Глава V. Просвещение, классицизм, чувствительность: немецкая литература и «немецкое» искусство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава V. Просвещение, классицизм, чувствительность: немецкая литература и «немецкое» искусство

В литературном процессе своей эпохи Екатерина участвовала одновременно в нескольких качествах. Во-первых, в упомянутом в конце предыдущей главы письме Вольтеру она выступила автором рецензии на собственную комедию О время! Во-вторых, она поручила перевести комедию на французский язык, дабы мэтр мог убедиться в успехах русской литературы. В-третьих, в то самое время, когда происходил раздел Польши, а в Фокшанах закончились неудачей первые переговоры о перемирии с Османской империей, она расхваливала эту пьесу, утверждая, что смеялась над ней до полусмерти. В-четвертых – и это самое главное, – рецензент пьесы, заказчица ее перевода и ее пропагандистка сама являлась автором этой комедии, входившей в цикл из четырех пьес, написанных в 1772 году[516]. Разумеется, скрывавшийся под «прозрачным инкогнито» автор удостоился высокой похвалы компетентных коллег. Вольтер не только посетовал на то, что слишком стар для занятий русским языком. Прежде всего, он был рад, что императрица таким образом смогла немного разогнать скуку: «А всего лучше в похвалу их [комедий ‘неизвестного сочинителя’. – K.Ш.] сказать, оныя достойны того, чтоб Ваше Императорское Величество смешить! ибо Величества смеются редко, хотя и имеют надобность в смехе»[517]. В том же 1772 году молодой Николай Иванович Новиков – свободный писатель, переводчик, редактор и издатель, первый многосторонний деятель литературного дела в Российской империи – посвятил «неизвестному г. сочинителю комедии ‘О время!’» свой новый журнал Живописец. Он с похвалой отзывался о том, что действие пьесы происходит в России, разоблачая таким образом пороки русского общества: счастлив ее автор, могущий беспрепятственно высказывать критику в царствование мудрой Екатерины, писал Новиков. В заключение двадцативосьмилетний литератор ободрил анонимного автора, благосклонно посоветовав ему продолжать литературные занятия и присовокупив к своему напутствию замечания относительно того, какой следует быть сатире. Екатерина II, на сцене отвергавшая общественные условности и вкладывавшая добродетель, сердечность и ум даже в образы служанок, камердинеров и бедняков различного звания, и Новиков – два автора из провинции под названием «Россия» европейской империи Просвещения, – встретились на публичном поле в одинаковых ролях с равными интересами. Их столь очевидная неформальная перекличка хотя и была недолгой – отношения Екатерины и Новикова быстро испортились, – не может быть тем не менее оставлена без внимания. Перед проблемой интерпретации этого «интермеццо» оказались прежде всего те ученые, кто камуфлировал действительно непростые, напряженные отношения просвещенных протобуржуазных писателей и Екатерины II под принципиальные противоречия – будь то под конфликт между свободой индивидуума и гнетом абсолютизма или под антагонизм общественных формаций[518].

Сравнение «неизвестного» автора с Мольером – а именно так высоко оценили пьесу императрицы оба рецензента: и не читавший комедию Вольтер, и Новиков[519] – было не чем иным, как лестью без разбора, и не соответствовало фактам. Екатерина опиралась отнюдь не на Мольера: с помощью своего талантливого секретаря Григория Васильевича Козицкого она в свободной форме переложила на русский язык пьесу Христиана Фюрхтеготта Геллерта Богомолка[520]. Имя Геллерта было, вероятно, знакомо Екатерине еще с юности. В 1750-х годах этот знаменитый поэт даже состоял с ее матерью в переписке и встречался с ней. Неизвестно, однако, был ли знаком императрице его роман Жизнь шведской графини фон Г***, в котором Геллерт использовал рассказы шведских и немецких пиетистов об их тяжелой жизни в качестве военнопленных в России в царствование Петра Великого[521]. В комедии Богомолка, написанной в 1745 году, императрицу привлекла в первую очередь вызывающая умиление критика ложного благочестия и нетерпимости, суеверий и скупости. В Германии почву для нее подготовили моралистические еженедельные журналы[522], а Екатерина сумела перенести ее из лютеранской среды в Москву вместе с персонажами и самим действием. К древней столице императрица испытывала давнюю неприязнь, а после восстания 1771 года, вспыхнувшего в ответ на карантинные меры, принятые во время эпидемии чумы, и вовсе стала считать московскую знать врагом реформ, а простой народ – особенно непросвещенным и реакционным[523]. По крайней мере, в конце на сцене торжествуют, как и у Геллерта, добродетельные и разумные персонажи. Большинство ученых – историков литературы всегда презрительно морщили нос, когда речь шла о комедиях Екатерины, и лишь Хедвиг Флейшхакер справедливо отметила, что императрица не только «не ослабила исходный образец […] но и укрепила скелет действия, нарастив его мускулами»[524].

