Глава XI. 1916. Мое последнее свидание с Распутиным
Глава XI. 1916. Мое последнее свидание с Распутиным
К концу ноября 16 г. атмосфера дома на Гороховой становилась все более напряженной. С внешней стороны продолжался тот же базар, что и в прошлом году, но только прогрессирующий с каждым днем. Беспрерывные звонки телефона и звонок в передней. В приемной, столовой и спальной толпились и, как осы, жужжали женщины, старые и молодые, бледные и накрашенные, приходили, уходили, притаскивали груды конфет, цветов, узлы с рубашками, какие-то коробки. Все это валялось где ни попадя, а сам Р., затрепанный, с бегающим взглядом, напоминал подчас загнанного волка, и от этого, думаю, и чувствовалась во всем укладе жизни какая-то торопливость, неуверенность и все казалось случайным и непрочным, близость какого-то удара, чего-то надвигающегося на этот темный неприветливый дом чувствовалась уже при входе в парадную дверь, где, скромно приютившись около маленькой, всегда топящейся железной печки, сидел сыщик из охранки, в осеннем пальто зимой и летом, с неизменно поднятым воротником. Иногда это чувство напряженности становилось особенно ярко, и я по нескольку дней не ходила к Р., но потом опять тянуло туда, где в пустых неуютных комнатах бестолково маячился сибирский странник, воистину имевший право сказать о себе: «Чего моя левая нога хочет». Перед отъездом из Пет<рограда> я пошла проститься с Р. вечером. «Гр. Еф. в спальной, занят!» – встретила меня Дуняша и проводила в столовую. Здесь сидела Люб. Вал. и толстая чета Волынских. О них я знала только случайно их фамилию, названную мне Люб. Вал., а также то, что Р. их от чего-то такого «спас». Со мною вместе, только из другой двери, в столовую вошли Мара и Валя[55] Распутины. Со своими взбитыми локонами, в темно-красных платьях b?b?, с широкими кушаками, обе были нелепы до жути. Дикая сибирская сила так и прорывалась в их широких, бледных лицах с огромными яркими губами и низко нависшими над угрюмыми прячущимися, как у Р., серыми глазами пушистыми бровями. Какая-то разнузданно-кабацкая лень и удаль носилась вокруг их завитых по-модному голов, и их могучие тела, пахнущие потом, распирали скромные детские платьица из тонкого кашемира. «Ну как идут занятия, Марочка?» – ласково осведомилась Люб. Вал. Мара остановилась у стола и, налегши на него всей своей тяжестью, лениво жевала конфеты, беря их одну за другой из разных коробок и нехотя засовывая в рот. Не прожевав, она ответила невнятно: «По истории опять двойка…» – «Почему же так? – любезно осведомилась Люб. Вал. – Разве ты так не любишь историю?» – «А что в ней любить-то? – небрежно отозвалась Мара. – Учат там о каких-то королях и прынцах (она сказала: «прынцах», потом поправилась: «принцах»). На черта они мне нужны, коли давно померли. Вот еще арифметика, пожалуй, нужна. Эта хоть деньги считать научит!» Здесь она неожиданно резко захохотала и ушла, раскачиваясь и пошевеливая бедрами. Варя осталась. Положив свою кудлатую голову на руки, она внимательно, не мигая, смотрела на нас, отчаянно сопя, у нее полип в носу. Дуня принесла почту, Люб. Вал. стала разбирать конверты. Вскрыв один, она достала из него с некоторым удивлением длинную узкую ленту бумаги, на которой были напечатаны на пишущей машинке какие-то стихи. «Что такое? – сказала она, надевая пенсне, и стала читать. Это оказался анонимный пасквиль самого гнусного содержания, написанный наполовину по-русски, наполовину по-франц<узски>: в нем упоминалась пресветлая троица: банкиры Манус, Дмитрий Рубинштейн, с именами которых в Петрограде неразрывно связывали слухи о немецком подкупе и затевающейся измене, и Р. Говорилось о каком-то жемчуге, добытом в некотором месте, рекомендовалось промыть его почище, чтобы не оставить на руках следов; упоминалась какая-то дача, данная за услуги по назначению министром господина В. и еще ряд гнуснейших, очень мало мне понятных намеков на разные темные делишки. Слегка грассируя своим отличным фр<анцузским> яз<ыком>, не сморгнув, прочла Люб. Вал. всю эту мерзость. Положила обратно в конверт и сказала равнодушно: «Так, глупость какая-то!» А Варя прогнусила: «Это для Мотки Руб., нам часто, почти каждый день что-нибудь