1. Снег на голову

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Снег на голову

Приезд Ленина. – На Финляндском вокзале. – Организация триумфа. – Запломбированный вагон и революционные власти. – Позиция Исполнительного Комитета. – Встреча. – Приветствие Чхеидзе и ответ Ленина. – Всемирная революция и текущая политика. – Въезд на броневике. – Что говорят в народе. – В доме Кшесинской. – Знакомство с Лениным. – Трапеза. – Товарищеская беседа. – Гром среди ясного неба. – Ленин-оратор. – Апрельские тезисы Ленина. – Что в них было. – Что в них не было. – Социализм и государственное право наизнанку. – Что думают большевики. – Что думаю я. – Объединительная конференция социал-демократии. – Ленин на трибуне. – На троне Бакунина. – Знамя гражданской войны внутри демократии. – Оппоненты. – Срыв объединения. – Ленин в Исполнительном Комитете. – Проезд через Германию. – Ленин в подземельях. – О Ленине в Мариинском дворце. – Ленин и большевики. – Собрание маршалов. – Ленин и «Правда». – Изоляция Ленина. – Перелом. – Как победил Ленин своих большевиков. – Фигура Ленина. – Ленин и его партия. – Большевистская партия минус Ленин. – «Левизна» как фактор победы. – Умолчания и конспирация как средства победить партию. – «Вся власть Советам» в устах Ленина и его товарищей. – «Защита Учредительного собрания». – Наполеон Бонапарт и Никколо Макиавелли.

Толпа перед Финляндским вокзалом запружала всю площадь, мешала движению, едва пропускала трамваи. Над бесчисленными красными знаменами господствовал великолепный, расшитый золотом стяг: «Центральный Комитет РСДРП (большевиков)». Под красными же знаменами с оркестрами музыки у бокового входа в бывшие царские комнаты были выстроены воинские части.

Пыхтели многочисленные автомобили. В двух-трех местах из толпы высовывались страшные контуры броневиков. А с боковой улицы двигалось на площадь, пугая и разрезая толпу, неведомое чудовище – прожектор, внезапно бросавший в бездонную, пустую тьму огромные полосы живого города – крыш, многоэтажных домов, столбов, проволок, трамваев и человеческих фигур.

На парадном крыльце разместились различные не проникшие в вокзал делегации, тщетно стараясь не растеряться и удержать свои места в рукопашной борьбе с «приватной» публикой… Поезд с которым должен был приехать Ленин, ждали часам к одиннадцати.

Внутри вокзала была давка – опять делегации, опять знамена и на каждом шагу заставы, требовавшие особых оснований для дальнейшего следования. Звание члена Исполнительного Комитета, однако, укрощало самых добросовестных церберов, и сквозь строй стиснутых, недовольно ворчавших людей я через весь вокзал пробрался на платформу, к «царским» комнатам, где понуро сидел Чхеидзе, томясь в долгом ожидании и туго реагируя на остроты Скобелева. Сквозь крепко запертые стеклянные двери «царских» комнат была хорошо видна вся площадь, – зрелище было чрезвычайно эффектно. А к стеклам, с площади, завистливо лепились делегаты, и были слышны негодующие женские голоса:

– Партийной-то публике приходится ждать на улице, а туда напустили… Неизвестно кого!..

Негодование было, впрочем, едва ли особенно основательно: небольшевистской публики, сколько-нибудь известной в политикe, науке, литературе, я совершенно не помню при этой встрече; партии не прислали своих официальных представителей, да и из советских людей, из членов Исполнительного Комитета, кроме специально командированного президиума, по-моему, был только один я. Во всяком случае, в «царских» комнатах если кто и был, кроме нас, то не больше трех-четырех человек. Большевистские же местные «генералы» выехали встречать Ленина в Белоостров или еще дальше в Финляндию. И пока мы ждали Ленина на вокзале, он в вагоне уже основательно осведомлялся о положении дел из «непосредственных источников».