Осуществленная Екатериной адаптация Геллерта на русской почве ни в коем случае не свидетельствует о том, что в первые пять десятилетий своей жизни Екатерина интенсивно или, по крайней мере, систематически занималась современной ей немецкой литературой. Императрицу интересовала не столько сама немецкая литература эпохи Просвещения, сколько импульсы для развития литературы русской. Однако название О время! заставляет пристальнее взглянуть именно на этот момент и на использование императрицей времени в связи с ее драматургической деятельностью в 1772 году.

Здесь следует сказать, что неотъемлемой частью трудовой этики Екатерины как просвещенной правительницы было обращение с собственным временем в соответствии с ее представлениями об «общем благе». Она стремилась так распорядиться своим временем в течение дня, чтобы ее писательские занятия не наносили ущерба государственным делам, которым отводилось время с 9 до 13 и с 15 до 18 часов. К этим делам можно с полным правом отнести вечерние приемы, празднества и игру в карты с избранными членами придворного общества и иностранными дипломатами до 22 часов. Писала же Екатерина в «свободное время» – между 5 и 9 часами утра и вместо послеобеденного отдыха[525].

Итак, если писательство и было еще одной манией императрицы, то вовсе не поглощавшей то ее время, которое посвящалось обязанностям правителя. Кроме того, даже умилительные комедии выполняли политическую функцию, будучи неразрывно связанными с интересами государства, поскольку автором этих комедий являлась императрица. С одной стороны, и в 1772 году важно было изобличить инертность и предрассудки в стране и выступить с критикой консервативных сил, сопротивлявшихся просвещенной политике императрицы. С другой – с написанием Антидота писательская деятельность императрицы стала частью крупного пропагандистского наступления, которое должно было, по мысли государыни, облегчить положение России в первой войне с Османской империей: в то время как европеизированная и культурная Россия во главе с просвещенной императрицей защищала европейскую культуру от варваров с Востока, информированная европейская общественность, на которую и было направлено это «наступление», должна была объявить бойкот и тем самым поставить на место фактических и потенциальных пособников Порты – в первую очередь, французское правительство. Отметим, что именно тогда эта же самая пропаганда превратила польских недоброжелателей России в ограниченных, нетерпимых врагов Просвещения. И здесь главным союзником Екатерины в борьбе за общественное мнение стал Вольтер: на время войны с Турцией – с 1768 по 1774 год – приходится 80 процентов их переписки[526]. А в Германии, благодаря политической кампании Екатерины в европейской прессе, авторитет России вырос как никогда в течение всего XVIII века[527].

