Три кита новой национальной идеи: непорочная Россия, гнилой Запад и свобода после смерти
Три кита новой национальной идеи: непорочная Россия, гнилой Запад и свобода после смерти
То, что Николай метил не только в декабристов, но и в Петровские реформы, едва ли не первым из иностранцев понял французский роялист Астольф де Кюстин.
В своей книге «Россия в 1839 году» он пишет:
Всю силу своей воли он направляет на потаенную борьбу с тем, что создано гением Петра Великого; он боготворит сего великого реформатора, но возвращает к естественному состоянию нацию, которая более столетия назад была сбита с истинного своего пути и призвана к рабскому подражательству… чтобы народ смог произвести все то, на что способен… его национальный дух во всей его самобытности.
Сам комментарий можно оставить на совести француза, главное другое: де Кюстин очень точно почувствовал то, о чем император предпочитал вслух не говорить, – в основе нового курса лежало жесткое идейное противоборство Николая I с Петром I. Бой с тенью великого реформатора «идеальный самодержец» вел до последнего своего вздоха.
Николаю Павловичу книга де Кюстина не понравилась. Рассказывают, что император в раздражении даже швырнул ее на пол, воскликнув: «Моя вина: зачем я говорил с этим негодяем!»
На самом деле книга не лишена достоинств. Наряду со множеством банальностей и очевидных нелепостей, часто присущих книгам путешественников, не успевших подробно изучить новую для себя страну (во Франции, например, до сих пор веселятся по поводу глубокомысленного замечания одного англичанина о том, что в «Блуа все женщины рыжи и сварливы»), в записках де Кюстина можно найти и свежий взгляд человека со стороны, что очень ценно. Автор, например, сумел каким-то непостижимым образом расслышать посреди полнейшей, почти кладбищенской тишины Николаевской эпохи шум надвигающейся бури. Де Кюстин писал:
Россия – плотно закупоренный котел с кипящей водой, причем стоит он на огне, который разгорается все жарче; я боюсь, как бы он не взорвался… Не позже чем через пять десятков лет… в России свершится революция куда более страшная, чем та, последствия которой до сих пор ощущает европейский Запад.
Если вспомнить, что первая русская революция произошла в России в 1905 году, то выходит, что Астольф де Кюстин в своих расчетах ошибся ненамного.
Довольно точную оценку эпохе Николая I (в эпоху Николая II) дал и Российский энциклопедический словарь, заметивший, что тогда:
…господствовала деятельность охранительная, направленная к ограждению России от западноевропейских революционных влияний путем опеки и детальной регламентации всех проявлений народной и общественной жизни.
И далее:
К двум прежним устоям русской государственности – православию и самодержавию – официально прибавлен в формуле, возвещенной министром народного просвещения Уваровым, еще один: народность.
Сущность официального представления о народности сводилась к тому, что Россия есть совершенно особое государство и особая национальность и потому отличается и «должна» отличаться от Европы всеми основными чертами национального и государственного быта; к ней совершенно неприложимы требования и стремления европейской жизни; в ней одной господствует истинный порядок вещей, согласный с требованиями религии и истинной политической мудрости.
В этой системе были и неясности, всего рельефнее сказывавшиеся в крестьянском вопросе. Общественный строй России признавался идиллически-патриархальным, но в основе его лежало крепостное право, а последнее «в нынешнем положении его» сам Николай I признавал злом, устранение которого, по словам императора, было бы, однако, «злом еще более гибельным». Отсюда стремление к «переходным» мероприятиям…
Здесь все изложено в целом верно. Поправки требует разве что дипломатичная формулировка, явно продиктованная цензурными соображениями, где речь идет о том, что в николаевской системе «были и неясности». Логичнее, конечно, говорить об очевидных противоречиях.
Вместе с тем обвинять в противоречиях одного Николая Павловича будет несправедливо, поскольку он лишь возглавлял или олицетворял собой довольно большой «творческий коллектив» тогдашних российских идеологов. У антипетровской (антизападной) идеологии множество соавторов. От историка Карамзина, пугавшего реформами еще прежнего государя, до высоких жандармских чинов. От министра народного просвещения Уварова до Русской православной церкви, которой само слово «свобода» казалось подозрительным.