Я прошелся по платформе. Там было еще более торжественно, чем на площади. По всей длине шпалерами стояли люди – в большинстве воинские части, готовые взять «на к-раул»; через платформу на каждом шагу висели стяги, были устроены арки, разубранные красным с золотом; глаза разбегались среди всевозможных приветственных надписей и лозунгов революции, а в конце платформы, куда должен был пристать вагон, расположился оркестр и с цветами стояли кучкой представители центральных организаций большевистской партии.

Большевики, умея вообще блеснуть организацией, стремясь всегда подчеркнуть внешность, показать товар лицом, пустить пыль в глаза, без лишней скромности, без боязни утрировки, видимо, готовили самый настоящий триумф.

Впрочем, сейчас у них были особые основания бить на то, чтобы представить Ленина петербургским массам в виде самого настоящего героя. Ленин ехал в Россию через Германию, в запломбированном вагоне, по особой милости вражеского правительства. Нужды нет, что никаких иных путей для возвращения на родину у Ленина не было по милости «союзных» правительств, а прежде всего по милости своих собственных «революционных» властей. Было ясно, что буржуазия со всеми своими прислужниками сделает надлежащее употребление из милости немцев по отношению к Ленину. И было необходимо создать противовес уже начавшейся отвратительной кампании.

Иных же путей проезда в революционную, свободную Россию, действительно, у Ленина не было, и это надо знать точно. На другой же день, 4 апреля, в дополнение ко всем предыдущим сведениям и жалобам в Исполнительный Комитет поступила телеграмма члена II Государственной думы эмигранта Зурабова, гласящая: «Министр Милюков в двух циркулярных телеграммах предписал, чтобы русские консулы не выдавали пропусков эмигрантам, внесенным в особые международно-контрольные списки; всякие попытки проехать через Англию и Францию остаются безрезультатными; французская пресса требует, чтобы не пропускали никого, кто не стоит на точке зрения Плеханова»… Телеграмма Зурабова была предана гласности. Милюков печатно же отрицал посылку циркулярных телеграмм, но он подтвердил существование «международных контрольных списков», в силу чего необходимо особое «соглашение с союзниками относительно пропуска эмигрантов». Разумеется, Милюков, со своей стороны, очень «либерально» заявил, что делать какие-либо различия между эмигрантами на основании их политических убеждений недопустимо. Однако когда Зурабов напечатал в газетах, что он сам видел милюковские телеграммы в копенгагенской миссии и публично запросил Милюкова, не подложные ли эти телеграммы, то министр предпочел отмолчаться.

Никакому сомнению не подлежит, что существовали не только «международно-контрольные списки», но и циркулярные телеграммы Милюкова о не выпуске в Россию эмигрантов, русских граждан «нежелательного» образа мыслей; в дальнейшем мы встретимся с очень наглядными иллюстрациями, характеризующими отношение к этому делу нашего первого революционного кабинета.

Не подлежит сомнению и то, что ни малейшей возможности выбраться в Россию иными путями, не пользуясь услугами германских властей, не было у тех товарищей, которых полиции «великих демократий» было угодно зачислить в категорию «пораженцев». Уже 11 апреля, почти за месяц до своего выезда, Мартов извещал Исполнительный Комитет, что он исчерпал все средства и если не будут приняты самые радикальные меры, то он с группой единомышленников «вынужден будет искать особых путей переправы»… До начала мая никакого «соглашения с союзниками» нашими революционными властями достигнуто не было, и группа меньшевиков была вынуждена, вслед за Лениным, ехать в запломбированном вагоне.

Каждому понятно, что германские власти, идя в данном случае навстречу интересам русских граждан, преследовали при этом исключительно свои собственные интересы: они, конечно, спекулировали на том, что русские интернационалисты в условиях революции расшатают устои российского империализма, а затем оторвут Россию от грабителей союзников и толкнут ее на сепаратный мир… Русские интернационалисты-эмигранты отдавали себе полный отчет в настроении германских властей и по достоинству оценивали источник их милости.

Они, разумеется, понимали – все без исключения – всю неловкость, все невыгоды проезда через Германию: они знали, что на этом построят свою скверную игру перед лицом темных масс именно те элементы, которые сами своими руками закрыли все иные пути на родину ее «свободным» гражданам.