Активное участие Екатерины-писательницы в войне, которую вело ее государство, не означает ни в коей мере, что у нее не было никаких сугубо литературных интересов. Скорее, она сумела политически инструментализировать свои писательские и меценатские амбиции. Основание в 1764 году Эрмитажа было знаком того, что Петербургу предстояло стать оплотом европейской художественной традиции: с началом войны с Турцией Екатерина приступила к демонстративной скупке знаменитых коллекций в Берлине, Дрездене, Брюсселе, Женеве, Париже, Риме, полотен из галереи графа Роберта Уолпола в Хоутон-Холле (графство Норфолк)[528]. Если владельцев этих коллекций расставаться со своим имуществом заставляли главным образом возникшие во время Семилетней войны издержки, то Екатерину новая война лишь подстегнула к приобретению произведений искусства. Агентом императрицы в Париже одно время был Дидро, позднее – Гримм, но в основном в качестве таковых выступали уважаемые и образованные члены высшего петербургского общества, посещавшие страны Европы, а также русские дипломаты, среди которых были коллекционеры: Иван Иванович Шувалов и его племянник Андрей Петрович Шувалов, княгиня Екатерина Романовна Дашкова и ее братья – Александр Романович и Семен Романович Воронцовы, послы: князь Дмитрий Алексеевич Голицын в Париже и Гааге, граф Алексей Семенович Мусин-Пушкин – в Лондоне, князь Владимир Сергеевич Долгорукий – в Берлине, князь Андрей Михайлович Белосельский-Белозерский – в Дрездене, граф Андрей Кириллович Разумовский – в Неаполе, князь Николай Борисович Юсупов – в Турине, а с 1780-х годов – и граф Николай Петрович Румянцев во Франкфурте-на-Майне[529]. Несмотря на то что в Петербурге Екатерина консультировалась по поводу приобретавшихся ею произведений, соглашаясь далеко не на любые суммы, а время от времени – сурово браня комиссионеров, купивших произведения незначительной художественной ценности или серьезно переплативших, она довольно скоро приобрела среди немецких князей славу всемогущей конкурентки, разоряющей других участников рынка произведений искусства[530]. Для себя императрица собирала, прежде всего, геммы, однако среди ее приобретений были и целые библиотеки: книжные собрания Дидро и Вольтера, рукописные коллекции и библиотеки историков Герхарда Фридриха Миллера и Михаила Михайловича Щербатова, архив Иоганна Кеплера и значительная часть кабинета естественной истории Петра Симона Палласа[531]. Оставаясь верной своей страсти к учету, в 1790 году Екатерина сообщала Гримму, что ее Эрмитаж насчитывает 38 тысяч книг, 10 тысяч гемм и около 10 тысяч гравюр и рисунков[532]. На меблировку своих дворцов в стиле классицизма с 1783 по 1791 год она потратила полмиллиона талеров у одного только Давида Рентгена, проводившего в те годы больше времени в Петербурге, чем в Нейвиде[533]. Императрица высоко ценила его как искусного мебельного мастера и оформителя кабинетов, не переставая при этом в своих письмах к Гримму подшучивать над его приверженностью гернгутерству[534].

