4. ДЕРЕВЬЯ ИЛИ ОВЦЫ? ПРОБЛЕМА ОПРЕДЕЛЕНИЯ ЦЕННОСТЕЙ В ЭКОЛОГИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. ДЕРЕВЬЯ ИЛИ ОВЦЫ? ПРОБЛЕМА ОПРЕДЕЛЕНИЯ ЦЕННОСТЕЙ В ЭКОЛОГИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ

Экологическую историю обычно пишут с критическим подтекстом, однако степень критичности обычно не указывается и тем более не обсуждается. Даже сегодня экологическая политика еще далека от решения проблемы легитимизации норм, а в прошлом это было еще труднее. Можно предположить, что обходят эту проблему из-за того, что чувствуют в ней неразрешимую дилемму. Кроме того, в ней заложен потенциал идеологического разлада. О том, допускать ли в национальные парки экзотических животных, можно спорить не менее ожесточенно, чем о миграционной политике. В споре о том, разрешить ли в парках выпас овец, интересы тех, кто считает идеалом дикую природу, сталкиваются с интересами защиты традиционных форм жизни человека и животных. Выносимые при этом оценки влияют на восприятие всей экологической истории, ведь миграция видов и выпас являются главными факторами изменения окружающей среды уже тысячи лет. Кроме того, нежелание участников подобных споров открыто формулировать ценностные критерии может объясняться тем, что в вопросах экологии жизненная необходимость часто сочетается с вопросами личного вкуса, проблема глобальной атмосферы – с проблемой городских газонов. Сегодня «экологически ценным» часто считается просто то, что стало редкостью – будь это даже «площади, загрязненные тяжелыми металлами» на старых шлаковых отвалах. Охрана природы следует законам рынка.

Из исследований по экологии мы давно знаем, что нельзя представлять себе «природу» как стабильное, пребывающее в вечной гармонии органическое единство. Природа изменчива и без воздействия человека. Что это означает для проблемы постановки экологических ценностей, еще неясно. Немецкий историк Рольф Петер Зиферле ратует за то, что надо вообще отказаться от ценностных суждений и регистрировать пресловутое «разрушение природы» исключительно как «переход от одного упорядоченного состояния к другому» (см. примеч. 32). Так или иначе, но историк окружающей среды не должен торопиться со своими оценками, его история – это не история борьбы добра со злом. Если мы констатируем, что болота с их москитами сотни лет служили лучшей защитой тропиков против белого человека, то еще не значит, что необходимо занимать чью-либо сторону – за москитов или против них. Это было так, и точка. В то же время даже если вымирание видов – нормальное явление в истории Земли, то имело бы смысл попробовать хоть немного отсрочить вымирание нашего собственного вида. В конце концов только эта цель может быть опорной точкой для ценностных суждений. Пока будут приводиться аргументы о «природе ради самой природы», о сохранении «бюджета природы», о биоразнообразии – устроить абсолютный ценностный хаос не составит труда. Есть много историй о том, как вмешательство человека в природу принесло вред одним видам, но предоставило шанс другим. Если и возникают жесткие императивы, то только из интересов выживания человечества в достойных его условиях в конкретных исторических ситуациях.

Время от времени можно встретить и такую интерпретацию истории, когда со ссылкой на экологические императивы провозглашают переоценку всех ценностей и релятивируют не только технический, но и гуманистический прогресс. Так, с 1970 годов экоантропологи со всей серьезностью обсуждают экологическую оправданность каннибализма, идет ли речь о мексиканских ацтеках или о папуасах Новой Гвинеи (см. примеч. 33). Видимо, в ответ на вездесущую моральную корректность в среде экологических историков порой прорывается цинизм. Американский ученый Джон Оупи в качестве одной из ранних идей «экологического менеджмента» (enviromental management) упоминает памфлет Джонатана Свифта 1729 года «Скромное предложение» – для решения проблемы нищеты и перенаселенности подавать на стол богатым лондонцам младенцев бедняков. «Экологическая история Индии» считает кастовое устройство общества примером «защиты ресурсов снизу»: каждая каста занимала определенную экологическую нишу, что препятствовало конкурентному хищничеству и сверхэксплуатации ресурсов (см. примеч. 34). Будь то каннибализм или кастовая структура – утверждение, что речь идет об оптимальном управлении ресурсами не вполне логично. Логично оно в лучшем случае при условии, что эти культуры не имели никаких иных стратегий, а это надо еще доказать.