Но, во-первых, цели русских интернационалистов не имели, по существу, ничего общего с целями германского империализма; и наши прибывшие через Германию эмигранты впоследствии доказали это на деле – всем содержанием своей пропаганды и своим отношением к сепаратному миру. Не заключая с германскими властями ни малейшего подобия соглашения, не принимая на себя заведомо никаких моральных обязательств, эмигранты-интернационалисты имели все основания игнорировать с чистой совестью мотивы и спекуляции берлинского правительства. А во-вторых, когда союзный и отечественный империализм решительно отказывал в законнейших правах русским гражданам, ограничивая добытую революцией политическую свободу, нарушая соглашение 2 марта, то не оставалось ничего иного, как прибегнуть к услугам империализма германского или совершенно отказаться от своих законнейших прав.

Проезд через Германию был невыгоден, так как запломбированные вагоны должны были стать под обстрел буржуазно-бульварной прессы и науськанной обывательщины; но он был выгоднее, чем отказ лидеров социалистических партий от всякого участия в мировых событиях и томление за границей, как в темные времена николаевской реакции. Проезд через Германию был одиозен; но весь одиум без остатка должен быть снят с чистой совести эмигрантов и возложен на грязную политику слуг союзного капитала.

Когда сведения о первом эмигрантском поезде через Германию были переданы в Исполнительный Комитет, то об этом факте сильно сожалели; многие считали этот шаг ошибочным, но только отдельные лица осуждали и негодовали. Несмотря на то что дело пока касалось только одного (одиозного для большинства) Ленина, Исполнительный Комитет, сознавая всю щекотливость положения, все же не задумался покрыть запломбированный вагон своим авторитетом, стать на защиту товарищей и обратить оружие против политики правительства, против злорадно ощетинившейся буржуазии и обывательской толпы.

На все эти темы мы, между прочим, беседовали во время томительного ожидания в «царских» комнатах со Скобелевым и Чхеидзе – и, в общем, не спорили между собой… Ждали же мы долго. Поезд сильно запаздывал.

Но в конце концов он подошел. На платформе раздалась громовая «Марсельеза», послышались приветственные крики… Мы оставались в «царских» комнатах, пока у вагона обменивались приветствиями «генералы» большевизма. Затем слышно было шествие по платформе, под триумфальными арками, под музыку, между шпалерами приветствовавших войск и рабочих. Угрюмый Чхеидзе, а за ним и мы, остальные, встали, вышли на середину комнаты и приготовились к встрече. О, это была встреча, достойная… не моей жалкой кисти!

В дверях показался торжественно спешащий Шляпников в роли церемониймейстера, а пожалуй, с видом доброго старого полицеймейстера, несущего благую весть о шествии губернатора. Без видимой к тому необходимости он хлопотливо покрикивал:

– Позвольте, товарищи, позвольте!.. Дайте дорогу! Товарищи, дайте же дорогу!..

Вслед за Шляпниковым, во главе небольшой кучки людей, за которыми немедленно снова захлопнулась дверь, в царскую комнату вошел или, пожалуй, вбежал Ленин, в круглой шляпе, с иззябшим лицом и роскошным букетом в руках. Добежав до середины комнаты, он остановился перед Чхеидзе, как будто натолкнувшись на совершенно неожиданное препятствие. И тут Чхеидзе, не покидая своего прежнего угрюмого вида, произнес следующую приветственную речь, хорошо выдерживая не только дух, не только редакцию, но и тон нравоучения:

– Товарищ Ленин, от имени Петербургского Совета рабочих и солдатских депутатов и всей революции мы приветствуем вас в России… Но мы полагаем, что главной задачей революционной демократии является сейчас защита нашей революции от всяких на нее посягательств как изнутри, так и извне. Мы полагаем, что для этой цели необходимо не разъединение, а сплочение рядов всей демократии. Мы надеемся, что вы вместе с нами будете преследовать эти цели…

Чхеидзе замолчал. Я растерялся от неожиданности: как же, собственно, отнестись к этому «приветствию» и к этому прелестному «но»?.. Но Ленин, видимо, хорошо знал, как отнестись ко всему этому. Он стоял с таким видом, как бы все происходящее ни в малейшей степени его не касалось: осматривался по сторонам, разглядывал окружающие лица и даже потолок «царской» комнаты, поправлял свой букет (довольно слабо гармонировавший со всей его фигурой), а потом, уже совершенно отвернувшись от делегации Исполнительного Комитета, ответил так:

