4. РАЗВИТИЕ РЕЛИГИИ ПРИРОДЫ В ЭПОХУ МОДЕРНА
4. РАЗВИТИЕ РЕЛИГИИ ПРИРОДЫ В ЭПОХУ МОДЕРНА
Отношение человека к природе включает не только прагматические, но и эмоциональные и духовные мотивы. Это относится как к древности, так и к эпохе модерна. Однако не все эти мотивы располагаются на одной линии. Что они должны означать и во что они выливаются на практике, не всегда легко вычитывается из них самих и требует пристального изучения. Поскольку медитации о природе и сами по себе дарят людям состояние счастья, они вовсе не вынуждают человека к практическим шагам!
Автор книги «Смерть природы» Кэролин Мерчант постаралась показать, что представление о природе как одной из изначально данных человеку женских сил – как кормящей матери – пало жертвой патриархальных рационализаторских процессов Нового времени. Однако работы британских историков Кейта Томаса и Саймона Шамы позволяют с легкостью выдвинуть противоположный тезис: именно в Новое время буйство идей и идеалов, связанных с природой, достигает своей наивысшей точки. Декарт, наиболее авторитетный свидетель для Мерчант, называет животных бездушными механизмами, их крики от боли он уподобляет скрипу машины. Но это еще не последнее слово эпохи модерна. «Когда я играю с моей кошкой, – спрашивает себя Монтень, – то кто знает, не развлекается ли она со мной куда больше, чем я с ней?» Томас считает, что именно в раннеиндустриальной Англии произошло размывание четкой границы между человеком и животным, двигателем этого процесса была растущая любовь к домашним животным. Если еще в XVII веке на церковных праздниках нередко публично сжигали живых кошек – как воплощение черной магии и коварства! – то с XVIII века кошка выступила на авансцену в качестве домашнего любимца. Скотобойни и животноводческие комплексы XX века – не логическое продолжение в отношении человека индустриальной эпохи к животному, а непреднамеренные последствия динамики массового потребления, а также гигиенических норм Нового времени (см. примеч. 51). Однако их наличие говорит о том, что многие энтузиасты природы чрезвычайно долго не проявляли интереса к регулированию экономико-технологических процессов.
Действительно ли эпоха модерна проходила под знаком секуляризации и сциентификации природы? Это расхожий тезис, и многое говорит в его пользу. Но вместе с тем в природе остается, и более того, даже переживает в ней свое воскресение Божественная суть. Вера в Богиню Природу, тайная религия, столетиями скрытая под христианскими одеждами, становится для все более широких слоев общества единственной надежной опорой мышления и веры. В течение XVIII века признания в любви к природе эволюционируют в «своего рода религиозный акт» (см. примеч. 52). Романтическая живопись и поэзия придают природному пейзажу особую прелесть, указывающую путь в зачарованный потусторонний мир и пронизывающую зрителя дрожью. Не остается в стороне и новое естествознание. Алхимия представляла природу антропоморфно, она не знала граней между органической и неорганической природой, лишь позже люди научились мыслить природу автономно, осознавать своеобразие органического мира. В понятии «закон природы» природа предстает как высший законодатель.