В поисках ценностной опоры экоисторик мог бы в первую очередь обратиться к лесу. Тот, кто начинал с истории леса, склонен давать оценки в зависимости от того, как люди обращаются с ним. Для этого есть серьезные основания, и не только романтические: стоит вспомнить о значении леса для поддержания водного баланса и защиты почв! Не напрасно высокоствольный лес, уход за которым требует предусмотрительности, считается индикатором способности общества заботиться о собственном будущем. Во многих регионах уничтожение лесов запускает деструктивные цепные реакции. Поэтому взгляд на сохранение лесов как на центральное звено в защите окружающей среды в общем оправдан.

Однако вопрос о том, какой лес нужно сохранять, выводит на фундаментальные конфликты как прошлого, так и настоящего. Состоит ли лес из одних деревьев или для него не менее важны дикие животные? В этом вопросе мнения и чувства лесоводов и любителей леса расходятся особенно сильно. Издавна порождает баталии между лесниками и крестьянами и выпас в лесу скота. Историку не следовало бы автоматически вставать на сторону лесника. Бывшие пастбищные леса вызывают сегодня настоящий восторг у любителей природы. Это в основном те самые леса, которые считались «первозданными» и кусочки которых еще можно видеть в Германии. Так, в «девственном лесу» замка Забабург скот пасли вплоть до XIX века. Виндехаузский лес под Нордхаузеном – старый крестьянский низкоствольный лес, в котором произрастают почти все встречающиеся в Германии виды лиственных деревьев – считается классическим участком (locus classicus) флоры Тюрингии. Вплоть до XIX века крестьянское хозяйство скорее повышало биоразнообразие, чем вредило ему. «В сходных условиях произрастания, – замечает эколог Йозеф X. Райххольф, – то растение, которое в умеренной степени обрезают люди или объедают животные, цветет активнее, чем нетронутое» (см. примеч. 35).

Есть утверждения, что средиземноморская гарига[34] много лучше сохраняет почву в горах, чем лес (см. примеч. 36). Так всегда ли идеальная природа – это именно лес? Нужно ли обвинять коз за превращение лесов Средиземноморья в маквис[35] и гаригу? Многие лесные деревья, такие как бук или ель, в высшей степени нетерпимы и не дают расти вблизи себя другим видам. Как замечает американский ученый Марвин Харрис, наступление леса после окончания последнего оледенения лишило многих животных пастбищ и стало для них «экологической катастрофой». У историка среды есть все основания обратиться не только к лесам, но и к лугам, до сих пор мало замечаемым. По видовому богатству они часто превосходят лес, кроме того, они были и остаются важным жизненным пространством для человека и животных. Как пишет Бродель, во Франции раннего Нового времени луговые земли ценились иногда в 10 раз дороже пахотных. В Тюрингии 1335 года эта разница была стократной! (См. примеч. 37.)

Альпийский географ Вернер Бэтцинг в 1984 году написал исследование о проблеме ценностей в истории среды. Его справедливо удивляет, что при всех сетованиях на разграбление природы альтернатива «нехищнических отношений человека с природой» «зачастую бледна и абстрактна». (Можно было бы добавить – по крайней мере в Европе, где нет индейской альтернативы!) О «гармонии с природой» Бэтцинг говорит, что «сейчас» это «скорее шифр, чем слова с внутренним содержанием» (см. примеч. 38). С тех пор мало что изменилось, только экзотическая альтернатива первобытных и «естественных» народов стала еще более сомнительной. Исходя из своего, альпийского, опыта, Бэтцинг предлагает реальную историческую альтернативу: альмовое хозяйство[36]. Форма эта не самая древняя, она полностью сложилась только тогда, когда развитие торговли позволило живущим в горах крестьянам оставить земледелие и полностью перейти к молочному хозяйству. Высокогорные пастбища-альмы лучше сохраняли почвы на крутых горных склонах, чем распаханные поля. Разделение труда между регионами способствовало лучшему приспособлению к условиям окружающей среды.