– Дорогие товарищи, солдаты, матросы и рабочие! Я счастлив приветствовать в вашем лице победившую русскую революцию, приветствовать вас как передовой отряд всемирной пролетарской армии… Грабительская империалистская война есть начало войны гражданской во всей Европе… Недалек час, когда по призыву нашего товарища, Карла Либкнехта, народы обратят оружие против своих эксплуататоров-капиталистов… Заря всемирной социалистической революции уже занялась… В Германии все кипит… Не нынче-завтра, каждый день может разразиться крах всего европейского империализма. Русская революция, совершенная вами, положила ему начало и открыла новую эпоху. Да здравствует всемирная социалистическая революция!

Это был, собственно, не только не ответ на «приветствие» Чхеидзе. Это был не ответ, это не был отклик на весь «контекст» русской революции, как он воспринимался всеми – без различия – ее свидетелями и участниками. Весь «контекст» нашей революции (если не Чхеидзе) говорил Ленину про Фому, а он прямо из окна своего запломбированного вагона, никого не спросясь, никого не слушая, ляпнул про Ерему…

Очень было любопытно! Нам, неотрывно занятым, совершенно поглощенным будничной черной работой революции, текущими нуждами, насущными сейчас, но незаметными в истории делами, – нам вдруг к самым глазам, заслоняя от нас все, чем мы «были живы», поднесли яркий, ослепляющий, экзотического вида светильник… Голос Ленина, раздавшийся прямо из вагона, был голос извне. К нам в революцию ворвалась – правда, нисколько не противоречащая ее «контексту», не диссонирующая, но новая, резкая, несколько ошеломляющая нота.

Допустим, Ленин был тысячу раз прав по существу. Я лично был убежден (и остаюсь в этом убеждении до сей минуты), что Ленин был совершенно прав, не только констатируя начало мировой социалистической революции, не только отмечая неразрывную связь между мировой войной и крахом империалистской системы, но был прав и подчеркивая, выдвигая вперед всемирную революцию, утверждая, что на нее необходимо держать курс и оценивать при свете ее все современные исторические события. Все это несомненно.

Но всего этого совершенно недостаточно. Недостаточно прокричать здравицу всемирной социалистической революции: надо хорошо знать, надо правильно понимать, какое практическое употребление надлежит сделать из этой идеи в нашей революционной политике. Если этого не понимать и не знать, то прокламирование мировой пролетарской революции носит не только совершенно абстрактный, воздушный, никчемный характер: оно тогда затемняет, путает все реальные перспективы и крайне вредит революционной политике…

Сочтя за благо ограничиться здравицей всемирной революции и определенно игнорируя конкретную совокупность российских исторических событий, в которых Ленин конкретно должен был принять участие, он отнюдь не доказал, что хорошо знает и правильно понимает стоящие перед нами огромные задачи. Пожалуй, ленинский крик из окна вагона даже свидетельствует о противном. Однако не надо спешить с выводами. Во всяком случае, это все очень любопытно!

Официальная и публичная часть встречи была окончена… С площади сгорающая от нетерпения, от зависти и негодования публика уже недвусмысленно ломилась в стеклянные двери. Шумела толпа и категорически требовала к себе, на улицу, прибывшего вождя. Шляпников, снова расчищая ему путь, выкрикивал:

– Товарищи, позвольте! Пропустите же! Да дайте же дорогу!.. При новой «Марсельезе», при криках тысячной толпы, среди красных с золотом знамен, освещаемый прожектором, Ленин вышел на парадное крыльцо и сел было в пыхтящий закрытый автомобиль. Но толпа на это решительно не согласилась. Ленин взобрался на крышу автомобиля и должен был говорить речь.

– …Участие в позорной империалистической бойне… ложью и обманом… грабители-капиталисты… – доносилось до меня, стиснутого в дверях и тщетно пытавшегося вырваться на площадь, чтобы слышать первую речь к народу новой первоклассной звезды на нашем революционном горизонте.