Это всего лишь история игры слов, фантазий, живописи, в лучшем случае – садового искусства? Но внимательный взгляд разглядит, что за всем этим кроются витальные движущие силы, древний и современный опыт страсти и страдания. С Античности и до модерна в любви к природе, в идиллии садов и гротов были скрыты эротические мечты и желания. Молодой Гёте, и сам не раз обожествлявший природу, пародирует тогдашний культ природы в драме «Сатир», где новоявленный проповедник природы, заморочивший голову всему народу, подлежит в конце концов разоблачению как похотливый козлоногий фавн, который от имени всей святости новой природной религии вспрыгивает на юную деву. Кроме того, в ностальгии о природе отражается мучительный стресс от натиска индустриализации и урбанизации. Не случайно природный романтизм впервые расцветает в Англии эпохи начала индустриализации: он с самого начала сопровождал индустриализацию, принимая на себя вызванные ею боли. В эпоху начала культа природы люди обнаружили, что у них есть нервы, и что эти нервы очень уязвимы. «Торговец и адвокат бегут из уличной сутолоки и суеты, – писал Эмерсон[191], – стоит им только взглянуть на чистое небо и на леса, они вновь становятся людьми». Позже Джон Мьюр, отец-основатель американских национальных парков, находил сторонников в своей борьбе против лесорубов и инженеров-гидростроителей среди нервнобольных (см. примеч. 53). Биографии, идет ли речь о Жан-Жаке Руссо или Германе Лёнсе, дают немало примеров человеческих судеб, в которых явно прослеживается связь между культом природы и психическими недугами.
Менее всего объясним с утилитарных позиций романтизм диких скалистых пейзажей. Сам по себе он порожден модерном, но отсылает нас к древней вере в священные горы как обитель высших сил. При зарождении своем этот вид романтизма включал элемент страха. «Лорелея» Гейне, известнейшее произведение немецкого романтизма, рассказывает о гибели рыбака на скалистых утесах. Ущелья Янцзы, против затопления которых сегодня борется широкое протестное движение, всего несколько десятилетий ранее назывались «Ворота в ад».
Чем явственнее люди понимали, что природа исполнена собственного порядка, тем очевиднее становилось, что этот порядок превосходит недолговечные правила, установленные человеком. Эта мысль привела к осознанию высочайшей ценности «дикой», не упорядоченной человеком природы. Руссо также любил дикую природу не как хаос, а как учредительницу нового порядка, высоко ценил труды Линнея, привнесшие в мир животных и растений категории и систему. Тем не менее страсть к природе, как и сама природа, уже в XVIII веке обрела собственную неукротимую динамику. В искусстве садоводства, в английской «садовой революции», когда прежний закрытый огород (hortus conclusus) превратился в «ландшафтный сад», прослеживается усталость от упорядоченной природы и тяга к отсутствию границ и радости сюрпризов. Вечная дилемма «естественного сада» заключалась в том, что мнимая «дикость» оставалась все же спланированной и аранжированной, а плавные изгибы дорожек и прудов вскоре стали шаблоном. Творческая сила и искренность чувства природы проявилась в том, что с XVIII века садовая культура постоянно пребывает в движении.
Развитие культа природы эпохи модерна шло не по прямой линии, и далеко не все в его истории может служить назиданием. Адам Смит сетовал, что сдельные рабочие лишаются здоровья, подавляя естественную потребность в отдыхе: «К отдыху и пощаде призывает голос самой природы…» Но именно либеральное учение, стремившееся направить экономику по ее естественному пути, послужило толчком для подавления человеческого естества, на что жаловался Смит. В Англии XVIII и XIX веков расцвел аристократический культ деревьев, они стали «неотъемлемой составной частью устройства жизни высших классов», но при этом оказалось в упадке лесоводство. Знаменитые парковые постройки князя Пюклера-Мускау[192] финансировались за счет «полного опустошения мускаусских лесонасаждений»: триумф одной природы происходил за счет упадка другой (см. примеч. 54).
Естественное право в XVIII веке пережило свой золотой век, и, как подчеркивает немецкий историк права Франц Виакер, заложило уважение к человеческому телу: под его «влиянием с начала XVIII века постепенно улеглись языки инквизиторских костров, утихли стоны и хрипы тех, кого подвергали пыткам и мучительным казням…». Но вскоре голосу природы как ведущему юридическому авторитету суждено было умолкнуть, верх одержали противоположные тенденции, сделавшие право продуктом государства и истории. Французская революция украшала себя природной символикой. В 1794 году Страсбургский собор был освящен как храм природы, и на клиросе насыпали гору из скального щебня. Во время революции множество деревьев свободы выкапывали с корнями, в отличие от традиционных майских деревьев, и пересаживали. Но при этом немалое их число засохло (см. примеч. 55). Этот древесный театр резко контрастировал с массовыми повреждениями лесов, происходившими в то время. Охрана лесов и представление о государстве как об организме, который не переносит хирургического вмешательства, стали впоследствии оружием Реставрации. Определенные политические услуги в конечном счете на пользу природе не пошли. Однако сама идея природы в долгосрочной перспективе всегда умела дистанцироваться от них.
