Глава 1. Историческая перспектива

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1. Историческая перспектива

Каково значение русской революции для нашего поколения и нашего времени? Оправдала ли революция возлагавшиеся на нее надежды? Естественно желание вновь обратиться к этим вопросам сегодня, через 50 лет после падения царизма и образования первого советского правительства. Годы, отделяющие нас от событий тех лет, дают нам, как представляется, возможность рассматривать их в исторической перспективе. С другой стороны, 50 лет — не такой уж большой срок, тем более что в современной истории не было периода, столь богатого событиями и катаклизмами. Даже самые глубокие социальные потрясения прошлого не поднимали столь важных вопросов, не вызывали столь яростных конфликтов и не пробуждали к действию столь крупные силы, как это сделала русская революция. И революция эта не завершилась, она продолжается. На ее пути еще возможны крутые повороты, еще может измениться ее историческая перспектива. Так что мы обращаемся к теме, которую историографы предпочитают не затрагивать или, если все-таки и берутся за нее, то проявляют чрезвычайную осторожность.

Начнем с того, что люди, стоящие сейчас у власти в Советском Союзе, видят себя законными наследниками большевистской партии 1917 года, и мы все считаем это само собой разумеющимся. А ведь для этого едва ли есть основания. Современные революции ничем не напоминают переворота в России. Ни одна из этих революций не продолжалась полвека. Характерной особенностью русской революции является преемственность, хотя бы и относительная, в том, что касается политических институтов, экономической политики, законодательства и идеологии. Ничего подобного в ходе других революций не наблюдалось. Вспомните, что представляла собой Англия через 50 лет после казни Карла I. К этому моменту английский народ, пережив уже времена Английской революции, Протектората и Реставрации, а также «славную революцию», пытался в период правления Вильгельма и Марии осмыслить богатый опыт бурно прожитых лет, а — еще лучше — забыть все, что было. А за полвека, прошедших со времени взятия Бастилии, французы свергли старую монархию, пережили годы якобинской республики, правления термидорианцев, Консульства и Империи; они были свидетелями возвращения Бурбонов и вновь низвергли их, посадив на трон Луи Филиппа, и половина из отпущенного его буржуазному королевству срока истекла к концу 30-х годов прошлого века, поскольку на горизонте уже маячил призрак революции 1848 года.

Повторение этого классического исторического цикла в России представляется невозможным хотя бы в силу того, что революция в ней продолжается необычайно долго. Невозможно себе представить, чтобы Россия вновь призвала Романовых, хотя бы для того, чтобы во второй раз сбросить их с трона. Невозможно себе также представить, чтобы русские помещики вернулись и, подобно французской земельной аристократии в годы Реставрации, потребовали вернуть им поместья или выплатить компенсацию за них. Крупные французские землевладельцы находились в изгнании лишь около 20 лет; однако, вернувшись, они чувствовали себя чужими и так и не смогли вернуть себе былую славу. Русские помещики и капиталисты, находившиеся в изгнании после 1917 года, поумирали, а их дети и внуки, конечно, уже и не мечтали стать владельцами богатств своих предков. Фабрики и шахты, когда-то принадлежавшие их отцам и дедам, составляют лишь малую часть советской индустрии, которая была создана и развивалась в условиях общественной собственности на средства производства. Канули в Лету все те силы, которые могли бы осуществить реставрацию. Ведь давно уже прекратили свое существование в каком бы то ни было виде (даже в изгнании) все партии, образовавшиеся при старом режиме, включая партии меньшевиков и эсеров, игравшие главные роли на политической сцене в феврале — октябре 1917 года. Осталась лишь одна партия, которая, придя к власти в результате победоносного Октябрьского восстания, по-прежнему единовластно правит страной, прикрываясь флагом и лозунгами 1917 года.

Однако не изменилась ли сама партия? Можем ли мы на самом деле говорить о последовательности развития революции? Официальные советские идеологи отвечают, что преемственность никогда не нарушалась. Существует и противоположная точка зрения; ее сторонники утверждают, что сохранился лишь фасад, идеологический камуфляж, скрывающий действительность, ничего общего не имеющую с высокими идеями 1917 года. На самом деле все намного сложнее и запутаннее, чем можно судить на основании этих противоречивых высказываний. Давайте на минутку представим себе, что безостановочное развитие революции — лишь видимость. Тогда возникает вопрос: почему Советский Союз столь упорно цепляется за нее? И каким образом эта пустая форма, не наполненная соответствующим содержанием, просуществовала уже столько времени? Мы, конечно, не можем принять на веру заявления сменявших друг друга советских лидеров и правителей об их приверженности провозглашенным в свое время идеям и целям революции; однако мы не можем и отвести их как несостоятельные.