В 1832 году в своей речи по случаю дня рождения Николая Павловича ректор Киевской духовной академии архимандрит Иннокентий произнес знаменательные слова, которые многое объясняют:
Каждое время имеет свой дух… Нашему времени достался в удел – в награду или наказание, покажет время – вопрос самый привлекательный и самый опасный, в разрешении коего первый опыт так несчастно сделан еще первым человеком; я разумею вопрос о Свободе. Каких благ не обещало себе человечество от разрешения сего вопроса? И каких зол не видело? Сколько испытано средств? Принесено жертв? И как мало доселе успеха! Как не много даже надежды на успех! Ибо что видим? Те же народы, кои все принесши в жертву Свободе, по-видимому, всего достигли, – через несколько дней начинают снова воздыхать о Свободе и плачут над собственными лаврами.
Далее следовали утешительные (или неутешительные) выводы. Первый:
…Для людей, кои жребием рождения лишены свободы гражданской, нет причин к безотрадной печали: ибо состояние рабства, в коем они находятся, есть состояние временное, скоро преходящее, есть следствие и вид всеобщего рабства, в коем находится весь род человеческий по изгнании его из рая.
И второй:
Освобождение человека… будет произведено самим Богом… оно наступит по скончании мира, под новым небом и на новой земле.
Что касается политических устоев, то здесь Иннокентий не видел больших поводов для беспокойства, ибо, как он утверждал, Россия стоит «яко гора Сион среди всемирных треволнений».
Николай Павлович развивал мысль церковных иерархов: «Деспотизм еще существует в России… но он согласен с гением нации».
О «гении нации» тогда рассуждали, кажется, везде: во дворце, в интеллектуальных салонах, в университетских аудиториях, в прессе. И чаще всего с императором соглашались. С теми или иными оговорками, но на разных этапах национально-патриотический курс Николая I поддерживали представители практически всех идейных течений.
Было время, когда один из самых последовательных западников критик Виссарион Белинский, прозванный за свои страстные статьи и речи «неистовым», верноподданнически писал:
Да, у нас скоро будет свое русское народное просвещение, мы скоро докажем, что не имеем нужды в чужой умственной опеке. Нам легко это сделать, когда знаменитые сановники, сподвижники царя на трудном поприще народоправления, являются посреди любознательного юношества указывать путь к просвещению в духе православия, самодержавия и народности.
Он же утверждал:
В царе наша свобода, потому что от него наша цивилизация, наше просвещение, так же, как от него наша жизнь… Безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость наша, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность.
Или еще одна цитата из письма Белинского от 7 августа 1837 года:
В России все идет к лучшему… А что всему этому причиною? Установление общественного мнения, вследствие распространения просвещения, и, может быть, еще более того, самодержавная власть. Эта самодержавная власть дает нам полную свободу думать и мыслить, но ограничивает свободу громко говорить и вмешиваться в ее дела. Она пропускает к нам из-за границы такие книги, которых никак не позволит перевести и издать.
И что ж, все это хорошо и законно с ее стороны, потому что то, что можешь знать ты, не должен знать мужик, потому что мысль, которая тебя может сделать лучше, погубила бы мужика, который, естественно, понял бы ее ложно. Правительство позволяет нам выписывать из-за границы все, что производит германская мыслительность, самая свободная, и не позволяет выписывать политических книг, которые послужили бы только ко вреду, кружа головы неосновательных людей. В моих глазах эта мера превосходна и похвальна.
Об Александре Пушкине – друге декабристов в России знают все. О Пушкине – поклоннике Николая I знают немногие. Программа средней школы обязывала каждого прочесть книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, но редко кто в России читал «Путешествие из Москвы в Петербург», хотя эта статья принадлежит перу великого поэта.
«Путешествие из Москвы в Петербург» и вправду путь, проделанный в обратном направлении. Если труд Радищева многие оценивали как призыв к революции, то статью Пушкина можно считать своеобразным предостережением тем, кто хотел бы следовать революционным курсом Запада. Пушкин пишет:
Прочтите жалобы английских фабричных работников: волоса встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смита или об иголках г-на Джаксона. И заметьте, что все это есть не злоупотребления, не преступления, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника…
У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны… Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего… В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь корову есть знак ужасной бедности. Наш крестьянин опрятен по привычке и по правилу: каждую субботу ходит он в баню…
Судьба крестьянина улучшается со дня на день по мере распространения просвещения… Благосостояние крестьян тесно связано с благосостоянием помещиков; это очевидно для всякого. Конечно: должны еще произойти великие перемены; но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного…
Англичане «Смит и Джаксон» появились у Пушкина не случайно. Именно Англия представлялась русским интеллектуалам той поры средоточием аморального меркантилизма. Историк Михаил Погодин, побывавший в Лондоне, так описывает свои впечатления:
Вот столица народа, который трудится из всех сил, ломает себе голову и шею, ухищряется, выдумывает, мерзнет у полюсов и печется под экватором – с одною целью приобретать себе больше и больше.