Пейзажные, или ландшафтные, парки[193], в которых воплощался идеал природы, были вдохновлены пейзажной живописью. Концепция «ландшафта»[194], в XIX и XX веках сыгравшая большую роль в развитии географии и экологии, пришла из живописи. Изобретенная художниками Ренессанса техника перспективы – характерный элемент особого пути Европы – тренировала восприятие переднего и заднего планов, микро– и макроструктур. Поскольку мысли движимы чувствами и находятся во взаимодействии с чувственным восприятием, такое обострение взгляда важно и для развития экологического сознания. Голубые горы на горизонте приносили радость от бесконечности природы. В пейзажной живописи комбинируются идиллическая и дикая природа, усеянные цветами луга и панорамы крутых скал. Художники давно поняли, что радость от тех и других взаимосвязана, опередив в этом современных природоохранников с их спорами о том, следует ли национальным паркам культивировать традиционный пастбищный ландшафт или полностью предоставить свои земли дикой природе.
Важны не только новые способы восприятия, но и телесный опыт, связанный с появлением садовых и парковых сооружений. На исходе XVIII века была изобретена прогулка, история которой, как пишет культуролог Гудрун Кёниг, входит не только в историю менталитета и тела, но и в «историю чувства природы». Обладая благотворным действием на пищеварение, прогулка избавила «сидячие» слои общества от основного источника телесного дискомфорта. Оживленное общение в тенистых аллеях ворвалось в привычный распорядок жизни и нарушило строгую сословность светских гостиных. Укромные уголки пейзажных парков стали излюбленными местами встреч влюбленных, что вполне отвечало пожеланиям придворного общества эпохи рококо. «Парковое царство Вёрлиц» под Дессау[195] было наполнено эротическими изображениями, с помощью которых его основатель, фюрст Леопольд Фридрих Франц фон Анхальт-Дессау, тщетно пытался пробудить чувственность своей прекрасной юной супруги (см. примеч. 56). Для кого-то любовь к природе стала эрзацем любви к женщине. С XIX века отпускной отдых и выезды на природу по выходным дням, позволяющие почувствовать контраст между индустриальным и природным мирами, становятся своего рода ритуалом и охватывают все более широкие слои общества.
Что происходило в эпоху модерна с естествознанием? Было ли оно совсем иным миром, в котором природа представала застывшим аналитическим понятием? Но естествознание и культ природы соединяет целая сеть разнообразных связей, начиная с физикотеологии[196] XVII и XVIII веков. Связи эти носили не только интеллектуальный, но и эмоциональный характер: естествознание долгое время также подпитывалось сладострастной радостью общения с природой и ненасытной любознательностью. Исследователи природы черпали вдохновение не только в лаборатории, но и в прогулке. Слово «увеселения» (Belustigungen) было широко распространено в заголовках естественно-научных статей.