Классицизм и палладианство проникали в Россию благодаря художникам разных стран, и именно этим направлениям с 1750-х годов отдавали предпочтение русские студенты, обучавшиеся в европейских академиях. В 1757 году в число последних вошла Академия художеств в Петербурге. Подобно классицизму в литературе, изобразительное искусство в России с конца XVII вплоть до второй половины XVIII века продолжало ориентироваться на западную традицию рецепции Античности. Как на Западе, лишь с небольшим запозданием, в России возник собственный «спор древних и новых», в котором обрели свое лицо ранние формы национального самосознания; и, как на Западе, интерес к римской культуре преобладал над интересом к греческой до появления трудов Иоганна Иоахима Винкельмана[535]. Возросшей востребованностью ведущих немецких художников классицизма, работавших в Италии, объясняется та конкуренция, которую Екатерина с середины 1760-х годов, а особенно после 1771 года, сумела составить дворам Германской империи, Флоренции и Неаполя, и даже самой Папской курии, раздавая заказы и покровительствуя художникам[536]: «Благодаря Винкельману и Менгсу немецкое искусство и немецкие художественные воззрения распространили свое основополагающее влияние из Рима по всей Европе»[537]. Антон Рафаэль Менгс[538], родившийся в 1728 году в Ауссиге[539], был и в теории, и на практике авторитетом, задававшим тон в эстетике целого круга художников, не только рассматривавших себя как художественную школу, но и утверждавших собственные нормы в подходе к античным традициям. Именно Менгс ввел в римское общество Винкельмана[540]. Однако решающую роль в установлении петербургским двором связей с этим кругом сыграла совсем другая личность. В 1764 году, то есть еще при жизни Винкельмана, Иван Иванович Шувалов сумел найти общий язык с другом ученого из Восточной Пруссии – Иоганном Фридрихом Рейфенштейном[541], предоставив ему возможность принимать и обучать в Риме русских стипендиатов[542]. Рейфенштейн, которого Екатерина называла в письмах к Гримму «божественным» («le divin»), обладатель чина надворного советника в Готе, получил аналогичный чин при русском дворе и стал главным агентом императрицы: ему она доверила покупку для нее древних и современных произведений искусства, а также заказы на создание картин. К тому же Рейфенштейн все чаще стал выступать в роли чичероне, сопровождая по Вечному городу и югу Италии не только знатных немецких, но и русских путешественников[543]. И если интерес Вольтера к римским древностям был отравлен убеждением, что церковь со времен Античности разлагала Италию[544], то, напротив, для знатных гостей из России, включая княгиню Дашкову и наследника престола Павла Петровича, визиты к папе римскому стали стандартным пунктом программы[545]. Хотя круг немецких художников в Риме постоянно пополнялся молодыми талантами, а группы, скрепленные дружескими чувствами, обособлялись от вновь прибывавших, это сообщество тем не менее просуществовало несколько десятилетий – и не в последнюю очередь благодаря ухищрениям Рейфенштейна[546]. Он выступил посредником и в отношениях русского двора с пятью братьями Хаккерт, старший из которых – знаменитый художник-пейзажист Якоб Филипп[547] – отказался приехать в Россию, зато третий – Вильгельм – был принят в Петербургскую академию художеств преподавателем рисования. Позднее русский двор завязал отношения с Ангеликой Кауфман[548] и Иоганном Фридрихом Августом Тишбейном[549]. Через них, а также через Менгса и Филиппа Хаккерта императрица, великий князь Павел Петрович и представители высшей придворной знати приобрели самые значимые живописные полотна в их коллекциях[550]. Сильное впечатление произвел в Италии и Германии заказ на копирование ватиканских лож Рафаэля, которым грозило выветривание. Его получил от Екатерины ученик Менгса Христоф Унтербергер[551] из Южного Тироля. Присматривать за ним был назначен тот же Рейфенштейн. Копии фресок поместили в Эрмитаже, в построенной Джакомо Кваренги специально для них галерее Рафаэля, равной по своим размерам оригиналу. «Вы не представляете себе, – писал из Рима в 1779 году живописец Фридрих Мюллер по прозвищу Maler M?ller Фридриху Генриху Якоби[552], – с какой теплотой эта восхитительная женщина относится к живописи, да, собственно, на нее и работает большинство здешних художников…»[553]

Однако Екатерина не просто находила вкус в этом направлении искусства. За полвека до появления политического филэллинизма она использовала интерес Европы к классицизму и художественным традициям Античности в своих идеологических целях, преподнося войну с Османской империей и Крымским ханством как Реконкисту – отвоевание древнегреческих и древнеримских культурных ландшафтов на побережье Черного моря и в Восточном Средиземноморье, – и здесь ключевые слова Екатерина вновь сумела найти в письмах Вольтера[554]. Не будем приводить многочисленных доказательств для подтверждения этого не до конца проверенного тезиса, но ограничимся одним, самым, по меркам ancien r?gime, сенсационным. Исход первой екатерининской войны с Турцией был еще далеко не ясен, когда с шумным успехом было положено начало «греческому проекту» императрицы, оформившемуся лишь к концу 1770-х годов: он преследовал цель восстановления греческой монархии под короной второго внука Екатерины Константина. Несмотря на то что авторство на сей раз не принадлежало Екатерине, политическая выгода досталась ей. К прославленному – и современниками, и потомками – проекту приложили руку два немца: художник из Пренцлау и поэт из Франкфурта-на-Майне.