такое присылают». – «Банкир Рубинштейн – это друг Григ. Еф.», – пояснила Голов. «Странный друг», – невольно вырвалось у меня. Люб. Вал. посмотрела на меня удивленно. «Но как же подобные инсинуации могут коснуться Григ. Еф.? – сказала она. – Он настолько выше всего этого, что даже не понимает». – «А в чем же выражает<ся> дружба Руб.?» – спросила я. Люб. Вал. снисходительно пожала плечами: «Мало ли на что он может понадобиться, Григ. Еф.? Руб. очень богатый и влиятельный человек, вот он, напр<имер>, им, – она указала на Волынских, – очень помог». – «О да, о да. Рубинштейн – это такой себе великий ум, о!» – воскликнул Волынский, поднимая руки. Дверь из спальной отворилась, и выскочил Р., потный, растрепанный, в светлой бланжевой рубахе с расстегнутым воротом. Увидав меня, подбежал и обнял: «Дусенька, что давно не была? ну иди туда ко мне, потолкуем, люблю с тобой потолковать». – «У вас народу уж очень много, Гр. Еф.», – сказала я. Р. нахмурился, подумал, потом торопливо шмыгнул в переднюю и, открыв дверь в приемную, громко крикнул: «Можете уходить, галки, седни никуда не поеду», – и тотчас же вернулся в столовую. Но из передней, как шершни из разоренного гнезда, вылетели разномастные дамы, поднялся целый хор нестройных упрашиваний и жалоб, Р. досадливо отмахивался и заявил окончательно: «Сказал не еду и будя и уходите вон». Взяв меня за руку, увлек в спальную и плотно закрыл за нами дверь. Усадив меня на примятую постель, он сел рядом: «Какой шум у вас от этих барынь, Гр. Еф.», – сказала я. Он нахмурился и махнул рукой: «Што с ими будешь делать: всяка хочет, надо и ей – пущай ходят!» – «А лучше было бы, чтобы ходили поменьше, – заметила я. – Точно вы не слышите, как вас ругают и поносят, наверно же есть за что?» Р. усмехнулся: «Поношение – душе радость, понимать? Вот меня называют обманщиком и мошенником, а сама подумай, какой я обманщик? Кого я обманул али выдал себя за кого? Как был мужик серяк села Покровского, так и есть. Сначала, правда, лихо я жил, худо жил и вино пил, и по кабакам шлялся, можно сказать, беспросыпно пил, но как посетил меня Господь, когды накатило на меня, тогды и начал я по морозу в одной рубахе по селу бегать и к покаянию призывать, а после грохнулся у забора, так и пролежал сутки, а очнулся – вижу ко мне со всех сторон идут мужики: «Ты, говорит, Гриша, правду сказал: давно бы нам покаяться, а то седни в ночь полсела сгорела». Тут и обрек я себя Богу служить и близко тридцать лет хожу правды ищу. А тут, говорят, обман – никого я не обманывал. А что тогда Феофан меня к царям привел, так я его о том не просил – сам он вздумал. А што я, верно, царям из Рассей бежать запретил, когда холера тогда была в японску войну и они было вовсе собрались и с детками бросать Рассею, а я сказал: «Ни, ни, не моги, все пройдет, и опять муравка вырастит зеленька, и солнце проглянет». Ну они мне поверили и в меня уверились. Люблю я их, жалко мне очень их! А какой тут может быть обман? Вона теперь кажний шаг мой на счету – видала куку[56] в прихожей?»
Из столовой послышался голос Люб. Валер.: «Григ. Еф., мы уходим и поцеловать вас хотим». – «Погод меня здесь, дусенька, я мигом», – сказал Р. и убежал. Вернулся он очень скоро. Быстро подойдя к постели, наклонился ко мне и, взглянув на меня своим ярким хлыстовским взглядом, спросил глухим отрывистым шепотом: «А ты о евангельских блудницах как понимашь?» Подождал минуту и, видя, что я ничего не отвечаю, быстро-быстро зашептал: «Почему Христос с блудницами толковал, почему за собою их водил? почему им царство небесное обещал?» – он весь от волнения подпрыгивал и подплясывал. «Забыла што ли, как он говорил: «Кто из вас без греха, тот первый кинь камень». Я, говорит, не сужу, а вы как хотите. Это он к чему сказал? А разбойнику-то? нынче же будешь в раю. Это ты как понимашь? Кто к богу ближе-то: кто грешит али кто жизнь свою век свой суслит, ни богу свеча, ни черту кочерга? Я говорю так: кто не согрешит, тот не покается, а кто не покается, тот радости не знает и любви не знает. Думашь, сиди за печью и найдешь правду? ни… там не найдешь, только тараканов. Во грехе правда и Христа во грехе узнаешь, поплачешь и увидишь, понимашь? Ты об этом