Затем, кажется, Ленину пришлось пересесть в броневик и на нем двинуться в предшествии прожектора, в сопровождении оркестра, знамен, рабочих отрядов, воинских частей и огромной «приватной» толпы к Сампсониевскому мосту, на Петербургскую сторону, в большевистскую резиденцию – дворец балерины Кшесинской… С высоты броневика Ленин «служил литию» чуть ли не на каждом перекрестке, обращаясь с новыми речами все к новым и новым толпам. Процессия двигалась медленно. Триумф вышел блестящим и даже довольно символическим.

Пробираясь по направлению к дому, я так же потихоньку двигался в хвосте процессии, далеко от ее центра, в компании нескольких человек. В числе их был мой старый знакомый, тогда гардемарин или мичман, а затем именитый большевистский адмирал Раскольников, не только на редкость милый, искренний, честный, располагающий человек, беззаветный революционер и фанатик большевизма, но и человек, добросовестно и много занимавшийся не в пример другим своей революционно-социалистической культурой. Однако при всем этом нам придется не раз с ним встретиться при исполнении им «малорасполагающих ролей».

Раскольников был в полном упоении от встречи, от приезда Ленина, от самого Ленина, да и от всего происходящего перед его глазами в этом лучшем из миров. Он без умолку рассказывал о своем вожде, о его личности, о его роли, о его прошлом.

Было бы очень интересно послушать, что говорят сейчас в народе по поводу Ленина и его триумфа. Особенно было бы интересно послушать солдат. Их было очень много – и на вокзале, и в процессии. Офицеров с ними я совершенно не помню, но сотни присутствовавших солдат не были отдельными единицами: это были воинские части. Стало быть, не могло быть речи о том, чтобы это были большевики или сочувствовавшие им, или хотя бы просто знающие что-нибудь определенное о Ленине и добровольно пожелавшие приветствовать его. Это были командированные части – командированные усилиями и организационными талантами большевистских партийных работников. Их наскоро «сагитировали» в казармах и при отсутствии сколько-нибудь серьезных возражений с чьей-либо стороны, при отсутствии серьезных причин для отказа от этой прогулки и парада в нескольких частях, надо думать, без особого труда «провели» постановления о встрече…

Но интересно, что думают и говорят эти солдаты? Теперь они имели время подумать, что же это такое за парад в честь человека безо всякого чина и звания, который не только не начальство, но и не член Государственной думы и даже не член своего солдатского и рабочего совета, а кроме того, говорят, ехал через Германию благодаря особой к нему любезности вражьего правительства? Мало того, теперь солдаты слышали, хоть немного, и его речи. Довольно странные речи, еще неслыханные в такой редакции! Правда, в последние дни, все еще равные месяцам, петербургский гарнизон стал быстро привыкать к таким речам, хотя бы и в гораздо более мягкой редакции, без особенно острых углов. Прежней бурной реакции со стороны солдат-массовиков на речи «против войны» в последние дни уже не было. В воздухе чувствовалось, что советская демократия здесь, пожалуй, уже миновала перевал. А в схватке с буржуазией из-за власти и армии как будто уже миновала прежняя острота кризиса и наступил благоприятный перелом… Но все это совершилось вот-вот, едва-едва, не только безо всяких гарантий против рецидива, но и без малейшего ручательства, что перевал действительно позади, что перелом есть на самом деле совершившийся факт.

Правда, с другой стороны, самое постановление об участии в параде, самый факт триумфа настолько должны были рекомендовать Ленина чествовавшим его солдатам, что не только какие-либо эксцессы казались невероятными, но и кредит Ленину открывался огромный для каких угодно речей. Но все-таки было бы очень интересно послушать, что говорят марширующие в процессии солдаты?..

Однако до самого конечного пункта нам не представилось случая прислушаться к гласу народа… На Петербургской стороне мне надлежало повернуть направо, к Карповке. Но без определенной цели, влекомый приятной компанией, я дошел все же до начала Кронверкского, до самого дома Кшесинской, горевшего всеми огнями, украшенного красными знаменами и, кажется, даже иллюминованного.

