Глава II. ЖЕРТВЫ СМУТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II.

ЖЕРТВЫ СМУТЫ

«Растлеваемо было богатство, оскудевали красота и слава, отринуто от любви человеколюбия уходило с земли нашей родовое владычество, оскудели города, оскудели люди. Не оскудела мерзость, и вырос плод греха, взошло дело беззакония, и возненавидели друг друга, и умножились среди нас падения…»

За Великим разорением на Россию надвигалась Смута — время гражданской войны и иностранной интервенции, когда полки неприятелей проскакали по могилам казненных самодержцами полководцев до Волги, когда разоренный и вымирающий от голода народ восстал на своих правителей, а те погрязли в междоусобии и в погоне за призрачной властью готовы были продать страну иноземцам, когда мужественные и честные не знали, на чьей стороне правда, когда лютые преступления против человечности ежеминутно множились и те из духовных пастырей, кто не предал, призывали к массовому человекоубийству во имя Господа… Страшна была война, и не менее страшное наследие оставила она в душах людей.

«Что творите, окаянные?! Сотворите едино покаяние, познайте прегрешения ваши, помилуйте наготу свою! И ни один не покаялся, не нашел в себе хоть малого смирения», — автор остановился, прозревая страшную участь Российского государства. Так древле Адам, преступивший Божью заповедь, был извержен из рая, потому что «не покаялся к Творцу своему и Создателю, да победит грехи покаянием. Если бы сначала смирился — не навел бы всему роду своему напасть!». Но человек ничему не научился и вместо того, чтобы с раскаянием заглянуть в собственную душу, всюду ищет виновных: объективные обстоятельства, происки тайных врагов…

Человек отложил гусиное перо и отошел от резной дубовой конторки, на верхней крышке которой лежала стопа чистой немецкой бумаги. Лишь несколько листов были свернуты в тетрадь; на верху ее первой страницы значилось: «СЛОВЕСА ДНЕЙ, И ЦАРЕЙ, И СВЯТИТЕЛЕЙ МОСКОВСКИХ», а под заголовком мелко: «Сие князь Иванова слогу Андреевича Хворостинина»{14}.

Мелкие частые окошки освещали богатую горницу новопостроенного княжеского терема. Лучики света искрились на золотом шитье покрывавшей стены парчи, заставляли гореть гасившее звук шагов малиновое сукно на полу. За окнами сверкала свежим деревом омытая недавним дождиком восставшая из пепла Москва, плыли в голубом небе светлые кресты церквей, не успевшие потемнеть от непогод. В мягких, тисненой кожи цветных сапогах и длинном широком домашнем кафтане из тонкого узорчатого бархата князь медленно мерил шагами расстояние от низкой, с тяжелым засовом двери до рукописи на конторке. Со двора, через круглые в свинцовом переплете стеклышки окон, смутно доносился голос супруги, распекавшей дворню. Назойливо граяло воронье, гоняемое холопами от жита, еще не сложенного в амбары.

Макнув перо в неистребимые, несмываемые темно-коричневые чернила, князь Иван Андреевич Хворостинин начал новую строку: «Я же, сколько слышал и сколько видел, никак не могу утаить». Он писал, обращаясь к читателю с просьбой верить ему: «Страна Русская и преславный град Москва свидетель словам моим!» Главное, думал князь, писать без «рассечения» правды на упрощенные односторонние взгляды и оценки, не скатываться к голому обличению и восхвалению, продуктам нетерпимости. Воспоминания о Смуте должны быть уроками, а не приговорами.

Итак, страшный голод начала века. Во главе государства — захвативший власть царь Борис Годунов, из бояр. Человек незнакомый с книжным учением, но талантливый. Жалея гибнущих подданных «благоразсудным милосердием», он приказывает кормить людей государственными запасами зерна, раздает деньги, «оскудевая собственные сокровища», совершает подлинный подвиг человеколюбия. Превосходя в милости всех прежних владык, Годунов создает даже специальные команды для христианского погребения погибших от голода.

Годунов был «лукав нравом и властолюбив», но в то же время — великолепный строитель, украсивший города; он укротил лихоимцев, завоевал авторитет в мире и мудростью «как добрый гигант облекшись, принял славу и честь от государей». Однако правил он, разделяя и сталкивая людей. «И озлобил людей своих, и поднял сына на отца и отца на сына, сотворил ненависть и коварство в домах подданных». Годунов поднял рабов на господ, подневольных «работных людей» на свободных, столкнул знать и администрацию, низверг и погубил великое множество «благородных».

Конечно, не деятельность Годунова, а страшные последствия Великого разорения вели страну к Смуте, но Хворостинин верно заметил, что правление Бориса обострило социальные противоречия (достаточно вспомнить указы о закрепощении крестьян и законы о холопстве). Чувствуя, как шатается трон, Годунов «с колдунами совокупился, гадая о будущем, и надежду свою возложил на чародейство». В то же время он творил свой культ, заставляя поклоняться себе, как богу. По безвременной кончине Борис был многими оплакан и с великой честью похоронен.

Сам князь Иван Андреевич юношей присутствовал на похоронах царя Бориса и имел право написать о том, что все тогда головы «от печали восклонили». Сын и наследник Годунова Федор Борисович был всем хорош, но обречен на гибель вместе с переданной ему отцом властью. Поднявшегося тогда Лжедмитрия I Хворостинин обличает как законопреступного обманщика — но обманулись многие, и из Москвы «все навстречу вышли ему и с обилием богатства радостно встретили» нового владыку.