Поучительны в этом отношении исторические прецеденты. Во Франции через 50 лет после событий 1789 года никому и в голову бы не пришло представлять себя продолжателем дела Марата и Робеспьера. Франция к этому времени забыла о той великой созидательной роли, которую сыграли в ее судьбе якобинцы. Для французов якобинство означало лишь изобретение ужасной гильотины и террор. Лишь немногие социал-доктринеры, такие как, скажем, Буонарроти (сам пострадавший во время террора), стремились реабилитировать якобинцев. Англия уже давно с отвращением отвергла все, за что стояли Кромвель и его «ратники божьи». Дж. М. Тревельян, чьей благородной работе в области истории я посвящаю свой труд, пишет об очень сильных отрицательных чувствах даже в годы царствования королевы Анны. По его словам, с окончанием периода Реставрации вновь пробудился страх перед Римом; тем не менее

«события пятидесятилетней давности пробудили (в англичанах) и страх перед пуританством. Свержение католической церкви и аристократии, казнь короля и жесткое правление «святых» надолго оставили о себе недобрую и неизгладимую память, подобно тому как это произошло с «кровавой Мэри» и Яковом II». Сила антипуританских настроений сказалась, по мнению Тревельяна, в том, что в царствование королевы Анны «в оценке гражданской войны преобладала точка зрения кавалеров и англиканцев; в частных выступлениях виги высказывались против этой точки зрения, однако открыто заявить об этом решались не часто» [1. Trevelyan G. M. England under Queen Anne. - Ch. III.].

Тори и виги спорили по поводу «революции», однако речь-то они вели о событиях 1688—1689 годов, а не о 1640-х. Лишь через двести лет англичане стали по-другому смотреть на «великое восстание» и с большим уважением говорить о нем как о революции; и лишь спустя многие годы после этого перед палатой общин была воздвигнута статуя Кромвеля.

До сих пор русские ежедневно толпами устремляются к Мавзолею Ленина на Красной площади, чтобы почти с религиозным благоговением почтить его память. После разоблачения Сталина тело его вынесли из Мавзолея, но не разорвали на части, как тело Кромвеля в Англии или Марата во Франции, а тихо похоронили у Кремлевской стены. А когда его преемники решили частично отказаться от его наследия, они заявили, что обращаются к духовному источнику революции — ленинским принципам и идеалам. Без сомнения, перед нами причудливый восточный ритуал, основанный, однако, на мощном чувстве преемственности. Наследие революции проявляется в той или иной форме в структуре общества и в сознании народа.

Время, конечно же, понятие относительное, даже в истории: полвека — это и много, и мало. Преемственность тоже относительна. Она может быть — и есть — наполовину настоящей, наполовину кажущейся. У нее есть солидная основа, и в то же время она непрочна. У нее есть и крупные достоинства, и недостатки. Во всяком случае, преемственность революции иногда резко обрывалась. Об этом я надеюсь поговорить позднее. Однако сама основа преемственности достаточно прочна, и ни один серьезный историк не должен превратно истолковывать ее или забывать об этом, изучая русскую революцию. Нельзя рассматривать события этих 50 лет как одно из отклонений от нормального хода истории или как плод зловещих замыслов кучки злых людей. Перед нами огромный живой пласт объективной исторической реальности, органический рост социального опыта человека, громадное расширение горизонтов нашего времени. Я, конечно, говорю в основном о созидательной работе Октябрьской революции. Февральская революция 1917 года занимает свое место в истории как прелюдия к Октябрю. Люди моего поколения были свидетелями нескольких таких «февральских революций» — в 1918 году в Германии, Австрии и Польше, в результате чего потеряли троны Гогенцоллерны и Габсбурги. Однако кто сегодня скажет, что германская революция 1918 года — крупное определяющее событие века? Она не затронула старого социального порядка и оказалась прелюдией к подъему нацизма. Если бы Россия остановилась на Февральской революции и дала бы — в 1917 или 1918 году — русский вариант Веймарской республики, вряд ли кто-нибудь вспоминал сегодня о русской революции.