Зимой 1770/71 года, после блестящей победы, одержанной в Эгейском море, российский флот под командованием Алексея Орлова встал на якорь в тосканском порту Ливорно. По поручению Екатерины Рейфенштейн предложил тогда еще молодому художнику Филиппу Хаккерту увековечить для потомков морскую битву при Чесме. Осенью 1771 года уполномоченный императрицей И.И. Шувалов заключил с художником контракт на серию из шести крупных исторических полотен. Хотя темы были определены заранее, позднее к заказу прибавились еще шесть картин, причем от мастера требовалось не столько умение художественно воплотить задуманное, сколько верное следование натуре. Как раз этого и не увидел Орлов в начале 1772 года в той картине, что изображала сожжение турецкого флота в Чесменской бухте. Чтобы помочь художнику составить представление «о подобном событии», Орлов испросил разрешения своей императрицы и великого герцога Тосканского Леопольда на невиданную инсценировку: в конце мая поодаль от Ливорнского рейда Орлов приказал взорвать и поджечь фрегат перед огромной толпой наблюдавших за этим настоящим хеппенингом зевак. Под впечатлением от «пожара во имя искусства» Хаккерт внес исправления в картину и даже успел завершить к назначенному сроку весь цикл картин, посвященный основателю русского флота: они были размещены сначала в Петергофе, а затем перевезены в Зимний дворец[555]. В Германии память об этом событии сохранилась главным образом благодаря биографии Хаккерта, написанной Гёте на основе собственноручных заметок художника. В 1807 году, после смерти Хаккерта, знаменитый поэт опубликовал короткие фрагменты в газете, освещавшей культурную жизнь, а в 1811 году – и книгу о художнике[556].

Задолго до начала собственной писательской деятельности Екатерина все же была активным участником литературного процесса – как читательница. Однако к современной ей немецкой литературе она стала проявлять живой интерес, лишь познакомившись с широко обсуждавшимся трудом Фридриха II О немецкой литературе (1780)[557]. Как и интерес к произведениям изобразительного искусства, это увлечение возникло из мотивов политических, пусть даже обретя впоследствии самостоятельность и устойчивость. Хотя еще в апреле 1781 года императрица признавалась Гримму в том, что не знает немецкой литературы, полемический напор прусского короля уже тогда показался ей неоправданным: Екатерина писала, что окружавшее его одиночество мешало ему видеть новое; что даже в обществе других людей говорит лишь он сам, ожидая, что остальные будут внимать ему; что никто не осмеливается возражать ему; что, помимо прочего, он уже слишком стар: «В 1740 году (год вступления Фридриха II на престол, когда цербстская принцесса находилась со своей матерью в Берлине. – К.Ш.) мы были молоды, но теперь мы уже не таковы»[558]. Даже причислив себя к поколению «старого Фрица», с которым ее разделяла разница в семнадцать лет, Екатерина не преминула на деле доказать свою душевную живость и восприимчивость. Так, уже в июле 1781 года она сообщила, что весной прочла «два сочинения по-немецки»: комическую поэму в прозе Морица Августа фон Тюммеля[559] Вильгельмина, или Окрученный педант она нашла милой, а о романе берлинского просветителя Фридриха Xристофа Николаи Жизнь и мнения господина магистра Зебальдуса Нотанкера[560] отзывалась с восторгом, пусть и по-французски: «Ах, какой прекрасный немецкий язык, вопреки всем хулителям немецкой литературы». И далее, как высшая похвала: немцы научились пользоваться своим языком, как Вольтер[561]. Не очень уместным Екатерине представлялось уподобление романа Зебальдус Нотанкер сочинению Лоренса Стерна Тристрам Шенди, несмотря на то что Николаи сознательно следовал Стерну, которого хорошо знала и любила цитировать Екатерина[562]. С тех пор она с благосклонным вниманием следила за выпусками Всеобщей немецкой библиотеки[563], издававшейся Николаи: «Архив гения, разума, иронии и всего самого веселого, что только необходимо для духа и разума»[564]. Намеренно отстраняясь от брюзгливого старика из Сан-Суси, императрица тут же пыталась завязать контакт и с этими писателями, как прежде с Вольтером, д’Аламбером и Дидро. Тюммелю и Николаи она выслала золотые медали в знак своего августейшего расположения[565]. В сопроводительной собственноручной записке императрица предложила Николаи, «книготорговцу в Берлине», присылать ей все, что он пишет[566]. До конца жизни она сохраняла симпатию и к Тюммелю: в 1791 году – в год выхода в свет – она прочла первую часть его вымышленного дневника в письмах Путешествие в полуденные области Франции. Екатерина вновь удостоила автора медали, приняла его благодарность и цитировала его от случая к случаю[567].