В экологии пастбищного хозяйства важную роль играют геоморфологические условия, способ управления и вид животных. Самую скверную репутацию имеют козы. Для многих лесоводов коза – настоящая реинкарнация зла; один из них называет ее «лесной бритвой». Направленный на Кипр гидроинженер пишет в 1908 году, что для этого острова коза – настоящий бич, страшнее саранчи (см. примеч. 39). Но даже там гневные проклятия замирают на губах, когда, гуляя по горам, видишь на одних склонах монотонные и чахлые сосновые посадки, а на других – бойких коз с озорными глазами. По какому принципу нужно так решительно отвергать коз, почему не они, а деревья олицетворяют природу? Судя по литературе, отношение к козам всегда было камнем преткновения. В 1945 году британская колониальная администрация сообщала о распространении «нового культа козы» в ответ на враждебное отношение к ней. Один из руководителей ФАО[37] в 1970 году называет манеру возлагать на козу полную ответственность за почвенную эрозию «иррациональным обвинением». Он утверждает, что население Пелопоннеса защищает козу не из глупости, а потому, что хорошо знает ее пользу и безвредность. По социально-политическим мотивам эту «корову бедняков» часто защищали от лесной администрации, заинтересованной исключительно в получении древесины на экспорт. Автор исследования «Место козы в сельском хозяйстве мира» видит в этом славном животном героического защитника пастбищных ландшафтов от зарастания лесом. Отношение к козе – это в известной степени вопрос интереса, а не экологии. Там, где козы пасутся тысячи лет (а на некоторых участках Ближнего Востока есть свидетельства их присутствия в течение восьми тысячелетий), козье пастбище самой жизнью доказало свою безусловную экологическую стабильность, и если коза хорошо приспособлена к скудным почвам и потому распространена на них, то это еще не дает оснований считать ее причиной их обеднения. Английский историк смеется: «Очевидные свидетельства, что за последние десять тысяч лет коза проела себе дорогу в цветущем и плодородном саду Эдема», можно считать какими угодно, но только не убедительными.

Тем не менее это прожорливое существо, забирающееся на деревья и объедающее их листву, безусловно, может вредить растительному покрову в экологически неустойчивых регионах и уничтожать подрост там, где прошли сплошные рубки. Главное здесь, как люди контролируют количество животных и площадь выпаса. Особая проблема заключается в своенравии коз, уследить за ними труднее, чем за коровами или овцами. Только в Новое время, с появлением колючей проволоки, нашлось эффективное решение (см. примеч. 40).

Еще более значимое «действующее лицо» всемирной истории и, может быть, вообще самое главное животное – овца. В экономике и ландшафте Германии она тоже играла когда-то важную роль, хотя сегодня об этом часто забывают. Еще в 1860 году прусский статистик Иоганн Фибан подчеркивал, что шерсть – основной бастион немецкого текстильного сектора в сравнении с Англией и Францией. В Германии было тогда 28 млн овец – почти столько же, сколько людей (см. примеч. 41). Почти полное исчезновение овцеводства должно было очень сильно изменить облик Германии, и не только в окрестностях Люнебургской пустоши. Какую оценку дать этим изменениям? И стоит ли вообще их оценивать?

В этом пункте настроения расходятся, даже между защитниками природы. Для Джона Мьюра, учредителя Сьерра-клуба и отца-основателя американского природоохранного движения[38], овца была «саранчой с копытами» (hoofed locust), от которой он хотел навсегда избавить национальный парк Йосемити (см. примеч. 42). В то же время Герман Лёне[39], писатель и культовая фигура немецких природоохранников, столь близкий Мьюру в своем почитании природы, возводит в идеал дикой природы Люнебургскую пустошь – давнее овечье пастбище. Нужно вспомнить, что перед глазами Мьюра были гигантские овечьи отары, источник крупной прибыли, в то время как для Лёнса отгонное овцеводство было древнейшей формой жизни, вдобавок уже находившейся в упадке к тому времени, когда он писал свои произведения.