И тем не менее некоторые теоретики и историки все еще считают Октябрьскую революцию явлением почти случайным. Кое-кто утверждает, что революции в России могло и не случиться, если бы царь не настаивал столь упрямо на исключительных правах своей абсолютной власти и пришел к соглашению с лояльно настроенной либеральной оппозицией. Другие говорят, что удача не сопутствовала бы большевикам, если бы Россия не ввязалась в первую мировую войну или если бы она вышла из нее вовремя, то есть до того, как поражение вызвало в стране хаос и разруху. Они считают, что большевики победили из-за ошибок и просчетов, допущенных царем и его советниками, а также теми, кто пришел к власти сразу после падения царя. Нас хотят заставить поверить, что эти ошибки и просчеты случайны, что они — результат суждений или решений того или иного отдельного лица. Без сомнения, царь и его советники наделали немало глупых ошибок. Но они совершали их под нажимом царской бюрократии и тех представителей имущих классов, которые делали ставку на монархию. Не были свободны в своих действиях ни февральский режим, ни правительства князя Львова и Керенского. При них Россия сражалась в войне, поскольку они, как и царские правительства, зависели от тех русских и иностранных центров финансового капитала, которые были заинтересованы в том, чтобы Россия до конца участвовала в войне на стороне Антанты. Эти «ошибки и просчеты» были социально обусловлены. Справедливо также, что война резко обнажила и обострила гибельную слабость старого режима. Но не война — решающая причина этой слабости. Революционные толчки потрясали Россию еще до войны: летом 1914 года улицы Санкт-Петербурга покрылись баррикадами. Начало военных действий и мобилизация остановили нарождавшуюся революцию и задержали ее на два с половиной года, после чего она разразилась с еще большей силой. Даже если бы правительства князя Львова или Керенского вышли из войны, они сделали бы это в условиях столь глубокого и серьезного социального кризиса, что большевистская партия, возможно, все равно победила бы, если не в 1917 году, то позднее. Это, конечно, лишь гипотеза, но ее правдоподобность подтверждается ныне тем, что в Китае партия Мао Цзэдуна захватила власть в 1949 году, через четыре года после окончания второй мировой войны. Это обстоятельство в ретроспективе указывает на возможную связь между первой мировой войной и русской революцией — оно дает основание думать, что эта связь, вероятно, была не столь очевидной, как представлялось в свое время.

Не надо думать, что ход русской революции был предопределен во всех проявлениях или в последовательности основных этапов и отдельных событий. Однако общее направление было подготовлено событиями не нескольких лет или месяцев, а многими десятилетиями, более того, несколькими эпохами. Тот историк, который стремится доказать, что революция — это, в сущности, ряд никем не предвиденных событий, окажется таком же беспомощном положении, в котором оказались политические лидеры, пытавшиеся предотвратить ее.

После каждой революции ее противники ставят под сомнение ее историческую закономерность, причем иногда это происходит два-три столетия спустя. Позвольте привести здесь ответ, данный Тревельяном историкам, высказывавшим сомнения по поводу закономерности «великого восстания»:

«Могла ли парламентская форма правления установиться в Англии ценой меньших жертв, без национального раскола и насилия?.. Ответ на этот вопрос не дадут никакие глубокие исследования и изыскания. Люди есть люди, на них никак не может повлиять запоздалая мудрость грядущих поколений, они действуют так, как они действуют. Может быть, тот же результат и мог быть достигнут как-то по-иному, более мирным путем, однако так случилось: именно мечом парламент отвоевал свое право на господствующее положение, закрепленное английской конституцией» [2. Trevelyan G. M. A. Shortened History of England. - В. 4. - Ch. III.].