Произведения Диккенса, появившиеся в ту пору в России и сразу же получившие необычайную популярность, подтверждали, как казалось многим русским, их правоту в негативных оценках английского общества.
Еще один тогдашний критик англичан Степан Шевырев не без патетики даже предрекал Англии суд Божий:
Вращая торговлю и промышленность всего мира, она [Англия] воздвигла не духовный кумир, как другие, а златого тельца перед всеми народами и за то когда-нибудь даст ответ правосудию небесному.
С некоторыми поправками все эти старые оценки живы среди русских патриотов и сегодня. Сменился только адресат – роль Великобритании заняли США.
В какой-то мере примирял русских интеллектуалов с Туманным Альбионом лишь английский юмор. Его высоко ценили все, но даже здесь комплименты в адрес англичан звучали не без язвительности. Как заметил Белинский, «английский юмор есть искупление национальной английской ограниченности в настоящем и залог ее будущего выхода из ограниченности».
Антизападные настроения Пушкина – не минутная слабость: ему категорически не нравилась в ту пору ни внутренняя, ни внешняя политика Европы. Поддерживая Николая I, поэт возмущенно писал о попытках Запада вмешаться в давнюю «семейную распрю» между русскими и поляками. В ответ на призыв французских парламентариев к европейцам прийти на помощь восставшей Варшаве Пушкин в своих стихах припомнил западным «клеветникам» сожженную Москву и благородство русских солдат, спасших Европу от Наполеона.
Польский поэт Адам Мицкевич, узнав о стихах своего приятеля, посвященных восстанию в Варшаве, с горечью констатировал: «Он бьет у царских ног поклоны, как холоп». И оказался не прав. Герцен верно написал:
Первое десятилетие после 1825 года было страшно не только от открытого гонения на всякую мысль, но и от полнейшей пустоты, обличившейся в обществе: оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути развития вряд ли возможны, новых не знали.
Как подметил один из русских историков, не в том только дело, что «говорить было опасно», но и в том, что «нечего было сказать».
В патриотических и антизападных чувствах европейски образованного Пушкина не было ни фальши, ни тем более раболепства. Просто после разгрома декабризма в русском обществе действительно на какое-то время возникла идейная пустота, сравнимая с вакуумом, куда и начал стремительно проникать национализм. Образовавшаяся в это время воронка засасывала всех: западников и славянофилов, профессоров и гимназистов, талантливых и бездарных – в равной мере.
Конечно, существовали и нюансы. Официозный национализм и национализм, выстраданный русскими славянофилами, различались как нравственным и интеллектуальным потенциалом, так и стилистически. Отношения между властью и славянофилами чем-то напоминали неравный и неудачный брак: немного по расчету, а больше по любви, похожей на ненависть.
Оригинальное философское учение славянофилов, с одной стороны, именно в самодержавии видело спасение для России, с другой – клеймило деспотизм власти, требуя свободы слова, гласного суда, смягчения системы наказаний и т. д. В то же время славянофилы последовательно выступали против вмешательства народа в государственное управление, опираясь в своих выводах среди прочего и на западный опыт.
Мониторинг происходящего в революционной Европе велся ими самым тщательным образом, начиная со времен Великой французской революции. В России не прошла, например, незамеченной книга французского историка Ж. де Лимона «Жизнь и страдание Людовика XVI», изданная в Москве еще в 1793 году, где содержался подробный юридический анализ деятельности революционного Конвента.
Автор довольно убедительно доказывал, что члены Конвента, претендовавшие на то, что они являются символом законности, справедливости и защиты прав человека, на самом деле постоянно нарушали все декларируемые ими принципы: объединили в своих руках власть законодательную с властью судебной, осудили короля на смерть не за конкретные преступления, как положено по закону, а просто за то, что он король, да еще не большинством, а меньшинством голосов, и т. д.
С точки зрения славянофилов, весь опыт государственного строительства на Западе оказался неэффективным, поскольку парламенты и конституции, возникшие в ходе революций, не сумели уберечь европейские народы от деспотизма, хаоса и моральной деградации. Как утверждал один из идеологов славянофильства Константин Аксаков:
Только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство… предоставив себе жизнь нравственно-общественную, стремление к духовной свободе.