Что бы ни говорили и ни писали после, в столице все «беззаконного царя владыкой хотели», а на семью Бориса все «разъярились». Именно массы москвичей изгнали царя Федора Борисовича из дворца и заточили его вместе с родными за приставы, то есть по разным домам. Людям Лжедмитрия оставалось только взять веревку и задушить заключенных. «Дивным видением» назвал Хворостинин извержение из Архангельского собора тела Бориса Годунова, когда все вдруг увидали, что тот, кого недавно оплакивали, «убил безвинных много»: сколь быстро изменилась точка зрения людей на владыку, которого они сами положили рядом с царями.

Общество было охвачено желанием перемен, все ждали от нового царя улучшения своей участи: крестьяне, повергнутые в крепостное бесправие, восставшие против своих господ холопы, десятки тысяч беглецов, покинувших Россию и показачившихся, оголодавшее воинство и обнищавшее дворянство, уставшее от опал боярство, умиравшие от голода ремесленники и торговцы, богатое и бедное духовенство… Московский святительский чин и архиерейский собор с жителями благолепно почтил беззаконного (Лжедмитрия I) со святыми иконами, все народы Москвы ублажили его псалмами и песнями, и вся страна склонилась к его восхвалению».

Среди знати, окружившей трон нового царя Дмитрия Ивановича (как назвал себя монах-расстрига Григорий Отрепьев), был и потомок ярославских князей, сын известного опричника и боевого воеводы (недавно скончавшегося) князь Иван Андреевич Хворостинин-Старков{15}. Овеянный романтикой драматической легенды и славой мужественного воина, доброжелательный и дерзкий в планах, умный, начитанный и ловкий, Лжедмитрий I увлекал придворную молодежь грандиозными замыслами, призраком будущей славы и удалым разгулом в настоящем. Потрясенный открывшимся перед ним полем деятельности, Хворостинин активно впитывал ворвавшуюся в московские терема западноевропейскую культуру, изучал латынь, беседовал с католическими и лютеранскими богословами.

В скором времени князь Иван стал ближайшим слугой и участником всех развлечений государя, в том числе дурного свойства, типа лихих налетов на женские монастыри. По молодости и неопытности Хворостинин сумел досадить многим, даже нидерландскому резиденту Исааку Массе, в своих воспоминаниях назвавшему князя «надменным и все себе позволявшим мальчишкой»; хитрый голландец отомстил ему, бросив с пера уже столетия смущающую историков фразу, что Лжедмитрий «растлил 30 девиц и юного князя Хворостинина»{16}.

Когда Хворостинин уже в зрелом возрасте писал свои «Словеса дней, и царей, и святителей», он понимал, что Лжедмитрий оказался недостаточно «крепок» для трона, имея при внешнем блеске «мерзость запустения в сердце»; что он «не царь, а законопреступник и хульник иноческого жития, а не владыка, не князь». Но главным орудием свержения Лжедмитрия стали религиозные мотивы, прикрывавшие разочарование многих и личные интересы организаторов переворота.

О том, насколько значительный эффект имело «неблагочестие» Лжедмитрия I, свидетельствует такой эпизод, приведенный князем в «Словесах». Царь в разгар своих холостяцких приключений возвел потешный дворец, полный всяческих выдумок и богато украшенный, гордо похваляясь этим «не господственным делом». Князь Иван, будучи наиболее любимым его приближенным, горько укорил царя: «Блуднические хоромы златом довольно украсив, мнишь оставить по себе вечную память», возносясь над самим Богом, вместо того чтобы возвести храм. Потрясенный этим упреком, Лжедмитрий стал наедине расспрашивать князя Ивана: «Ты ли злое помыслил на меня?!» «Нет, — отвечал Хворостинин, — я не отрекся от тебя и не отрекусь, более всего своего спасения хочу зреть твое здравие, но не воздам чести тебе, царю-человеку, более славы Божьей. От твоей милости, самодержец, никакое зло не может меня отторгнуть, кроме низвержения христианского закона».

Лжедмитрий не разгневался, лишь закрыл Хворостинину рот рукой, не желая слышать упреков. Но он и не прислушался к предупреждениям сторонников, ибо, своей мыслью и делами возвысившись, считал возможным «устроить самодержавие выше человеческих обычаев», невзирая на мнение других. Он сверг уважаемого всеми патриарха Иова и поставил на его место верного себе Игнатия, деятельность которого заставила боголюбивых людей пролить потоки слез.

Пока Игнатий «сердца сокрушал любящих Господа», Лжедмитрий женился на Марине Мнишек, причем верный ему Хворостинин как кравчий наливал молодым вино за царским столом. В «Словесах» князь благоразумно опустил этот эпизод, но гневно воскликнул: «Царским венчался венцом, сущий отступник!» Падение Лжедмитрия I было предрешено.

Организатор его убийства князь Василий Шуйский захватил власть хитростью, улестив знатных показным смирением, остальных — подарками и обещаниями. Издревле Шуйские «были властолюбцы, а не боголюбцы», хоть и подняли знамя спасения веры! «И так принял Василий хоругви царские многими своими трудами, и отер пот своей злой и лестной измены».

Хворостинина передергивало от ярости, когда он писал о Шуйском — бездарном правителе, несколько лет тащившем страну по кровавым ухабам затяжной гражданской войны. Но князь не мог не отметить, что сразу по приходе к власти царь был весьма внимателен и милостив к подданным, «милостивое всем людям благодеяние обещал сотворить и теми словами христианское множество желал любовью возжечь и в благохвальное состояние привести».

Без всякого понуждения Василий Шуйский публично, в соборной церкви, поклялся царствовать справедливо и на благо подданных, а с народа взял клятву верности. «Но разве человеческая природа знает желание свое?» Своим неискусным умом Шуйский сам нарушил клятву, «и поднялась на него держава его, и преступили клятву, которой клялись ему, и во дни его всякая правда уснула, и суда истинного не было, и любовь к чести иссякла».