Тревельян, идя по стопам Маколея, воздает должное «великому восстанию», хотя и подчеркивает, что на какое-то время нация стала «беднее» и в материальном, и в духовном плане», что, к сожалению, в той или иной мере характерно и для других революций, включая русскую. Делая особый упор на то, что во многом благодаря «великому восстанию» Англия получила свою парламентскую конституционную систему, Тревельян указывает и на непреходящее значение роли, которую сыграли пуритане. Конечно, утверждает он, именно Кромвель и «святые» установили принцип главенства парламента. Этот принцип восторжествовал хотя они выступали против него, а порой, казалось, даже делали попытки покончить с ним. Положительный эффект пуританской революции в конечном счете перевесил ее отрицательные стороны. Mutatis mutandis то же самое можно сказать и применительно к Октябрьской революции. «Люди действовали именно так потому что не могли действовать иначе». Они не могли копировать свои идеалы с западноевропейских моделей парламентской демократии. Именно мечом они завоевали для Советов рабочих и крестьянских депутатов — и для социализма — «право на главенствующее положение» в советской конституционной системе. И хотя благодаря им же самим Советы превратились в пустую форму, именно эти Советы с их социалистической устремленностью стали наиболее отличительной особенностью русской революции.

Что касается Великой французской революции, ее историческая необходимость ставилась под вопрос или отрицалась целым рядом историков, начиная с Эдмунда Бёрка, боящегося распространения якобинства, Алексиса де Токвиля, с недоверием относившегося к любой современной демократии, Ипполита Тэна, который с ужасом говорил о Парижской коммуне, кончая Мадленом, Бенвилем и их последователями, некоторые из которых с поощрения Петена после 1940 года трудились над воссозданием жуткого призрака революции. Любопытно, что из всех писавших на эту тему в англоязычных странах наибольшей популярностью в последнее время пользуется де Токвиль. Многие наши ученые пытались разработать концепцию современной России, опираясь на его книгу «Старый режим и революция». Их привлекает его заявление о том, что революция не означала отхода от французской политической традиции: она просто следовала за основными тенденциями, зародившимися в недрах старого режима, особенно в том, что касается централизованности государства и унификации жизни нации. Точно так же, говорят эти ученые, Советский Союз (в том, что касается его прогрессивных достижений) лишь продолжил индустриализацию и реформы, начатые старым режимом. Если бы царский режим остался у власти или если бы ему на смену пришла буржуазная демократическая республика, работа в этом направлении продолжалась бы, а прогресс был бы более упорядочен и рационален. Россия стала бы второй индустриальной державой мира, не заплатив за это той страшной цены, которую ее заставили заплатить большевики, без экспроприаций, террора, низкого жизненного уровня и моральной деградации эпохи сталинизма.

Как мне представляется, последователи Токвиля недопонимают своего учителя. Принижая созидательную, самобытную роль революции, он тем не менее не отрицал ее необходимости или законности. Напротив, указав на французскую традицию, он пытался принять революцию, оставаясь на своих консервативных позициях, и даже сделать ее неотъемлемой частью национального наследия. Те же, кто считает себя его последователями, с большим рвением принижают самобытную и созидательную роль революции, чем «принимают» ее на каких-либо условиях. Но давайте более внимательно рассмотрим взгляды Токвиля. Конечно, революция не возникает ex nihilo. Каждая революция происходит в определенной социальной среде, породившей ее, и из того «сырья», которое имеется в этой среде.

«Мы хотим строить социализм.., — любил повторять Ленин, — из того материала, который нам оставил капитализм со вчера на сегодня... У нас нет других кирпичей...»

Эти «кирпичи» — традиционные методы правления, жизненные национальные интересы, образ жизни и мышления и различные другие факторы, свидетельствующие как о силе, так и о слабости. Прошлое преломляется в новаторстве революции, сколь бы смелым оно ни было. Якобинцы и Наполеон действительно продолжили строительство единого и централизованного государства, начатое и до определенного момента проводившееся старым режимом. Никто не подчеркнул это с большей силой, чем Карл Маркс в своем сочинении «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта», появившемся через несколько лет после «Старого режима и революции» Токвиля. Известно также, что Россия по-настоящему вступила на путь индустриализации в годы правления последних двух царей и стремительный выход на политическую арену промышленного рабочего класса был без этого невозможен. Обе страны достигли при старом режиме определенного прогресса в различных областях. Это не означает, что прогресс мог бы продолжаться «упорядоченно», без гигантских «потрясений», вызванных революцией. Напротив, старый режим разрушался именно вследствие достигнутого им прогресса. Революция не была ненужным явлением, она была необходима. Прогрессивным силам было столь тесно в рамках старого порядка, что они взорвали его. Французы, стремившиеся к созданию единого государства, постоянно сталкивались с ограничениями, вызванными феодальной обособленностью. Развивающейся буржуазной экономике Франции необходимы были единый национальный рынок, свободное крестьянство, свободное передвижение людей и товаров, и старый режим мог удовлетворить эти требования лишь в очень узких пределах. Любой марксист объяснил бы это так: производительные силы Франции переросли сложившиеся в ней отношения феодальной собственности, и им стало тесно в рамках бурбонской монархии, которая сохраняла и защищала эти отношения.