Перед домом стояла и не расходилась толпа, а с балкона второго этажа говорил речь уже охрипший Ленин. Я остановился около отряда солдат с винтовками, который сопровождал процессию до самого конца.

– …Грабители-капиталисты, – слышалось с балкона. – …Истребление народов Европы ради наживы кучки эксплуататоров… Защита отечества – это значит защита одних капиталистов против других…

– Вот такого бы за это на штыки поднять, – вдруг раздалось из группы «чествователей»-солдат, живо реагировавших на слова с балкона. – А?.. Что говорит!.. Слышь, что говорит! А?.. Кабы тут был, кабы сошел, надо бы ему показать! Да и показали бы! А?.. Вот за то ему немец-то… Эх, надо бы ему!..

Не знаю, почему они не «показали» раньше, когда Ленин говорил свои речи с более низкой трибуны; не думаю, чтобы они «показали» и впредь, «кабы он сошел». Но все же было интересно.

И не только интересно: ведь подобные выступления Ленина, совершенно «беспардонные», лишенные всякой самой элементарной дипломатии, всякого учета конкретной обстановки и солдатской психологии, были о двух концах. Они могли теперь, после наметившегося перелома, быстро двинуть вперед воспитание солдатской массы и осмысливание ею факта войны; но едва ли не больше было шансов, что своей оголенностью и топорностью подобные выступления сорвут наметившийся перелом и сильно повредят делу.

Очень скоро, сориентировавшись в обстановке, Ленин это понял, приспособился и пошел по дипломатическому пути, щедро уснащая свои речи оговорками и фиговыми листками («Разве мы говорим, что войну можно кончить немедленно?», «Мы никогда не говорили, что нужно воткнуть штыки в землю, когда армия противника готова к бою» и т. п.). Но сейчас Ленин рубил сплеча и говорил святые истины о войне без всяких тонкостей и прикрытий… Реакция «чествователей»-солдат показала, что этот прием был довольно сомнителен. Я обратил внимание Раскольникова на солдатские речи, которые, конечно, пойдут по казармам.

Неожиданно для себя я очутился у калитки, где большевик-рабочий строго и энергично среди ломившейся толпы выбирал достойных проникнуть внутрь дома и участвовать в неофициальной товарищеской встрече. Узнав меня в лицо, он опять-таки неожиданно пропустил, пожалуй, даже пригласил и меня… Внутри дома, мне показалось, немного народу: очевидно, пускали, действительно, с разбором. Но встреченные в апартаментах Кшесинской большевистские знакомые «генералы» проявили по отношению ко мне вполне достаточное радушие и гостеприимство. Я – доселе и впредь – благодарен им за впечатления этой ночи с 3 на 4 апреля…

Покои знаменитой балерины имели довольно странный и нелепый вид. Изысканные плафоны и стены совсем не гармонировали с незатейливой обстановкой, с примитивными столами, стульями и скамьями, кое-как расставленными для деловых надобностей. Мебели вообще было немного. Движимость Кшесинской была куда-то убрана, и только кое-где виднелись остатки прежнего величия в виде роскошных цветов, немногих экземпляров художественной мебели и орнаментов…

Наверху, в столовой, готовили чай и закуску и уже приглашали за стол, «сервированный» не хуже и не лучше, чем у нас в Исполнительном Комитете. Торжественные и довольные избранные большевики расхаживали в ожидании первой трапезы со своим вождем, проявляя к нему пиетет совершенно исключительный.

– Что, Николай Николаевич, батько приехал! А? – остановил меня, подмигивая и потирая руки, улыбающийся Залуцкий, довольно деятельный представитель левой в Исполнительном Комитете.