Среди всех, выступивших против Шуйского, Хворостинин справедливо выделяет участников Крестьянской войны под руководством Ивана Исаевича Болотникова. Именно эти люди, «бросив плуги свои, и одевшись в брони, и препоясавшись оружием», стали громить правительственные полки и брать один за другим города. Знать, «братия» князя Ивана Андреевича, терпела поражения «от единоплеменных». И вновь автор не только укоряет царя Василия, который «в туте и скорби был», но и отдает должное упорству, с которым тот «утверждался и сопротивлялся» крестьянской армии: «…когда своих воинов губил, когда их (восставших) многое ополчение разбивал и бесчисленную кровь врагов своих различно проливал».

Хворостинин глубоко прозревал изменения, происходившие в Шуйском, царившем в Москве, когда против него поднимались одна за другой земли Руси, толпы искателей поживы из Речи Посполитой и Швеции заполоняли страну. Как и Годунов, царь Василий метался от благочестивого украшения храмов к чародейству и гаданию, «неверием от многого сетования объят был и в буйство уклонился», стал прислушиваться к «ложным шептаниям» и «своих людей оскорбил, злосердием движим». Оскорбляя православных, он окружил себя толпой лживых наветчиков, «изменив свой первоначальный обычай», и долго безуспешно боролся со своими врагами.

Свержение Шуйского с престола было весьма неоднозначным событием: ведь неспособный одержать победу над восставшими против «боярского царя», царь Василий все же олицетворял собой единство пусть и охваченного междоусобием государства. Когда прославленный воевода князь Федор Иванович Волконский «и с ним иные мелкие дворяне», не испугавшись жестокой расправы над участниками предыдущих заговоров, схватили Шуйского прямо во дворце, гражданская война в России вошла в решительную и самую кровавую стадию.

Размышляя над этим событием, князь Хворостинин признает, что Шуйский дал основания для ненависти к себе и не случайно «в пятое лето державы его наполнились лютой ревностью» люди на него и братью его, поднялись от бояр и до простолюдинов, но, считает автор, их нельзя одобрить, — поднялись, «подстрекая и подущая малоумных и не имеющих страха Божия, полагающих свет во тьму, называя горькое сладким и сладкое горьким, не боясь крестной клятвы, завистью и гневом отлучили царя от престола».

Эта оценка тем более удивительна для того черно-белого времени, когда в ожесточении борьбы люди склонны были делить всех только на друзей и врагов, что сам Хворостинин сильно пострадал от царя Василия. «Как ты был при Ростриге (Лжедмитрии I. —А. Б.) у него близко, — гласило обвинение Хворостинину, — и ты впал в ересь, и в вере пошатался, и православную веру хулил, и постов и христианского обычая не хранил, и при царе и великом князе Василии Ивановиче всеа Русии был ты за то сослан под начало в Иосифов монастырь»{17}.

Три или четыре года молодой князь провел в заточении в цитадели иосифлян — Иосифо-Волоколамском монастыре, стоявшем в первых рядах борьбы против «еретичества». Падение его политического врага — Шуйского — освободило Хворостинина из заточения и позволило ему вернуться в Москву. Следовало подняться не только над своим временем, но и над собой, чтобы оценить свержение Шуйского как преступление. Даже современные нам историки считают стремление Хворостинина отказаться от односторонности оценок неестественным, манерным. Между тем для князя Ивана Андреевича это была не только хорошо продуманная, но и выстраданная позиция. Упорство, с каким он старался взглянуть на события и героев с разных точек зрения, не было искусственным литературным приемом: это был протест личности против грозящих уничтожить ее и весь мир политических и идеологических пристрастий.

Позиция Хворостинина особенно ярко проявилась в повествовании о патриархе Гермогене — одной из крупнейших фигур Смуты. Говоря о Гермогене, обычно вспоминают его пламенный призыв к всенародному ополчению против интервентов, за который он погиб в заточении голодной смертью. Этот подвиг обычно заслоняет сложные перипетии биографии Гермогена, ставшего архиепископом Казанским еще в правление Бориса Годунова, а в Москву приглашенного Лжедмитрием I, который даже ввел его в сенат. Правда, довольно скоро Гермоген примкнул к противникам самозванца и был выслан из Москвы за публичную критику его католических симпатий. На Патриарший престол Гермоген был возведен волей Василия Шуйского, которому преданно служил. Именно Гермоген руководил расправой над Хворостининым, так что у того были все основания негативно отозваться о патриархе. И все же в «Словесах дней, и царей, и святителей» Гермоген — наиболее положительный герой!

При Шуйском, писал князь Иван Андреевич, Гермоген «украшал святой патриаршеский престол». «Видел добрый пастырь царя малодушествующего, много помогал ему своим искусством и не смог спасти того, ради которого принял от всех людей многие беды». Гермоген, по словам Хворостинина, был «истинный пастырь наш и учитель изрядный». Князь Иван не хотел обманывать читателя, представляя Гермогена идеальным духовным вождем. Как и все русские люди в Смутное время, патриарх испытывал колебания и делал ошибки. В ряде случаев паства ополчалась на высшего иерарха, в свою очередь Гермоген выступал против большинства. Иногда патриарх «уязвлялся страхом перед людским шатанием, иногда безстрашием украшался». Главное — он являлся кротким учителем, кротостью поучая людей следовать божественному уставу.