Положение в России было схожим, но более сложным. Усилия по модернизации структуры национальной жизни, предпринимавшиеся в царское время, блокировались тяжелым наследием феодализма, слаборазвитостью страны и слабостью буржуазии, косностью самодержавия, архаичной системой правления и, наконец, что не менее важно, экономической зависимостью от иностранного капитала. В эпоху последних Романовых великая империя была наполовину колонией. В руках западных держателей акций находилось 90 % шахт России, 50 % предприятий химической промышленности, свыше 40 % металлургических и машиностроительных предприятий и 42 % банковского капитала. Собственный капитал страны был невелик. Национальный доход явно не удовлетворял имеющиеся потребности. Более половины его приходилось на долю сельского хозяйства, страшно отсталого и вносящего весьма малый вклад в дело накопления капитала. В определенных пределах государство за счет средств, получаемых от налогообложения, создавало основы индустриализации, например строило железные дороги. Но в основном промышленное развитие зависело от иностранного капитала. Однако иностранные предприниматели не были особенно заинтересованы вкладывать получаемые высокие дивиденды в русскую промышленность, особенно когда этому препятствовали капризы своевольной бюрократии и беспорядки в стране.

Россия могла бы, по словам профессора Ростоу, вырваться вперед в деле промышленного развития только за счет своего сельского хозяйства и неимоверных усилий собственных рабочих. Ни одно из этих условий не могло быть выполнено при старом режиме. Царские правительства находились в слишком большой зависимости от западного финансового капитала и не могли отстаивать перед ним национальные интересы России; по своему происхождению и социальному положению министры были еще феодалами и поэтому не могли освободить сельское хозяйство от сдерживающей его развитие власти помещиков (из среды которых даже вышел премьер-министр первого республиканского правительства России 1917 г.). До прихода к власти большевиков ни у одного правительства не нашлось ни политической силы, ни морального права заставить рабочий класс трудиться и идти на жертвы, чего в любых обстоятельствах требует индустриализация. Ни один политический деятель этого периода не обладал необходимым для решения этих задач кругозором, решимостью и современным мышлением. (Граф Витте с его амбициозными планами реформ представлял собой исключение, лишь подтверждавшее правило, и его как премьер-министра и министра финансов практически бойкотировали царь и бюрократия.) Кажется невероятным, чтобы какой-либо нереволюционный по своей сущности режим смог поднять полуграмотную крестьянскую страну до нынешнего уровня советского экономического развития и образования. И здесь марксист сказал бы, что производительные силы России развились в недрах старого режима до той степени, когда они разрушили старую социальную структуру и ее политическую надстройку.

Однако никакой экономический механизм автоматически не вызывает окончательного распада старого установившегося порядка, не обеспечивает успеха революции. Десятилетиями обветшалая общественная система может приходить в упадок, а большая часть нации может и не осознавать этого. Общественное сознание отстает от общественного бытия. Объективные противоречия старого режима должны воплотиться в субъективных формах — в идеях, стремлениях и страстях людей действия. Основа революции, говорил Троцкий, состоит в непосредственном вмешательстве масс в исторические события. Именно в силу этого вмешательства — а это столь же реально, сколь и редко в истории, — год 1917-й стал столь выдающимся и важным. Огромные массы народа в полной мере сразу осознали, что установившийся порядок находится в состоянии разложения и загнивает. Произошло это в один момент. Сознание устремилось за бытием в стремлении изменить его. Однако этот резкий скачок вперед, это неожиданное изменение в психологии масс не возникли на пустом месте. Потребовались десятилетия трудов революционеров, медленного вызревания идей — за это время родилось и исчезло множество партий и групп, — чтобы создать морально-политический климат, вырастить лидеров, создать партии и выработать методы действий, примененные в 1917 году. В этом не было ничего случайного. За полувековым периодом революции стоит целое столетие революционной борьбы.