Наиболее глубоко вера в силу природы проникла в медицину. Это относится не только к романтически-целостным направлениям в ней, но и к той линии медицины, которая постепенно развивалась в точную аналитическую естественную науку. Как раз потому, что первое время следствием веры в природу был «терапевтический нигилизм», уверенность в том, что нет никакой терапии, основанной на точной науке, врач чувствовал себя отброшенным назад, к целительным силам природы (vis medicatrix naturae). Один из ведущих умов романтической медицины, Андреас Рёшлауб, еще около 1800 года предостерегал о вредном влиянии дыма, образующегося при сгорании каменного угля, хотя некоторые медики, находившиеся под влиянием бактериологии, не хотели признавать этого даже в 1900 году. Ученик Рёшлауба, Иоганн Непомук фон Рингейс, резко критиковал входившую в моду инструментализацию медицины. Особенно много протестов с давних пор вызывали акушерские щипцы. Еще в XVII веке Уильям Гарвей, знаменитый физиолог, открывший систему кровообращения, возражал против всякого лишнего вмешательства при родовспоможении, нарушавшего «спокойное дело природы». Британские врачи и в самом деле долгое время очень сдержанно относились к акушерским щипцам. В Париже, наоборот, в XVIII веке к ним прибегали все чаще. В 1790 году Иоганн Лукас Боер, один из корифеев находящейся на подъеме венской медицины, пережил тяжелейший удар, когда после его попытки ускорить процесс родов при помощи щипцов скончалась его пациентка эрцгерцогиня Елизавета. С этого момента Боер относился к щипцам с крайней осторожностью и стал «пионером естественного родовспоможения». Он говорил, что «во Франции изучил, на что способно искусство, а в Англии – на что способна природа» (см. примеч. 57).
Известнейший естествоиспытатель XIX века Чарльз Дарвин приобрел свои познания о происхождении видов не в лаборатории, а в путешествиях и наблюдениях. Верен ли тезис Дональда Уорстера о том, что теория Дарвина с ее жестокой «борьбой за существование» пробила глубокую брешь в идиллическом представлении о природе? Это не вполне так, ведь то, что смерть – такая же часть природы, было далеко не новостью. В то же время дарвиновская теория вовсе не делала природу недостойной любви. Квазирелигиозное обаяние дарвинизма покоилось на новом чувстве единства человека и природы. Ведущие немецкие дарвинисты, такие как Эрнст Геккель[197] и Вильгельм Бёльше[198], в своих трудах о природе не поднимали много шума вокруг борьбы, а отдавали предпочтение заманчивым картинам единства человека и природы. У Бёльше человеческое естество обнаруживается прежде всего в любви, а именно в разнообразных проявлениях сексуальности. В 1903 году Вальтер Шёнихен, известный позже как ведущий природоохранник Третьего рейха, в «докладе о дарвинизме» подчеркивал, «какую необычайно важную роль» для выживания всех живых существ играет «мнимая смерть», не в последнюю очередь умение маскироваться (см. примеч. 58).
Возможно, культ природы привел к чрезмерной вере в ее нерушимость, освободив таким образом путь для разграбления ее последних ресурсов. Иммануил Кант считал слухи о том, что безлесные провинции трудно объяснимым образом снабжались лесом-плавником, указанием на «царящую в природе мудрость». Однако именно в то время отовсюду зазвучали тревожные сигналы о дефиците дерева. Беспокойство о сверхэксплуатации природы пришло не столько из натурфилософии, сколько из практической нужды в ней. Но и охрана лесов, охрана природы по-своему строилась на возможности планировать природу; принять ее непредсказуемость было нелегко. Чаще, чем ученые, говорили об этой непредсказуемости инженеры – по необходимости, ведь природа постоянно нарушала их расчеты. Технический опыт также порождал уважение к природе (см. примеч. 59).
Изнаночной стороной культа природы эпохи модерна было пренебрежение к городу. В обаянии мечтаний о дикой природе атрофировался вкус к более дружелюбному устройству городских ландшафтов. Страшные промышленные города стали своего рода накликанной бедой (self-fulfillingprophecy): разраставшиеся без всякого плана индустриальные районы подтверждали худшие предположения. В последующих попытках гигиенизации городов лейтмотив «природа» сколько-то значимой роли, видимо, не играл. Так что влияние культа природы пока не затрагивало индустриальную цивилизацию.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.