Дойдя до рассказа о Гермогене, Хворостинин отошел от хронологической последовательности в изложении: он был целиком захвачен мучительными размышлениями, душевной болью, сомнениями относительно этой фигуры Смутного времени, в которой для князя Ивана Андреевича зримо выражалась роль церкви в разделенном гражданскими конфликтами обществе. Те, писал Хворостинин, кто получал от патриарха благословение, низринули его с пастырского престола. «Я видел неиствующих на его величие, и распылался мыслью своей, и душей болел за него, ибо видел пастыря, пораженного своими козлищами, которые вместо волков бодали и уязвляли своего владыку. Хотя я больше всех перенес от него гонений и граблений, жил в тиранстве под его властью (имеется в виду заточение. — А.Б.), но никогда не мыслил на него лукаво, а больше всех скорбел о нем, и стремился спасти его, и не мог спасти, потому что его гневом был обращен в ничто!»

Человек, которого Гермоген объявил еретиком, сумел оценить положительные качества своего гонителя, «истинное свое и благочестивое исправление ему отдать». В немногих словах, на частном примере Хворостинин показывает трагизм борьбы с «еретичеством», бившей по людям, сохранявшим свою совесть и человеческое достоинство. «Любимые и славные» для Гермогена люди призывали Хворостинина стать, как и они, тайным врагом патриарха, «обещая… — пишет князь, — многотысячное обогащение», надеясь заставить переступить через свою совесть «юности моей ради». Но Хворостинин сохранил верность Гермогену и верность себе.

Гермоген, патриарх Московский и всея Руси 

Гермоген,  патриарх  Московский  и  всея  Руси 

Недаром в критический момент гражданской войны, когда захватившее власть после свержения Шуйского правительство Семибоярщины призвало на московский престол польского королевича Владислава и волны интервентов заливали всю страну, «украшенный сединами» патриарх со слезами обнял молодого Хворостинина: «Ты более всех потрудился в учении, ты ведаешь, ты знаешь». «Книжное любомудрие» князя Ивана Андреевича более не вызывало у патриарха подозрений, напротив, Гермоген надеялся, что искушенный в науках юноша поймет его позицию. Я никогда не призывал в Москву интервентов, говорил патриарх, это ложь, что я вооружаю и поддерживаю «неединоверное воинство, которое, нарушив клятву, обладает нами через свое слово. Вы свидетели моим словам: я никогда такого не говорил! Одно проповедовал вам: облекитесь в оружие Божие, в пост и в молитвы… Се оружие православия, се сопротивление в вере, се устав закона! А кого нарекли царем (то есть Владислава. — А.Б.), если не будет единогласен вере нашей, не будет нам царем! Если же будет верен — да будет нам владыка и царь!».

Во время этого разговора Хворостинин был еще при дворе, участвовал (как и Гермоген) в таких событиях, как отправка посольства к осаждавшему Смоленск королю Сигизмунду с прошением отпустить на московский престол его сына Владислава. Автор сочинения «Словеса дней, и царей, и святителей» не снимает с себя ответственности за последовавшие трагические события, не старается задним числом разделить людей на патриотов и «изменников», как это было свойственно историкам. Те, кто, несмотря на протест Гермогена, насильственно постриг, а затем и выдал врагам Василия Шуйского, «обольстили нас и так, благодаря многим обманным речам и легкости ума нашего, столицу нашу захватили и народ оскорбили». Лишь когда Сигизмунд арестовал посланное к нему посольство и после кровопролитной осады взял город Смоленск, защитники которого погибли, но «не сдались, не преклонили перед врагом головы своей», после ужасающей резни, устроенной интервентами в Москве, позиции людей определились.

На место раздора гражданской войны пришло объединение сил в патриотическом Всенародном ополчении, выступившем против интервентов и тех русских, которые «как враги единоплеменникам своим были, пожигая и губя нас». Патриарх Гермоген, отказавшийся сотрудничать с изменниками и их хозяевами-поляками, был заточен и уморен голодом в Чудовском монастыре в Кремле. Прошло время, и князь Хворостинин, уже закаленным во многих сражениях воином, смог вернуться к своему духовному отцу.

Соратник Минина и Пожарского, князь Хворостинин одним из первых вошел в освобожденный Кремль и узнал у немногочисленной уцелевшей братии Чудова монастыря, где похоронено тело нового мученика — Гермогена. Плач Ивана Андреевича над гробом патриарха — одна из искреннейших и драматичнейших страниц древнерусской литературы. Суровый воин, не стыдясь слез, оплакивал Гермогена как любимого отца и «заступника веры нашей».

Но тут же, над гробом, поразило князя Ивана Андреевича мучительное сомнение, сопровождавшее его потом многие годы. Он «вспомнил и был ранен мыслью», что, как говорят, патриарх призвал людей к вооруженной борьбе с интервентами, рассылал письма, поднимавшие народ на восстание. Может ли духовный пастырь способствовать массовому кровопролитию (а «кровь пролилась великая от его учительства»)?! И пришло Хворостинину на ум «преподобного Ануфрия Великого слово: «Лучше биту быть, чем бить, укоряему быть, а не укорять, и принимать бьющего, как милующего, и оскорбляющего, как утешающего». Вспомнил князь и сходные мысли апостола Петра. «И так подумал: недостойно духовному лицу дерзать на поучение к кровопролитию, следует ему отстраняться и удаляться от мирского, как учит нас преславный псалмопевец пророк Давид, говоря к Богу: “Избавь меня от кровей, Боже, Боже спасения моего!” И ведь Господь ему создать храм не повелел, говоря: “Пролил ты много крови и не возведешь церкви моей”.