Социальный кризис, в котором оказалась царская Россия, проявился в острейшем противоречии между ее положением крупной, великой державы и давно изжившей себя социальной системой общества, между блеском империи и плачевным состоянием ее институтов. Впервые это противоречие обнажилось после победы России в наполеоновских войнах. Пробудились к действию ее самые смелые силы. В 1825 году против царя поднялись с оружием в руках декабристы. Они принадлежали к аристократической, интеллектуальной элите; однако против них выступила большая часть дворянства. Содействовать прогрессу в России не мог ни один класс. Города были немногочисленными, средневековыми по своему характеру; городской средний класс, безграмотные купцы и ремесленники политически не представляли собой никакой силы. Время от времени восставали крепостные крестьяне; однако со времени подавления восстания Пугачева не было сколько-нибудь серьезных выступлений за освобождение. Декабристы были революционерами, но за ними не стоял революционный класс. В этом и была их трагедия и трагедия последующих поколений русских радикалов и революционеров почти до конца XIX века — в различных формах эта трагедия сказывалась также и в послереволюционный период.

Давайте вкратце остановимся на основных моментах этого периода. Около середины XIX столетия появились новые радикалы и революционеры-разночинцы. Они вышли из среды медленно формирующихся средних классов: многие из них происходили из семей чиновников и священников. Они тоже были революционерами, стремившимися найти революционный класс. Буржуазия по-прежнему никакой силы не представляла. Чиновники и священники были в ужасе от бунтарских настроений своих сыновей, крестьянство — апатично и пассивно. В пользу реформ выступала лишь часть дворянства, а именно помещики, стремившиеся внедрить новые методы земледелия либо заняться промышленным производством или торговлей; они желали отмены крепостного права и либерализации управления государством и системы образования. Когда Александр II, поддавшись на уговоры этих помещиков, отменил крепостное право, он на десятилетия завоевал для своей династии полную поддержку крестьянства. Закон 1861 года об отмене крепостного права вновь оставил радикалов и революционеров в одиночестве и фактически отсрочил революцию более чем на полстолетия. Однако вопрос о земле остался не решенным. Крепостные получили свободу, но не землю; чтобы получить возможность пользоваться землей, им приходилось брать займы под высокие проценты и отбывать повинности или становиться издольщиками. Образ жизни народа безнадежно отставал от веяний времени. Подобное состояние дел и гнетущая атмосфера самодержавия вызывали возмущение все новых представителей интеллигенции, способствовали возникновению новых идей и новых методов политической борьбы. Каждое новое поколение революционеров опиралось только на свои собственные силы, и каждый раз все их усилия оказывались тщетными. Скажем, народники, вдохновленные Герценом и Бакуниным, Чернышевским и Лавровым, объективно представляли собой боевой авангард крестьянства. Но когда они обратились к мужикам и попытались открыть им глаза на то, что освобождение от крепостной зависимости — это обман и новая форма их закабаления со стороны царя и помещиков, бывшие крепостные или не реагировали, или вообще их не слушали; нередко они передавали народников в руки жандармов. Таким образом, угнетаемый социальный класс с его огромным революционным потенциалом предавал свою собственную революционную элиту. Последователи народников — народовольцы отказались от очевидно безнадежных поисков революционной народной силы в обществе. Они решили действовать в одиночку, отстаивая интересы угнетенного, безмолвного народа. На смену популизму народничества пришел политический терроризм. На смену пропагандистам и агитаторам, которые «шли в народ» или даже пытались прижиться среди крестьян, пришли молчаливые героические одиночки-конспираторы, своего рода «супермены», полные решимости победить или погибнуть, и взялись за решение задачи, которую не могла решить нация. В кружке, члены которого убили Александра II в 1881 году, состояло меньше 20 человек. Шесть лет спустя десяток молодых людей, среди которых был и старший брат Ленина, образовали группу, решившую убить Александра III. Эти крошечные организации заговорщиков держали в страхе огромную империю и вошли в историю. Тем не менее неудачи народников 60-х и 70-х годов прошлого века продемонстрировали нереальность надежды на возможность подъема крестьянства, а мученичество народовольцев 80-х годов еще раз показало бессилие авангарда, действующего без поддержки одного из основных классов общества. Их горький опыт послужил бесценным опытом для революционеров последующих десятилетий, так что в этом смысле их усилия не были бесплодными. Мораль, которую извлекли для себя Плеханов, Засулич, Ленин, Мартов и их товарищи, состояла в том, что они не должны быть изолированным авангардом, а добиваться поддержки революционного класса. Крестьянство же таковым, по их мнению, не являлось. К этому времени, однако, начало промышленного развития России решило за них эту проблему. Марксистские пропагандисты и агитаторы ленинского поколения нашли в фабричных рабочих свою аудиторию.