Из оказания почестей влиятельному издателю и публицисту Николаи выросла совместная работа к обоюдной пользе. Екатерина засы?пала его поручениями: он составлял для нее библиографические списки и присылал книги. Уже зимой 1782/83 года Ф. Николаи зондировал почву в Петербурге с намерением издать в Берлине по-немецки собрание сочинений императрицы, однако его хорошо информированный однофамилец и корреспондент Людвиг Генрих (Андрей Львович) Николаи[568] указал на такую существенную проблему, как «прозрачное инкогнито» императрицы, потому что многие ее сочинения выходили анонимно[569]. В результате немецкое издание собрания сочинений Екатерины так и не увидело свет. Тем не менее Фридрих Николаи опубликовал на немецком языке некоторые ее комедии и сказки, написанные в 1780-х годах, а также детские книги и назидательные сочинения, написанные ею и адаптированные для ее внуков Александра и Константина. Николаи издал ее Записки касательно российской истории и поддержал проект создания сравнительного словаря[570]. На страницах Всеобщей немецкой библиотеки, издававшейся Ф. Николаи, регулярно обсуждались выходившие в свет немецкие сочинения о екатерининской России, а также свежие немецкоязычные публикации, появлявшиеся в Российской империи. Как издатель, Николаи очень заботился о том, чтобы печатать рецензии, преимущественно дружелюбные по отношению к России. В этом в течение двух десятилетий – с 1772 по 1792 год – он полностью полагался на одного из своих авторов – всесторонне образованного просветителя Августа Вильгельма Гупеля (1737–1819), уроженца Саксен-Веймарского герцогства и выпускника университета Йены, с 1763 года служившего пастором в Оберпалене в Северной Лифляндии[571].

Во второй половине 1780-х годов императрица оказывала поддержку берлинским просветителям в борьбе с предрассудками и месмеризмом[572], религиозным фанатизмом и антипросвещенческими тайными обществами. Этому делу она придавала большое значение, однако и здесь преследовала двойную стратегию: другим своим острием эта кампания была нацелена против политики, проводившейся прусским двором после смерти Фридриха II. Убежденная сторонница рационализма, Екатерина с самого начала с подозрением отнеслась к розенкрейцерскому окружению Фридриха Вильгельма II[573]. Чтобы противодействовать усилившемуся влиянию розенкрейцеров в России и особенно их натиску на наследника престола, требовалась, по ее мнению, солидарность поборников просвещения всех стран[574]. Раньше, чем многие другие – чем, например, Иоганн Каспар Лафатер[575] и Иоганн Георг Шлоссер[576] в немецкоязычных странах, – Екатерина разглядела в графе Калиостро шарлатана[577], а в осмеяние его легковерных адептов она за один лишь 1786 год написала с помощью своего секретаря Александра Васильевича Храповицкого на русском языке три комедии: Обманщик, Обольщенный и Шаман сибирский[578].