Мысль о том, что слово духовного лица может рождать ненависть между людьми, сталкивать народы в кровавой битве, терзала христианскую душу Хворостинина. Сам он не видел греха в том, что, как воин, поднял меч на защиту российской государственности. Хворостинин и далее продолжал военную службу. В начале 1613 года князь уже воеводствовал во Мценске, обороняя границу от польских войск, сражаясь с казаками Заруцкого. Затем, до октября 1614 года, в числе пограничных «больших воевод» Хворостинин командовал Сторожевым полком, базировавшимся в Новосили. Неприятель был отбит, и в течение трех лет Иван Андреевич мог наслаждаться миром.

В 1618 году королевич Владислав предпринял новое решительное наступление на Москву по Смоленской дороге. С юга его поддерживала армия гетмана Сагайдачного. Казаки рвались к русской столице, сметая стоящие на их пути крепости, но от Переяславля-Рязанского, где обороной командовал князь Хворостинин, враг был отбит. За защиту города 13 марта 1619 года воевода был пожалован «у царского стола» драгоценным кубком и собольей шубой ценою в 160 рублей. Но даже во время упорных боев с неприятелем Хворостинин не забывал поразившей его мысли о причастности духовного пастыря к кровопролитию, особенно страшному, когда политические враги оказываются врагами идейными.

Командуя обороной Переяславля, Иван Андреевич беседовал об этом с архиепископом Феодоритом, «вопрошая его о посланиях патриарха — как тот прельстил народы и ополчение ваше к своей погибели поднял? Он же (Феодорит. — А.Б.), духовной ради любви, во внутреннюю комнату пошел и письмо самой патриаршеской руки дал мне». На этом «Словеса дней, и царей, и святителей московских» во всех известных списках обрываются, и завершение мысли Хворостинина нам неизвестно. Возможно, князю слишком тяжело было продолжать…

Ксения Ивановна, в инокинях Марфа, мать царя Михаила Романова 

Полагают, что он писал свои «Словеса» по возвращении с войны в 1619 году. Религиозная нетерпимость, вспыхнувшая в России в Смутное время и принесшая стране бесчисленные дополнительные жертвы, еще более усилилась тогда в связи с возвращением из польского плена митрополита Филарета (отца молодого царя Михаила Романова), вскоре ставшего российским патриархом{18}. Слова «католик», «латинянин» звучали в Москве как «злейший враг». Настрадавшийся в плену, Филарет испытывал жгучую ненависть к иноверию, и католичеству в особенности; укрепление этой ненависти в пастве он считал особо важной миссией Патриаршего престола. Для искоренения действительного или мнимого «латинского влияния» в России применялись чисто инквизиционные методы…

Мы не знаем, что написал или хотел написать в конце своего сочинения Иван Андреевич Хворостинин относительно религиозной нетерпимости Гермогена, но нам хорошо известно, какой протест вызвала у князя церковная политика Филарета. По мере гонений на католиков (а пленных этого вероисповедания было довольно много в Москве) Хворостинин все более сближался с гонимыми, принимал их у себя в доме, не гнушаясь беседой не только с иноверцами, но и с самими католическими священнослужителями. В доме образованного придворного находились латинские книги и религиозная живопись.

Заслуженный воевода считал себя вправе противостоять наследию Смуты и демонстративно почитал «заодин» православные иконы и католические картины. Он не желал делать различия между греческими и латинскими сочинениями или разделять людей не по разуму и образованности, а по вероисповеданию. Такое поведение не могло не раздражать не только церковные власти, но и людей, зараженных церковным ханжеством эпохи. Даже приятель Хворостинина, известный литератор и стихотворец князь Семен Иванович Шаховской (тоже из рода ярославских князей), сам подвергавшийся церковным преследованиям, в письмах выговаривал Ивану Андреевичу за высокоумие и гордость, за упорство, с которым тот спорил по вопросам истории церкви, «превозношаясь многим велеречием и гордясь… фарисейски, думая выше всех людей знанием божественных догматов превзойти»{19}.

Филарет, патриарх Московский и всея Руси 

Легко представить себе реакцию на такое поведение патриарха Филарета, который, по отзыву архиепископа Астраханского Пахомия, «возраста и сана был среднего, божественное писание отчасти разумел, нравом опальчив и мнителен, а властолюбив был настолько, что сам царь боялся его; бояр же и всякого чина людей царского совета сильно томил необратимыми заточениями и иными наказаниями; к духовному же чину милостив был и не сребролюбив; всякими же царскими делами и ратными владел…»{20}.

Если Хворостинин думал, что ратные заслуги или придворный чин стольника, знатность рода или образованность ограждают его от посягательств духовных властей, он сильно ошибался. Патриарху ничего не стоило приказать провести в княжеском доме обыск, чтобы отобрать все латинские книги, рукописи и картины, да еще объявить, будто князь с католиками «в вере соединился». Иван Андреевич, по словам Шаховского, «величался в рабах своих», обращая свои речи к холопам. Патриарх показал князю, что перед властью тот сам холоп. Только по государевой милости, было объявлено Хворостинину, «наказания тебе не было никоторого». Князю было приказано: «Чтобы ты с еретиками не знался, и ереси их не перенимал, и латинских образов и книг у себя не держал».