Вместе с тем, как считали славянофилы, если народ не посягает на государство, то и государство не должно посягать на народ, независимость его духа, совести и мыслей. В отличие от Николая I, стремившегося к тотальному духовному контролю над обществом, славянофилы отводили государству роль лишь политического, но никак не нравственного руководителя. «Первое отношение между правительством и народом есть отношение взаимного невмешательства», – писал Константин Аксаков.
Но точек соприкосновения в государственном и неофициальном национализме было все же больше, чем разногласий. Непонимание происходящих на Западе процессов тесно сближало два этих идеологических течения. После потрясений 1825 года, а затем и буржуазных революций в Европе не только царь или иерархи православной церкви, но и большинство русских интеллектуалов не желало больше брать пример с Запада.
В 1844 году русский писатель и философ князь Владимир Одоевский восклицал:
Запад гибнет!.. Пока он сбирает свои мелочные сокровища, пока предается своему отчаянию – время бежит, а у времени есть собственная жизнь, отличная от жизни народов; оно бежит, скоро обгонит старую, одряхлевшую Европу – и, может быть, покроет ее теми же слоями недвижного пепла, которыми покрыты огромные здания народов древней Америки… Мы поставлены на рубеже двух миров: протекшего и будущего; мы новы и свежи; мы непричастны преступлениям старой Европы… Велико наше звание и труден подвиг! Все должны оживить мы!
В ту эпоху одних пугал революционный хаос, других меркантилизм новой послереволюционной Европы, третьих – и то, и другое. «Европа забыла о душе, Европа загнивает, следовательно, бессмысленно искать спасения на Западе» – именно такой вывод доминировал в образованном русском обществе. Лучшие люди заключали тогда с властью союзы, до 14 декабря 1825 года просто немыслимые. Императору, провозгласившему своей задачей защиту национального достоинства и национальных интересов, хотелось помочь.
К тому же, как не без горечи заметил тогда Пушкин:
…правительство все еще единственный европеец в России. И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания.
Это слова уже не романтика, а зрелого Пушкина, предпочитающего революционному взрыву тактику пусть и малых шагов, зато в «нужном направлении».
Поэт писал в те времена:
С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, то есть такого, в коем печатали бы политические заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению.
Министр народного просвещения (кстати, блестящий знаток европейской культуры) граф Сергей Уваров по существу заимствовал у общественного мнения свою знаменитую формулу русской национальной идеи: православие, самодержавие, народность. Эта мысль столь быстро прижилась в России не потому, что была кем-то удачно придумана, а потому, что витала в воздухе. Граф лишь вовремя и верно ее озвучил.
Энциклопедический словарь нашел в связи с этим очень точное слово: Уваров «возвестил» идею. Доктрина родилась, потому что не могла не родиться в тех условиях, и благополучно просуществовала до той поры, пока само общество – в связи с изменившейся ситуацией – идею не отторгло как устаревшую.
Уваров писал:
Посреди быстрого падения религиозных и гражданских учреждений в Европе, при повсеместном распространении разрушительных понятий, в виду печальных явлений, окружающих нас со всех сторон, надлежало укрепить отечество на твердых основаниях, на коих зиждется благоденствие, сила и жизнь народная; найти начала, составляющие отличительный характер и ей исключительно принадлежащие; собрать в одно целое священные останки ее народности и на них укрепить якорь нашего спасения. К счастью, Россия сохранила теплую веру в спасительные начала, без коих она не может благоденствовать, усиливаться, жить.
Как считал Уваров, необходимо срочно предпринять следующие меры:
изгладить противоборство так называемого европейского образования с потребностями нашими: исцелить новейшее поколение от слепого, необдуманного пристрастия к поверхностному и иноземному, распространяя в юных душах радушное уважение к отечественному и полное убеждение, что только приноровление общего, всемирного просвещения к нашему народному быту, к нашему народному духу может принести истинные плоды всем и каждому…
Таков штабной замысел, такова стратегия идеологической кампании Николая I и его соратников. С чем-то в этих замыслах можно поспорить, с чем-то согласиться, но нет смысла. Поскольку, как это часто случается, на практике в «боевых» условиях российской действительности многое из задуманного «штабными» приобрело совершенно иные, уродливо искаженные формы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.