Но Ленина в столовой не было. Его снова вызвали на балкон говорить новые речи. Я пошел было за ним туда же, послушать, но встретил Ленина, не дойдя до балкона…

До того я не был лично знаком с ним и только слышал его лекции и рефераты в Париже с 1902 до 1903 года; тогда я еще донашивал свою гимназическую фуражку; а Ленин-искровец был соратником и единомышленником Мартова и Плеханова. Заочно же не только я отлично знал Ленина (Вл. Ильина, Н. Тулина), но и он меня знал совершенно достаточно. Когда я, остановив его, назвал свое имя, Ленин, возбужденный и оживленный, очень радушно приветствовал меня:

– А-а! Гиммер-Суханов – очень приятно! Мы с вами столько полемизировали по аграрному вопросу… Как же, я все следил, как вы с вашими эсерами в драку вступили. А потом вы примкнули к интернационализму. Я получил ваши брошюры…

Ленин улыбался, щуря свои веселые глаза, потряхивая кудлатой головой, и повел меня в столовую… И впоследствии при наших не частых, случайных встречах с ним Ленин почему-то проявлял ко мне большую приветливость – до самого своего исчезновения после июльских дней. Но сейчас он забыл: мы полемизировали с ним не только по аграрному вопросу. В 1914 году, когда Ленина сердил редактируемый мною «журнальчик» «Современник», он чтил меня своим вниманием и по другим поводам[62]

Мы сели рядом за стол и продолжали разговор уже на политические темы. Ленин со свойственной ему манерой довольно грубо смеялся и, не стесняясь в выражениях, нападал на Исполнительный Комитет, на советскую линию и ее вдохновителей. Он оперировал при этом термином «революционное оборончество», вошедшим в употребление в самые последние дни. Персонально Ленин обрушивался на тройку лидеров этого «революционного оборончества» – Церетели, Чхеидзе и Стеклова. Это было не совсем справедливо, и я счел необходимым взять под защиту Стеклова, уверяя, что Стеклов в течение войны, хотя и не говорил и не действовал, но мыслил вполне «пораженчески», в течение же революции – хотя в последнее время он непонятно «свихнулся» – Стеклов держал определенно левый курс, выполняя самые ответственные функции.

Но Ленин смеялся и отмахивался, третируя Стеклова, как самого отъявленного «социал-лакея»… Наш спор, однако, скоро прервали ревнивые ученики великого учителя:

– Николай Николаевич, – закричал Каменев с другого конца стола, – довольно, потом кончите, вы отнимаете у нас Ильича!

Трапеза, впрочем, продолжалась недолго. Сообщили, что внизу, в зале, ждет около двухсот партийных работников, членов советского Всероссийского совещания и других. Они, во-первых, желают приветствовать Ленина, а во-вторых, рассчитывают на немедленную политическую беседу. Просили скорее допивать чай и пожаловать вниз…

Мне, разумеется, очень хотелось присутствовать при этой беседе, и я спросил у кого-то из распорядителей, удобно ли будет это. Пошептавшись между собой, начальствующие лица сообщили мне, что это будет вполне удобно. И тут же все двинулись вниз. На лестнице мне впервые показали Зиновьева, которого решительно не замечали с самого приезда, ни на вокзале, ни здесь. Достаточно яркая звезда, он решительно не светился в присутствии ослепительного большевистского солнца.

Внизу, в довольно большом зале, было много народу – рабочих, профессиональных революционеров и девиц. Не хватало стульев, и половина собрания неуютно стояла или сидела на столах. Выбрали кого-то председателем, и начались приветствия – доклады с мест. Это было в общем довольно однообразно и тягуче. Но по временам проскальзывали очень любопытные для меня характерные штрихи большевистского «быта», специфических приемов большевистской партийной работы. И обнаруживалось с полной наглядностью, что вся большевистская работа держалась железными рамками заграничного духовного центра, без которого партийные работники чувствовали бы себя вполне беспомощными, которым они вместе с тем гордились, которому лучшие из них чувствовали себя преданными слугами, как рыцари – Святому Граалю. Что-то довольно неопределенное сказал и Каменев. И наконец, вспомнили про Зиновьева, которому немного похлопали, но который ничего не сказал. Приветствия-доклады наконец кончились…

И поднялся с ответом сам прославляемый великий магистр ордена. Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных. Я утверждаю, что никто не ожидал ничего подобного. Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии, и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений, ни людских трудностей, ни людских расчетов, носится по зале Кшесинской над головами зачарованных учеников.

Ленин вообще очень хороший оратор – не оратор законченной, круглой фразы, или яркого образа, или захватывающего пафоса, или острого словца, – но оратор огромного напора, силы, разлагающий тут же, на глазах слушателя, сложные системы на простейшие, общедоступные элементы и долбящий ими, долбящий, долбящий по головам слушателей до бесчувствия, до приведения их к покорности, до взятия в плен.