Не блещущему начитанностью патриарху было лучше известно, что человеку следует читать и с кем общаться. Надо сказать, что почтение Хворостинина к образованности вообще было глубоко противно российским церковным иерархам его времени. Подобным образом пострадали игумен Троице-Сергиева монастыря Дионисий, старцы Антоний Крылов и Арсений Глухой и священник Иван Наседка{21}. Эти люди, известные своим участием в борьбе с интервентами в Смуту, после победы отважились сравнить 20 списков Требника, чтобы исправить при издании вкравшиеся при многократном переписывании ошибки. За эту непростительную дерзость они в 1618 году были брошены в кандалах в тюрьму. Как писал много лет страдавший в опале Арсений Глухой, осудившие его церковные иерархи «не знают ни православия, ни кривославия»; «есть иные и таковы, которые на нас ересь возвели, а сами едва и азбуку знают, а что восемь частей речи разуметь, роды, числа, времена и лица, звания и залоги — то им и на разум не всхаживало, священная философия и в руках не бывала». Даже гораздо позже, в 1645 году, официально считалось, что таланты не развиваются учением, а «даются от Бога». Именно так ответили на просьбу о разрешении преподавания в Москве константинопольскому учителю Венедикту, выговорив при этом, что «при патриархе неприлично и крайне дерзко младшему по сану называть себя учителем и богословом». В порядке вещей был и донос, что человек учится «греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть», «кто по-латыни учится, тот с правого пути совратится» и т.п.{22} Так что запрещение Хворостинину читать латинские книги было даже довольно мягким.

Ивану Андреевичу тяжелее было ощущать себя поднадзорным, духовным невольником. В атмосфере страха и подозрительности он не мог найти себе единомышленников. Люди таили свои взгляды, если они хоть сколько-нибудь отличались от мнения начальства. Лучше всего было взглядов не иметь, ибо кто мог предсказать, что будет названо ересью завтра? Не видя для себя выхода, Хворостинин озлобился. Он писал памфлеты, где были, по оценке судей, «про православную христианскую веру непригожие слова и про всяких людей Московского государства многие укоризны и хульные слова». Писал князь для себя, изливая на бумаге душу и никому не показывая написанное. Эти прозаические и стихотворные произведения были впоследствии изъяты при новом обыске и уничтожены, списков их не сохранилось.

В уничтоженных книжках Хворостинина, как гласит обвинение, были эпиграммы на разных лиц, насмешки над московскими обычаями, когда, например, поклоняются иконам по подписи: раз написано, будут кланяться и подделке, а если образы «не подписаны — и тем не кланяются». В стихах Хворостинина встречались едкие афоризмы, типа запавшего в память судей двустишия, что московские люди

Сеют землю рожью,

А живут все ложью!

С горечью писал стихотворец, что у него нет «никакого приобщения» с людьми, среди которых он живет.

Ограниченный в контактах в Москве, где, как в раздражении говорил князь, 4людей нет, все люд глупой, жить… не с кем», Хворостинин просился на посольский съезд на границу с Речью Посполитой (но был, разумеется, отправлен в другую сторону — на пограничье против ногайцев). Власти полагали, что Иван Андреевич хотел сбежать в Литву. Возможно, такая мысль у него появлялась, потому что в разговорах Хворостинин упоминал о желании проситься у царя в поездку в Речь Посполитую и Италию. Уже тогда это считалось «изменой», ибо русский человек не должен хотеть съездить за границу!

Повторный обыск в доме Хворостинина, проведенный в конце 1622 года, дал материал для обвинения, ставшего важным прецедентом в политическом преследовании инакомыслящих. На основе личных рукописей Ивана Андреевича (не переписанных даже писцом) осуждался образ мыслей, по мнению властей, недостаточно патриотический. «Понятно, — гласил приговор, — что такие слова говорил ты и писал гордостью и безмерством своим и в разум себе в версту (то есть в сравнении с собой. — А Б.) не поставил никого. И тем своим бездельным мнением и гордостью ты всех людей Московского государства и родителей своих, от кого ты родился, обесчестил, и положил на всех людей Московского государства хулу и неразумие».

Власти подразумевали, что подданные должны иметь образ мыслей восторженный и почтительный. А в бумагах Ивана Андреевича было «сыскано», что не только отечественная действительность в целом, но и сам государь Михаил Федорович не вызывает у автора слез умиления и назван «не по достоинству — деспотом русским, — а деспот значит по-гречески владыка или владетель, а не царь и самодержец». «А ты, князь Иван, не иноземец, — с изумительной простотой сообщал приговор, — московский природный человек, и тебе так про государево именование писать непристойно».

Обвинения светского характера весьма интересны с точки зрения последующей истории России, однако в приговоре Хворостинину они уступают место более важным для судей обвинениям в ереси. Это неудивительно, учитывая накал религиозной нетерпимости после Смуты и влиятельность патриарха Филарета, явно оттеснявшего на второй план своего кровного и духовного сына царя Михаила Федоровича. Сам повторный обыск у Хворостинина был проведен по подозрению церковных властей, будто он «начал жить не по-христиански и вникать в ересь».

Хуже всего, по мнению судей, было то, что Хворостинин вновь завел у себя латинские книги и картины вместо конфискованных в первый раз. Дальнейшие обвинения были построены прежде всего на доносах слуг князя, яркими красками описавших «в жизни его в христианской вере неисправление». Впрочем, и сам князь не боялся прямо излагать на суде свои взгляды, «сам, — удивленно отмечали судьи, — во многих таких непристойных своих делах вину свою объявил!».

В присутствии церковных иерархов суд под председательством царя Михаила Федоровича (номинально) и патриарха Филарета Никитича обвинил Хворостинина в том, что тот запрещал своим слугам ходить в церковь, «а говорил, что молиться не для чего, и воскресения мертвым не будет, и про христианскую веру и про святых угодников божиих говорил хульные слова», то есть фактически отвергал христианское вероучение, а не просто был еретиком.

