в Повести временных лет.

Выражение «седьмой век Трояна», обозначающее время усобиц Всеслава, обыкновенно понимается как последний век, последнее время (Д. С. Лихачев; ср. наблюдения И. Клейна над перекличками Слова со средневековой эсхатологией[498]). А. А. Косоруков предложил иное истолкование, исходя из семантики числа «семь» в фольклоре: «седьмой век» — не последний век, а время наибольшей полноты и силы Трояна, произвольно трактованного ученым как языческий бок войны[499]. Однако на самом деле значения «конец», «итог» и «полнота», «наибольшая наполненность», «наивысшее развитие» — не антонимы, а варианты одной общей семы. Кроме того, не вполне доказуемо мнение, что время Всеслава для автора Слова — самый «междоусобный» период русской истории. «Седьмой век» — вероятно, последний век единства Русской земли[500]. Всеслав, сеющий крамолы, зачинатель многих усобиц, действует на рубеже этого века и череды новых лет, в то время, когда «по Руской земли ретко ратаеве кикахуть, нъ часто врани граяхуть, трупиа себе деляче, а галици свою речь говоряхуть, хотять полетети на уедие» (с. 17), Показательно, что первый серьезный набег половцев произошел именно «во время Всеславово», в 1068 г.

Боян, растекающийся мыслью по древу, — медиатор между мирами мифологической вертикали, небом и землей (ср. отмеченные Д. М. Шарыпкиным скандинавские параллели [Шарыпкин 1976]). Но, вероятно, одновременно он и «посредник» между «горизонтальными мирами», между прошлой (Балканы) и нынешней родинами русичей, разделенными не только пространством, но и временем[501]. Боян-песнотворец соединяет прошлую и нынешнюю славу Руси.

Видение истории в Слове двойственно. В основе оппозиции «прошлое — настоящее» лежит традиционное эпическое представление об убывании, истощении исконных полноты и силы (в данном случае — мощи Руси и ее князей) во времени: старое лучше нынешнего[502]. Великим походам на иноплеменников и великим междоусобным битвам былых времен противостоят «непособие» князей в борьбе с половцами и мелкие (измельчавшие) распри. По происхождению этот эпический взгляд на прошлое, на временное движение, на развитие — дохристианский, хотя в христианскую эпоху он мог питаться эсхатологическими ожиданиями. В чистом виде это архаическое представление, однако, никак не связано с христианским; в нем нет ощущения связи между грехом и «порчей» мира.

В целом эпическое отношение к прошлому как будто господствует в тексте. Однако оно сочетается и с иным восприятием истории. «Нынешние» князья (Святослав Киевский, Ярослав Осмомысл Галицкий, Всеволод Юрьевич Владимиро-Суздальский), хотя и не согласные между собою, отгородившиеся друг от друга, изображены не менее могущественными, чем «старые». Сила и могущество Руси как бы растеклись в пространстве: возникли новые сильные княжества, но распалась единая Русь. Однако внешняя угроза должна примирить князей: характерны призывы к властителям русских княжеств постоять «за раны Игоревы, буего Святславлича» (с. 30) и предсказание Гзака: «почнуть наю птици бити въ поле Половецкомъ» (с. 44). Раны и горе Игоря оказываются свидетельством не слабости нынешней Руси, но силы. Страдания и плен князя — залог грядущего торжества. Это чисто христианская идея, наиболее последовательно проведенная в житиях мучеников, в частности русских князей-страстотерпцев (Бориса и Глеба и др.). Характерно, что именно в заключении Слова впервые в эксплицитной форме возникают христианские элементы: «Игорь едетъ по Боричеву кь святей Богородици Пирогощей» (с. 45); «здрави князи и дружина, побарая за христьяны на поганыя плъкы» (с. 46). Слава и величание обращены к дружинникам Игоря, которые почти все пали на поле брани и теперь представлены будто бы воскресшими (в описании битвы есть противоположная по смыслу фраза: «А Игорева храбраго плъку не кресити» — с. 20). Сам Игорь также, что отмечалось исследователями, изображен в заключительной части как бы воскресшим. «Воскресение» Игоря описывается одновременно и в архаическом мифологическом коде — как возвращение из «иного царства», и в христианской коде (Б. М. Гаспаров): трехдневная битва-гибель, сопоставление князя с солнцем, традиционным иносказательным обозначением Христа.

Поражение новгород-северского князя получает в Слове двойственное «мифологическое», «архетипическое» значение некоего рубежа. После пленения Игоря прекращается борьба русских князей со Степью, и половцы беспрепятственно устремляются на Русь (в эпизодах, непосредственно следующих за описанием поражения); в заключительной же части уныние сменяется радостью и уверенностью в полном торжестве над «погаными». Битва Игоря, разгром войска и пленение князя — события эсхатологические[503]. «Эсхатологический конец по своей природе может быть лишь конечным торжеством доброго начала и осуждением и наказанием злого» [Лотман 1992б. С. 331]. Через унижение, уничижение новгород-северский князь приходит к символической победе и к славе. Сходным образом осмыслены поражение, плен и возвращение Игоря и в повестях о походе 1185 г. Ипатьевской и Лаврентьевской летописей. Но летописцы с точки зрения христианского провиденциализма истолковывают разгром как наказание за горделивость и иные грехи князя, а благополучное избавление связывают с покаянием Игоря. В Слове мотива покаяния, равно как и упоминаний о прежних грехах князя, нет, но постигшая Игоря беда, видимо, также представлена следствием его гордыни и своеволия.

Архаическое видение истории ретроспективно. «Нынешние» князья «выскочили» из дедовской славы[504]: старая слава рисуется обволакивающей «современность»; выпавший из нее проваливается в вакуум. Христианский взгляд на историю совмещает ретроспективное (обращенность к библейским архетипам) и проспективное (обращенность вперед) начала. Архаическая «модель» истории, возможно, восходит к бояновскому «подтексту». Так в схематизированном виде может быть описано восприятие истории, отраженное в Слове о полку Игореве[505].