Люнебургская пустошь стала хрестоматийным аргументом для развенчания иллюзий традиционной охраны природы. Лесовод Георг Шпербер считает парадоксальным, что первым «охраняемым природным парком» был объявлен «последний клочок самого истерзанного лесного ландшафта Германии, Люнебургская пустошь». Другой автор вообще называет ее «ландшафтом экологической катастрофы»! Однако палеопочвоведение показало, что выпас продолжается здесь более 3 тыс. лет! Надо ли считать поросшую можжевельником пустошь истерзанным лесом, а не самобытной исторической формой природы с высоким биоразнообразием? На пустоши сложились собственные экологические взаимосвязи, например, между овцами, цветами и пчелами. Это обогатило и образ жизни людей, ведь человеку нужно не только дерево, но и мед. Овцы разрушили почвенный покров? Еще в 1904 году ботаник Пауль Грэбнер сомневался в том, сможет ли пустошь когда-нибудь «стать пригодной для формации, достойной называться “лесом”». Сегодня, когда овцеводство ушло в прошлое, люди, наоборот, стараются уберечь старые пастбища от зарастания лесом. Порой кажется, что забыт банальный факт – овца не только ест, но и удобряет почву, на которой пасется. Отходы овчарен еще в XVI веке считались ценным удобрением, позже овец иногда загоняли в лес для улучшения почвы (см. примеч. 43), а понятие «золотого копыта» живо в сельском хозяйстве и сегодня.

Возможные издержки овцеводства, такие как поедание овцами сельскохозяйственных растений, особенно на склонах, давно известны, и при желании их легко предотвратить. Овцы гораздо лучше коз подчиняются пастушьим собакам. Крестьяне смотрели на отгонные отары подозрительно и недоверчиво, опасаясь, что те натворят им бед, разборки доходили порой до рукоприкладства (см. примеч. 44). Могли ли овцеводство, земледелие и лесное хозяйство образовать устойчивую комбинацию – было вопросом социальных условий. Если владельцев гигантских отар никто не принуждал считаться с интересами других людей, как это было в Испании раннего Нового времени или в Мексике, выпас овец оставлял после себя в ландшафте разрушительные следы.

Абсолютной мерой для экономико-экологической оценки культуры служит критерий, надежно ли она гарантирует пропитание своего населения на длительный срок. Для этого ей нужны резервы, и это одна из причин, почему леса заслуживают такого внимания. Сложности начинаются, если выставляется требование, чтобы окружающая среда была еще и «социально приемлемой», не только гарантирующей чистое выживание, но способной обеспечивать преемственность культуры и общества. Здесь более чем где-либо «природа» превращается в исторически и культурно обоснованную норму.

В 1992 году немецкий философ Рудольф цур Липпе предложил вообще аннулировать понятие «природа», поскольку оно представляет собой не больше чем «мешок для непереработанной истории» (см. примеч. 45). Однако историк, увидев перед собой подобный «мешок», проявит скорее любопытство, чем пренебрежение. Если окажется, что природа сама по себе не существует, а имеет место лишь как исторический феномен, то для мыслителей, стремящихся к аисторичным структурам, она, возможно, утратит интерес. Но для историка здесь и начнется процесс познания, поскольку для него «ставшее историей» не означает «какое угодно». Если в определенную эпоху люди воспринимают свою собственную природу и природу вокруг себя определенным образом, это не значит, что их способ восприятия произволен. Конструкты природы имеют долгую жизнь только в том случае, если содержат полезный опыт. Там, где чистый конструктивизм в своем аисторичном окружении подводит дискуссию о природе к мертвой точке, для историка начинается размышление об историзированной природе.

Тем не менее экологическая история пока на удивление мало восприняла тот шанс, который кроется в историзации экологии. И это при том, что только такая новая экология дает возможность понять историю отношений человека и природы не как безнадежную унылость бесконечной деструкции, а как захватывающую смесь разрушения и созидания!

Антрополог Колин М. Тёрнбулл в своем известном исследовании с большой симпатией описал жизнерадостную культуру пигмеев мбути[40] (1961). Резким контрастом к ней предстает физическая и духовная нищета племени ик на севере Уганды. Этих людей выселили из национального парка Кидапо, заставив таким образом перейти от охоты и кочевья к оседлому существованию в скудной природе. Утрата привычной среды и образа жизни лишила их всякой радости и дружелюбия, вплоть до сексуального наслаждения (см. примеч. 46). Европейская история может предложить контрпримеры, то есть примеры планомерного сохранения трудного для жизни, но неотъемлемого от самой культуры окружающего мира. Наиболее показателен пример Венеции. Этот город с огромным трудом сохранил свою лагуну и свое хрупкое островное положение, хотя с технической точки зрения вполне можно было осушить большую часть лагуны, превратив ее в поля и пастбища, причем подобная экологическая корректура принесла бы на практике немалые преимущества.