Эти взгляды князь Иван Андреевич якобы подтверждал всем своим поведением. Он стал «жить нехристианским обычаем», в том числе «беспрестани пить», не соблюдая ни постов, ни церковных праздников, не посещая ни храмов, ни даже царского дворца. Мы достаточно хорошо представляем себе последствия духовного гнета, чтобы оспаривать возможность пьянства окруженного шпионами и ежечасно ждущего ареста князя. Легко поверить, что, лишенный собеседников и единомышленников, Хворостинин «в 1622 году Страстную неделю пил всю без просыпу, и против светлого Воскресенья был пьян, и до света за два часа ел мясную пищу и пил вино прежде Пасхи», как гласит приговор.

Но обвинения Хворостинина в неверии в воскресение мертвых и другие догматы выглядят гораздо менее достоверно, тем более что приговор оставляет нас в неведении, какие, собственно, идеи отстаивал Иван Андреевич перед судом. Не соответствует этим обвинениям и назначенное Хворостинину наказание. «Отступник» не только от православия, но и от христианства в целом почему-то не был казнен смертью, хотя заподозрить патриарха Филарета и его приближенных в милосердии никак невозможно! За меньшую провинность легко было поплатиться головой, тем более что Филарет был способен репрессировать и более знатного человека. Когда дрожали бояре, окольничие древнейших родов, стоящему ниже по лестнице чинов стольнику не приходилось надеяться на спасение.

«И за то довелось бы тебе учинить наказание великое, потому что поползновение твое в вере не впервые и вины твои сыскались многие, — гласит приговор. — И по государской милости за то тебе наказанья не учинено никоторого!» Итак, светская власть вообще умыла руки. Церковная власть не дремала, но и ее Фемида не была особенно непреклонной: «А для исправления твоего в вере послан ты под начало в Кириллов монастырь, и в вере истязай (то есть испытан. — А.Б.), и дал на себя в том обещание и клятву, чтоб тебе впредь истинную православную христианскую веру греческого закона, в которой ты родился и вырос, исполнять и держать во всем непоколебимо, по преданию святых апостолов и отцов, как соборная и апостольская церковь приняла, а латинской и никакой ереси не принимать, и образов и книг латинских не держать, и в еретические ни в какие учения не вникать».

Называя заточение молодого человека в далеком северном монастыре на неопределенный срок относительно мягким наказанием, мы исходим, разумеется, не из нормальных человеческих соображений, а из отечественных реалий: ведь к мучениям предварительного следствия и суда осужденному не было добавлено ни подземной темницы, ни кандалов, ни специального тиранства надзирателей (не говоря уже о том, что Хворостинина не сожгли на костре, не зажарили в клетке и т.п.). Более того, в Кирилло-Белозерском монастыре Иван Андреевич через некоторое время вновь получил доступ к перу и бумаге. Благодаря этому мы можем несколько приоткрыть завесу над тем, что же происходило на церковном судилище в Москве в конце 1622 — начале 1623 года.

Приехав по зимнему пути на Белоозеро, узник застал в месте своего заключения не совсем ту обстановку, в которой желал видеть его патриарх Филарет. «Духовный отец» и распорядитель всего царства послал с конвоем инструкцию, дополняющую приговор Хворостинину требованием поместить узника в особую келью под постоянный надзор «житьем крепкого» монаха, не выпускать заключенного из монастыря и запретить какие-либо свидания с ним. Особое внимание патриарх обращал на то, чтобы Хворостинин был ежедневно занят исполнением «келейных правил», церковным пением и т.п. Но монахи Кириллова монастыря, среди которых пребывали многие ссыльные и еще сильны были нестяжательские настроения, отнеслись к ученому князю с непозволительным, по мнению патриарха, добродушием. Обитатели монастыря, отразившие с оружием в руках интервентов, не испугались гнева самого Филарета. Они приняли Хворостинина как своего собрата-книжника (в монастыре была большая библиотека и книгописная мастерская), предоставили ему возможность работать и даже… отменили его отлучение от церкви, допустив к исповеди и причастию.

В сочинениях, написанных в стенах Кириллова монастыря и бережно там сохраненных (а впоследствии переписывавшихся), литератор имел возможность опровергнуть возведенные на него обвинения в неправославии. Он против многих ересей «книги изложил православными догматами, истинными священными словами соборной апостольской церкви греческого народа, ее же свет сияет и у нас единоравно, и передал благоверным, да научатся истине. Первое (обличение. — А.Б.) положил на восьмой римский собор, и второе — на Лютера, безглавного зверя, и на его единомышленных блядословцев Кальвина, Сервета, Чеховича и Будного, обитающих в разных странах. Еще же сотворил слово от Священного писания на Фродианово писание злоумное и на опресночную римскую службу и на иных отступников от правоверия, которые иначе мудрствуют»{23}.

В сочинениях Хворостинина против неправославных толкований христианского вероучения и церковного ритуала ясно показано, что его расхождения с Российской православной церковью были выдумкой судей. Не только воскресения и церковных праздников, но и почитания святых и икон писатель не отрицал. Он, по-видимому, считал необходимым более критически, чем было принято, подходить к канонизации святых и, как герой предыдущей главы — Артемий, видел в иконах прежде всего символ, напоминание о неких духовных ценностях и средство их познания (откуда проистекало его лояльное отношение к иным школам духовной живописи). Бытовое несоблюдение поста было связано как с жизненными обстоятельствами, так и с представлением о превосходстве духовного воздержания над физическим.

За что же тогда осудили Хворостинина? За чтение книг на ненавистном для отечественных церковников латинском языке? Это сыграло свою роль, но сам литератор понимал причину своего конфликта с церковной организацией глубже. Откроем предисловие к сборнику его полемических сочинений, озаглавленное: «Предисловие и слововещание читателям, содержащее нечто к родителям о воспитании чад»{24}. Здесь говорится о помещенных далее обличительных произведениях, но основное содержание предисловия посвящено… обоснованию и защите тезиса о пользе учености и необходимости учиться!