Следует отметить очевидную диалектику этой длительной борьбы. Во-первых, налицо противоречие между общественной потребностью и общественным сознанием. Не могло быть более естественной потребности или интереса, чем стремление крестьян получить землю и свободу; тем не менее общественное сознание довольствовалось в течение полувека законом, который, освобождая от крепостного рабства, не давал крестьянам земли и свободы, причем все это время мужики надеялись, что царь-батюшка придет им на помощь. Это несоответствие между потребностью и сознанием лежало в основе многих метаморфоз революционного движения. Сама логика положения диктовала эти различные модели организации: замыкающаяся сама в себе элитарная группа заговорщиков, с одной стороны, и движение, ориентированное на вовлечение масс, — С другой; она же диктовала и новый тип революционера-диктатора и революционера-демократа. Следует также отметить особую, исключительную и исторически действенную роль, которую играла во всем этом интеллигенция, — ничего подобного в других странах не встречалось. На протяжении поколений ее представители бросались в атаку на царское самодержавие и каждый раз наталкивались на твердую стену, прокладывая тем не менее путь для тех, кто шел за ними. Их вдохновляла почти мессианская вера в свою революционную миссию и в миссию России. Когда наконец на передний план вышли марксисты, они унаследовали богатые традиции и уникальный опыт; они критически оценили и эффективно использовали и эти традиции, и этот опыт. Но они также унаследовали и определенные проблемы и дилеммы.

Марксисты в силу обстоятельств начали с отрицания и народничества, и терроризма. Они отрицали «аграрный социализм», сентиментальную идеализацию крестьянства, радикальные варианты славянофильства и полумессианскую идею об уникальной революционной миссии России. Они отвергали терроризм, самовосхваление радикально настроенных интеллектуалов и самозамыкание элитной группы заговорщиков. Они стремились к созданию организации, партии, профсоюзов демократического направления, к современным формам массовой деятельности пролетариата. Подобная позиция — «строго» и даже исключительно ориентированная на пролетариат и недоверчивая по отношению к крестьянству — характерна для начального периода деятельности всей Российской социал-демократической рабочей партии; она оставалась характерной для меньшевиков даже в пору их расцвета. Однако когда организация переходит к действиям, она не может абстрактно отрицать местные революционные традиции, она должна вобрать в себя все наиболее ценное и даже превзойти их. Именно большевики проделали это, причем задолго до 1917 года. Они восприняли от народников стремление не оставлять в стороне крестьянство, а от народовольцев — крайнюю агрессивность и склонность к конспирации. Без этих важных составляющих элементов марксизм в России остался бы чем-то вроде экзотического цветка или в лучшем случае теоретическим придатком западноевропейского социализма, свидетельством чему являются блестящие работы Плеханова и некоторые из ранних трудов Ленина. Привитие марксизма на русскую почву — заслуга в первую очередь Ленина. Именно он свел воедино эту доктрину и местные традиции. Он настаивал на том, что рабочие, ведущая сила революции, должны искать союзника в лице крестьянства; именно он указывал на то, что интеллигенция и избранные революционеры призваны сыграть главную роль в деле образования и организации массового рабочего движения. В этом единстве нашел свое выражение вековой опыт деятельности российских революционеров.