В том же году у Екатерины появилась союзница в борьбе «с туманной завесой бессмыслицы»: курляндская писательница-сентименталист Элиза фон дер Реке в статье, опубликованной в Berlinische Monatsschrift и выпущенной впоследствии Николаи отдельным изданием, призналась в былой приверженности Калиостро, с тем большей убедительностью разоблачив его обман[579]. Екатерина приветствовала ее, посетовав на то, «что в конце восемнадцатого века начали распространяться мнения, признававшиеся ошибочными и противоречащими здравому смыслу на протяжении тысячелетий», и что «клика обманщиков снова набирает силу, увеличивая число обманутых»[580]. Авторитет обеих писательниц только вырос, когда в Berlinische Monatsschrift оказалось опубликованным и это письмо, отлично встроившееся в просвещенческую стратегию обоих издателей журнала – Фридриха Гедике и Иоганна Эриха Бистера[581]. Переписка двух писательниц продолжалась, хотя и с перерывами. От Екатерины, по обыкновению, последовало приглашение приехать в Петербург, однако настоящая дружба между ними так и не сложилась – не случайно Элиза фон дер Реке медлила с приездом до 1795 года. Екатерине определенно импонировала еще одна женщина, оставившая в молодости уважаемого всеми мужа – в отличие от графини Бентинк, уже имея ребенка, – дорожившая, несмотря на ухаживания многочисленных кавалеров, своей независимостью и игравшая при этом роль в литературной коммуникации в Германии. Хотя Элиза фон дер Реке снискала уважение благодаря публичности своей переписки с императрицей, обе стороны сохраняли дистанцию: когда в 1779 году сводная сестра Элизы Доротея вышла замуж за курляндского герцога Петра Бирона, писательница, будучи патриоткой Курляндии, выступила против «русской партии» в герцогстве, ратуя за его автономию. Несмотря на то что в своих дневниках Элиза всегда отзывалась о Екатерине с уважением, обвиняя в экспансионистских настроениях окружение императрицы, в Петербург она приехала лишь в 1795 году, когда Курляндия утратила свою независимость. Однако во имя своей собственной независимости Элиза с благодарностью приняла в пожизненное пользование одно из принадлежавших российской короне поместий в Курляндии[582].

По отдельным высказываниям в письмах 1780-х годов можно судить о предпочтениях Екатерины среди современных ей немецких романов и высокой оценке, которую она давала романам сатирическим. До сих пор ее интерес к этому роду литературы, хотя о нем и было известно, не становился предметом исследования, тем более что эти романы не признавались историей литературы, ориентированной на «классиков» и историю идей. Сатирические романы считались литературой несерьезной, в лучшем случае – первыми образцами развлекательной литературы – в отличие от искусно, на высоком уровне выполненных романов, например философического, политического или дидактического содержания, – для которых только и нашлось место в истории немецкой литературы. Лишь современное литературоведение, последние пятьдесят лет открыто заявляющее о себе с позиций социальной истории, стало исследовать немецкие сатирические романы второй половины XVIII века, признав их как специфический жанр немецкой литературы периода позднего Просвещения[583].

Романы, написанные по образцу английских, приобрели популярность в Германии лишь с начала 1770-х годов. Поэтому может показаться, что Екатерина, открыв для себя новое увлечение, могла без труда нагнать упущенное. Однако эта волна нахлынула с такой силой, что уже к 1780 году достигла своей вершины[584]. Каждый последующий год устанавливались новые рекорды: с 1772 по 1796 год по указателям одной только Всеобщей немецкой библиотеки прослеживается около 6 тысяч названий, включая переводы[585]. Учитывая такой объем материала, Екатерина нуждалась в компетентных консультациях, и она получала их – главным образом у Гримма и Николаи. Поскольку ко всему, за что императрица бралась, она подходила основательно, сначала она читала те романы, на которые обратила внимание с запозданием, однако все больше попадало в ее руки новых изданий. Екатерина прочитала роман Борода клинышком Иоганна Готлиба Шуммеля[586], в котором высмеивались школьные опыты Базедова, Историю абдеритов Христофа Мартина Виланда[587], Историю фрейлейн фон Штернхейм Софи де Ларош[588] и пародию Иоганна Карла фон Музеуса на Лафатера Физиогномические поездки[589]. Едва познакомившись с немецкими авторами, императрица уже объявляла об упадке французской литературы со смертью Вольтера в 1778 году: «С тех пор, как умер мой мэтр, эти бедные люди [французы. – К.Ш.] не могут похвастаться ни одной книжкой, которая могла бы сравниться с ними»[590].