«Свирепо есть человеку неучение», — утверждает автор, приводя множество свидетельств Отцов Церкви о необходимости совершенствовать учением ум. «Нерадеющие об учении своих детей лютому осуждению предаются. Такие (отцы) и детям своим убийцы бывают, и собственной души, потому что одинаково есть устроить свою душу и направить юного мысль», — считает Хворостинин, обосновывая необходимость давать детям образование, которое ценнее всякого богатства.

Человек, «если станет философом изначала», не может не занять видного места в обществе, как среди множества больных не утаится здоровый». О таком пойдет добрая слава, и мудрый царь возвысит его над многими. Ученый человек всегда крепок, а тот, кто надеется на богатство, не заботясь ни о чем ином, может только покрывать свою злобу изобилием серебра, ведь иной утехи для этой бедной души не существует. Богатство — это безумие: если не оставишь богатство — оставишь добродетель. Богатство отнимает мужество отстаивать истину и губит душу.

Советуя отцам больше заботиться об образовании, чем о богатстве детей, Хворостинин утверждает, что только мудрыми людьми спасаются престолы и расширяются государства. «Царям и владыкам подобает призывать мудрых» — ведь «суеумные советники… не только владык своих не спасут, но и сами с ними поражены будут». Темные советники хуже врагов, сколько их ни благодетельствуй царь — не будут ни милостивы, ни благодарны и «благодетелей своих убить не ужаснутся». На фоне дворцовых переворотов Смуты предупреждение, что царь легко потеряет трон, если не будет опираться на образованных и добродетельных мужей, звучало весьма остро.

Обличив царское окружение, способное лишь обжираться и упиваться на пирах, превращая ночь в день и называя горькое сладким, но не могущее даже вести войну, князь Иван Андреевич возносит похвалу людям, обладающим сокровищем благорассуждения. «Не созидают, — пишет Хворостинин, задевая уже и церковь, — такие сокровищ своих ни на земле, ни на небесах, такие, Бога боясь и царя почитая, собирают вокруг него благо-искусных людей. Поистине учение истина есть и истинные приобретают его, от учения бывает всякая правда и благоразумие. Учение есть благоразумие, оно просвещает очи сердечные, опаляя неистовство самохотных стремлений… ученые очи просвещают всякого идущего к добродетели, и праведный язык влечет к спасению!»

Здесь Хворостинин обрывает свои мечты и вспоминает о множестве просвещенных мучеников. И в России «мы или муками, или не муками от владык страдаем, бедствуем, насилуемы бываем, не по истине бываем возвышены, не по истине изгнаны и оскорблены». Что ж, заключает писатель, «желая воздаяние от Бога принять, будем принимать бьющего, как милующего, и поносящего, как хвалящего». Этими словами, прежде обращавшимися Хворостининым к тени патриарха Гермогена, князь еще раз указывает нам, что пишет не просто предисловие, а обоснование своей позиции в конфликте с церковной властью.

Легко представить себе, что, открыто излагая свою позицию перед судилищем, перед патриархом Филаретом, который даже «божественное писание отчасти разумел», литератор предопределял свой приговор. «Ученый — значит еретик! Читает латинские книги — значит изменил своей вере!» — считали судьи. Поистине права народная мудрость: «Тяжел камень, и песок тяжек, но гнев дурака тяжелее обоих». Хуже того, Хворостинин не сдавался и не спешил покаяться. В заточении он пишет знаменитое «Изложение на еретики злохульники», формально направленное против папского престола, в действительности же обличающее общие пороки христианской церкви{25}. Из него мы подробнее узнаем, какие слова бросил Иван Андреевич в лицо своим обвинителям на освященном соборе в Москве.

«Изложение» опиралось на источник — южнорусский стихотворный полемический трактат, ныне известный ученым в двух редакциях. Но труд Хворостинина — не перевод, как считалось. Прежде всего, он почти на треть обширнее, а то, что было взято из источника, сильно переделано. Лишь немногие строки украинского трактата использованы в оригинале: остальные имеют значительные изменения, отражающие и поэтические пристрастия русского литератора, и его идейную позицию. Она для нас наиболее интересна, хотя нельзя не отметить, что как поэт Хворостинин стоял у истоков русской стихотворной культуры, а его поэма — крупнейшее из ранних отечественных стихотворных произведений, новаторское по форме стиха{26}.

Сочинение Хворостинина подписано, причем, во избежание утраты имени автора, он несколько раз назвал себя в акростихах (когда текст читается по первым буквам строк). Автор сознательно отказался от свойственной древнерусской литературе анонимности, ибо излагал личные взгляды, защищал собственную позицию. «Огнепальная погружает меня жития сего волна!» — писал Иван Андреевич, продолжая все же бороться за познанные им истины.

Не раз подчеркивая свою идейную связь с христианскими святыми, стихотворец сравнивает с их мучениями свои муки:

Муками и злыми томлениями осудили

И воинов множество на мя вооружили.

Велика была гнева их волна,

Я обличитель был ереси их издавна

И хотел нечто оставить народу,

Христианскому священному роду…

Простер руку мою на спасение,

На еретическое известное потребление,

И вместо чернил были мне слезы,

Ибо закован был того ради в железы.

В темницах пробыл много,

Время там был долго[1].

Между  тем  стихотворец  не  был  преступником: 

Я избегал неправедного золота

Как скверного поганого болота.

Скрывался от крамольной злости,

Не простер ей на писание трости.

В полконачалии не показал спины врагам,

Не сотворил обмана своим друзьям.

Время печально было когда —

Уповал на Сердцевидца всегда.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.