не думай (он бесстыдным жестом показал о чем), все одно сгниет, што целка, што не целка. Гниль-то убережешь, а дух от не найдешь. Вон они там, враги, все ищут, стараются, яму роют. Мошенник, плут, а я знаю, а они не знают. Мне все видать. Я, думашь, не знаю, что конец скоро всему. Как меня высунут, ну и покотится все. А только теперь еще надо бы правду открыть, да никто ее слушать не хочет. Думашь, царь все по-моему делат, это што я Питирима поставил, да Волжина[57] и кое-каких из министеров облюбовал – так это все очень мало дело; суть-та вовсе в другом, понимашь?» В столовой резко, пронзительно зазвонил телефон. Р., быстро сорвавшись, побежал туда, и сейчас же донесся его поспешный сиповатый говорок: «И зря ты все толкуешь, и все люцинерам на руку, бес в тебе, кака така дача? некакех дач мне не нужно! Собака ты, сплетке веришь». Говорок становился все раздраженнее и хрипел от злости. Потом Р. замолчал, очевидно, слушая, и, наконец, сказал примирительно: «Ну ладно, опосля потолкуем, приезжай седни после десяти. Ну прощай!» Р. вбежал в спальню и подошел ко мне. «Гр. Еф., – спросила я, – вы ушли и не кончили, в чем суть, что вы хотели сказать?» Он опустил голову и как-то весь согнулся, и передо мною мгновенно возник серый Сибирский странник. «Веру потеряли», – сказал он тихо. «Кто?» – переспросила я. «Веры в них не стало, в народе, вот что». И вдруг, опять переменившись, он сладострастно скрипнул зубами и, подсаживаясь ко мне, позвал: «Ну пойдем выпьем мадерцы, знатно есть там у меня, Ванька привез с Кавказа. Что припечались, дусенька?»
Мы вышли в столовую, никого уже не было, кипел самовар. Открытый конверт с пасквилем лежал на краю стола. Я взяла его: «Гр. Еф., хотите я вам почитаю, что пишут про ваших приятелей Мануса и Рубинштейна?» Р. насторожился и, сумрачно косясь, взял у меня из рук пасквиль: «Дай-кося. Вот так… мать его, – благодушно заключил он, засовывая конверт в топившуюся печку. – Вишь, и не стало его – сгорело», – посмеиваясь, он подплясывал и притопывал. «Вот теперь давай чай пить, – заторопился он, подходя к столу и наливая мне чай. – Мало ли што люди брешут! Собака лает – ветер носит, а у этих самых Манусов деньжищ-то тьма, понимашь? Так пущай деньги-то ихи лучше на добры дела идут, чем зря они их раскидают. К деньгам ничего не липнет». – «Ну от такой грязи, что здесь пишут, все будет грязно», – сказала я.
Р. махнул рукою: «Пустое говоришь, пчелка, эти бумагоедаки прокляты, гороху бы им моченого в… не верят они ни в бога, ни в черта, писаки окаянни, а человек без веры што? так одна дырка». Налив два стакана вина, он отхлебнул из одного и подал мне его; залпом выпив вино, он налил себе другой и заговорил, поглядывая на меня лукавым быстрым взглядом: «По-разному мы с тобою, душка, о жизни думам. Ты в поношении стыд видишь, а я радость, пусть говорят, дух-то, он знает. А погибать-то, всем нам погибать. Как круг петли ни ходи, в ее попадешь все единственно. Помрем, а добры дела останутся, люди-то зря заборчиков нагородили – ими только свет отгородили. Нешто не все одно, откуда деньги берутся, если их на добры дела тратить, и кто дела эти делат, мошенник ли, вор ли, дела-то нужны, а не он сам, понимать? тыщи-то, они и есть тыщи, честна ли, не честна ли – все одно хороша она, тыща!»
Допив стакан, он неожиданным хищным движением схватил меня за плечи, опрокидывая назад. Вырвавшись, я вскочила из-за стола и убежала в переднюю. Прижавшись к стене, я ждала нападения, но выбежавший за мною вслед Р. молча снял с вешалки мою шубку и, помогая мне одеться, сказал ласково: «Не пужайся, пчелка, не трону больше, пошутил на прощаньице!» Я молчала. Р. покачал головой: «Почто не веришь мне, пчелка? а я всех жалею и его жалею, маленький он, слопат его! А и без меня бы все одно слопали!»
Я взглянула на Р., он стоял у притолки и поглядывал искоса; внимательно взглянув в прятавшиеся зрачки его узких глаз, я увидала того другого, он быстро глянул мне в ответ и скрылся. «Ну прощай, пчелка! – сказал Р. – Поцелуй на прощанье».
Я ушла. Это было в ноябре, а в декабре его убили.
Тело Г. Е. Распутина, убитого в ночь с 16 на 17 декабря 1916 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.