В 1785 году, прочитав книгу врача и писателя Иоганна Георга Циммермана Об уединении[591], Екатерина пожаловала автору золотую медаль и кольцо с бриллиантом. Сочинение Циммермана произвело глубокое впечатление на императрицу. «В этой книге, – писала она автору, – есть и сила, и мощь, и прелесть душевная…»[592] Циммерману вновь, как и в 1780 году, когда Григорий Григорьевич Орлов хотел переманить его на российскую службу, удалось уклониться от предложения переехать в Петербург. Тем не менее императрица не замедлила надавать ему множество поручений[593]. Со своей стороны, Циммерман сделал все возможное, чтобы как можно больший круг людей понял, чьим доверием он пользуется, а его собственные письма, адресованные Екатерине, все чаще наполнялись его личными просьбами. Прежде всего, он старался обратить высокое внимание Екатерины на своих коллег по перу, нуждавшихся в ее благосклонности. Так, по ходатайству Циммермана императрица помогла выйти из затруднительного положения двум известным лицам, жизненные пути которых диаметрально разошлись в эпоху Французской революции: Георгу Форстеру и Августу фон Коцебу[594].

Еще сто лет тому назад историки с удивлением отмечали, что корифеи немецкой литературы – Лессинг, Шиллер и Гёте – остались, по-видимому, не замеченными императрицей. Не встречалось в ее записях и высказываний о Гердере, в 1764–1769 годах преподававшем в школе при Домском соборе в Риге, принимавшем участие в жизни тамошнего просвещенного общества и воспевавшем Екатерину в одах и торжественных речах как идеальную правительницу[595]. Имеется по крайней мере одно документальное подтверждение тому, что до 1784 года она ничего не знала о Гердере. В ходе уже дважды упомянутого визита Вейкарда для представления ко двору[596] императрица проявила завидные познания, осведомляясь о последних новостях в мире немецких ученых и писателей. Однако, когда Вейкард сообщил, что Гердер только что опубликовал философский труд, посвященный истории человечества, Екатерина поинтересовалась, кто такой этот Гердер, и осталась недовольна и в самом деле совсем не исчерпывающими сведениями о том, что это один веймарский священник. «Священник, – сказала она, ученица Вольтера, – тогда уж труд не может быть философским. Если человек философ, то он не может быть священником, а если он священник, то как он может быть философом…»[597]

Даже если предположить, что литературные вкусы Екатерины вполне удовлетворялись сатирическими романами ее эпохи и что к новым тенденциям она относилась скептически, то все равно едва ли было возможно, обладая столь обширной информацией, не знать ведущих немецких поэтов и писателей. Журналы, в том числе Correspondance litt?raire Гримма и Всеобщая немецкая библиотека Николаи, печатали рецензии на выходившие книги. Немецкий театр в Петербурге ставил новые пьесы Лессинга, Гёте, Шиллера и Коцебу[598]. К тому же на русский язык переводились не только комедии и оды Геллерта, романы Виланда или Вильгельмина Тюммеля, но и Молодой ученый, Минна фон Барнхельм и Эмилия Галотти Лессинга, а Вертер Гёте – даже трижды в течение двух лет[599]. Помимо этого постоянно углублялись связи между Екатериной и теми дворами Германии, которые соперничали между собой, покровительствуя культуре: с Брауншвейгом, Дармштадтом и Веймаром, Карлсруэ, Штутгартом и Мемпельгардом, Дессау, Эйтином и Ольденбургом[600].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.