Но это лишь одна сторона рассматриваемого вопроса. Ведь хотя на Западе принято считать большевизм явлением чисто русским, едва ли можно преувеличить вклад, внесенный в развитие этого движения Западной Европой. В течение всего XIX столетия революционная мысль и деятельность в России на всех стадиях находились под влиянием западных идей и движений. Декабристы, подобно, скажем, карбонариям, выросли из Великой французской революции. После падения Наполеона многие из них, тогда молодые офицеры, находились в составе русских оккупационных войск в Париже, и непосредственное знакомство с идеями пусть даже потерпевшей поражение революции повлияло на их умы. Взгляды петрашевцев, Белинского и Герцена, Бакунина и Чернышевского сформировались под влиянием событий 1830 и 1848 годов, французского социализма, немецкой философии, особенно Гегеля и Фейербаха, а также английской политэкономии. Затем марксизм, сам вобравший в себя все перечисленное, завоевал радикально и даже либерально настроенные умы в России. Не удивительно поэтому, что апологеты царизма объявили социализм и марксизм продуктами «декадентского» Запада. Не только Победоносцев, твердый приверженец обскурантизма и панславизма, не только Достоевский, но даже Толстой отвергали идеи социализма именно на этом основании. И нельзя сказать, что они были абсолютно неправы; хотел этого Запад или нет, но его духовное наследие внесло немалый вклад в осуществление русской революции. Троцкий как-то писал о парадоксе, состоявшем в том, что Западная Европа экспортировала свою самую передовую технологию в Соединенные Штаты, а... самую передовую идеологию в Россию... На это же четко и убедительно указал Ленин:

«... В течение около полувека, примерно с 40-х и до 90-х годов прошлого века, передовая мысль в России... жадно искала правильной революционной теории, следя с удивительным усердием и тщательностью за всяким и каждым «последним словом» Европы и Америки в этой области. Марксизм... Россия поистине выстрадала полувековой историей неслыханных мук и жертв, невиданного революционного героизма, невероятной энергии и беззаветности исканий обучения, испытания на практике, разочарований, проверки сопоставления опыта Европы. Благодаря вынужденной царизмом эмигрантщине революционная Россия обладала... таким богатством интернациональных связей, такой превосходной осведомленностью насчет всемирных форм и теорий революционного движения, как ни одна страна в мире».

В 1917-м и в последующие годы не только лидеры, но также и огромная масса русских рабочих и крестьян считали революцию не только делом одной России, а частью общественного движения, охватывающего все человечество. Большевики считали себя защитниками по меньшей мере европейской революции, ведущими борьбу за нее на восточных рубежах. В этом были убеждены даже меньшевики, о чем они заявляли весьма красноречиво. И так думали не только в России. В начале века Карл Каутский, ведущий теоретик Социалистического Интернационала, рисовал следующую перспективу:

«Центр революции передвигается с Запада на Восток. В первой половине XIX века он лежал во Франции, временами в Англии. В 1848 году и Германия вступила в ряды революционных наций... В настоящее же время можно думать, что не только славяне вступили в ряды революционных народов, но что и центр тяжести революционной мысли и революционного дела все более и более передвигается... в Россию.

Россия, воспринявшая столько революционной инициативы с Запада, теперь, быть может, сама готова послужить для него источником революционной энергии»,

— заявил Каутский, указав на контраст между положением в 1848 году, когда «весенняя оттепель» в Западной Европе не пережила «жестоких русских морозов», и нынешним временем, когда шквальный ветер, порожденный бурей в России, может освежить воздух на Западе.

В 1902 году Каутский написал это для «Искры», одним из редакторов которой был Ленин, и его слова произвели на Ленина столь большое впечатление, что почти 20 лет спустя он восторженно процитировал их, иронизируя над их автором, который негодовал по поводу того, что его предсказание сбылось. Ни Каутский, ни Ленин в действительности и не подозревали, насколько это предсказание будет точным. Ибо мы являемся свидетелями того, как эпицентр революции передвинулся еще дальше на Восток, в Китай. Любой историк, обладающий великим даром обобщения, мог бы продолжить мысль, высказанную Каутским, и нарисовать более широкую картину, проиллюстрировав смещение эпицентра революции на Восток на протяжении трех веков от Англии времен пуритан через всю Европу до Китая и, наконец, до юго-восточных границ Азии.

Однако построение подобного графика могло бы увести в сторону: уж слишком прямолинейным и предопределенным представился бы ход истории. Однако в какой бы мере ни представлялось предопределенным историческое развитие, в нем, очевидно, есть своя последовательность и своя логика. Гёте однажды сказал, что история знаний — это великая фуга, при исполнении которой голоса различных наций вступают один за другим. То же можно сказать и об истории революции. Это не всемирная симфония, на что надеялись великие революционеры. Но это и не попурри вступающих по своей прихоти сольных голосов, этакая беспорядочная на слух неспециалиста какофония звуков. Нет, это все-таки великая фуга, исполняя которую голоса различных стран, каждый со своими надеждами и разочарованиями, вступают по очереди.