Немецкая история может предложить свой пример: на исходе «деревянного века», когда люди все меньше нуждались в дереве как энергоносителе, немцы сумели сохранить свои леса и даже улучшить их состояние. Риль предостерегал: «Вырубите лес, и вы разрушите исторически сложившееся буржуазное общество» (см. примеч. 47). Он, очевидно, имел в виду буржуазию как сословие. Надо ли понимать его слова лишь как перл склонной к архаизмам социальной романтики? Но предупреждение Риля имело вполне реальный смысл – ведь леса предоставляли социальные ниши для сельской бедноты, смягчая волнения и поддерживая мирное сосуществование сословий. Более того, уставшей от постоянного контроля буржуазии лес служил местом, где можно было расслабиться и насладиться свободой, отдохнуть от стрессов индустриальной цивилизации. Вероятно, Риль был прав, когда говорил, что польза лесов для общества в его времена была велика как никогда прежде, даже если их экономическое значение и понизилось.

«Дикая» природа определенно не является надвременной, вечной ценностью. Вполне логично, что она становится привлекательной только в таком обществе, которое уже значительно изменило окружающий его мир. Только тот слой общества, который уже не знает, что такое голод, может воспринять эстетику безлюдных земель, скалистых гор. Поэтому можно понять, что не сто?ит ожидать нежных чувств к дикой природе от жителей развивающихся стран.

Автор понятия «окружающая среда» (Umwelt) Якоб фон Икскюль[41], в отличие от авторов «жестких» теорий экосистем, обращал внимание на то, что каждый живой организм имеет свою собственную окружающую среду. Современной экологии нечего делать с таким толкованием, но для исторического исследования среды оно хорошо подходит. Чтобы правильно интерпретировать источник, важно помнить о том, что лес в глазах лесовода выглядит иначе, чем в глазах крестьянина, пастуха или отдыхающего горожанина. Из этого можно сделать вывод, что лучше всего было бы предоставить каждому культурному микрокосму его собственную экологическую нишу, чтобы как можно большее число ее обитателей чувствовали себя благополучно. Если на реке принимать во внимание интересы не только промышленности, но и рыбаков, и корабелов, и купающихся детей, и орошения крестьянских полей, и городского водоснабжения, то можно надеяться, что многообразие интересов будет гарантировать «хорошую» окружающую среду. Что можно сказать про одну реку, то можно сказать и про весь мир. «Хорошая» среда – та, которая допускает существование множества мелких миров, представляющих собой как психологические, так и экологические единицы. «Учение об окружающей среде – это своего рода наука о душе, но только перенесенная наружу», – пишет Икскюль (см. примеч. 48). История окружающей среды – это еще и история менталитетов.

На основании вышеизложенного экологическая история может базироваться на философии экологической ниши – ниши, сформированной природой, но и такой, которая формируется человеком. Именно экологические ниши обеспечивают многообразие природы, а также человеческих культур и человеческого счастья. Недаром любовь к природе часто находит свое высшее счастье в создании садов.

Но в истории окружающей среды речь идет не только о должном и желаемом, но в первую очередь о реальном бытии. Поэтому ей не следовало бы слишком много морализировать, быть бесконечным раскаянием в грехах. Если серьезно признавать природу действующим лицом истории, то нужно быть готовым к непредсказуемым эффектам. Природа не антропоморфна, и вторжение человека не наносит ей ран, за которые она будет «мстить». Даже мощные промышленные выбросы индустриальной эпохи с высоким содержанием углерода и азота не только вредили растительному покрову, они еще и противодействовали азотному обеднению лесных почв (см. примеч. 49). Вместе с тем изменение климата, совершенно не связанное с деятельностью человека, тоже способно творить историю. Постоянное морализаторство может привести к ошибкам и помешать непредвзятому наблюдению неожиданного развития событий.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.