Впоследствии, года через полтора, слушая главу правительства, уже приходилось жалеть о бывшем ораторе, «безответственном» агитаторе и демагоге. За это время, превратившее Ленина из демагога и бунтаря в государственного человека, в защитника устоев, в охранителя собственного благоприобретенного хозяйства и казенного достояния, – за это время вынесенной нечеловеческой работы Ленин-оратор совершенно выветрился, выдохся, вылинял до тривиальности, утратив и силу, и индивидуальность. Его речи стали похожи одна на другую как две капли воды. Они все стали на одну тему с ничтожным разнообразием вариаций.

Слушая главу государства, я на вопрос одного репортера о впечатлении как-то ответил: в арифметике это называется смешанная периодическая дробь – одна фраза новая, три старых, затем опять одна новая и снова три старых и т. д. Много слов, бесконечные повторения, незначительное содержание… Но все это пришло потом, под бременем власти. В те же времена Ленин умел потрясать своим сильным словом, своим ораторским воздействием.

Однако я утверждаю, что он потряс не только ораторским воздействием, но и неслыханным содержанием своей ответно приветственной речи не только меня, но и всю свою собственную большевистскую аудиторию.

Ленин говорил, вероятно, часа два. Мне не забыть этой речи, но я не стану и пытаться воспроизвести ее в подлинных словах хотя бы в небольшом экстракте. Ибо совершенно безнадежное дело – воссоздать хотя бы слабый отблеск впечатления от этой речи: мертвая буква не заменит живого, бурлящего красноречия, главное же – нельзя вернуть неожиданности и новизны содержания, которое теперь уже не будет аффрапировать, не будет удивлять, а будет звучать теперь банальностью и… очень печальной банальностью…

Я думаю, Ленин не рассчитывал, что в ответном приветствии, чуть ли не с площадки своего запломбированного вагона ему придется изложить полностью всю свою profession de foi[63] всю свою программу и тактику во всемирной социалистической революции. Вероятно, эта речь в значительной степени была импровизацией и потому не обладала ни особой компактностью, ни разработанным планом. Но каждая отдельная часть, каждый элемент, каждая идея в этой речи были отлично разработаны, были давно продуманы оратором и привычны ему. Было ясно, что эти идеи давно и всецело владели Лениным и уже защищались им не раз. Об этом говорило проявленное им поразительное богатство лексикона, целый ослепительный каскад определений, градаций, параллельных (поясняющих) понятий, до которых доходят только в процессе основательной головной работы.

Конечно, начал Ленин со «всемирной социалистической революции», готовой разразиться в результате мировой войны. Кризис империализма, выраженный в войне, может быть разрешен только социализмом. Империалистская (Ленин говорит «имперьилистская») война не может не перейти в войну гражданскую. И она может быть закончена только войной гражданской, только всемирной социалистической революцией…

Ленин издевался над «мирной» политикой Совета: нет, контактными комиссиями не ликвидировать мировой войны. Да и вообще советская демократия, руководимая Церетели, Чхеидзе и Стекловым, ставшая на точку зрения «революционного оборончества», бессильна что-либо сделать для всеобщего мира. Ленин определенно и резко отгораживался от Совета и решительно отбрасывал его целиком во враждебный лагерь… Одного этого в те времена на нашей почве было достаточно, чтобы у слушателя закружилась голова!

Всемирная социалистическая революция… к ней призывает советский манифест (14 марта). Но что за мещанские понятия! Нет, к революциям не призывают, революций не советуют: революции вытекают из исторически сложившихся условий, революции зреют, вырастают… Советский манифест хвастает перед Европой достигнутыми успехами; он говорит о «революционной силе демократии», о «полной политической свободе». Какая же это сила, когда во главе страны стоит империалистская буржуазия! Какая же это политическая свобода, когда тайные дипломатические документы не опубликованы и мы не можем их опубликовать! Какая же это свобода речи, когда все типографские средства находятся в руках буржуазии и охраняются буржуазным правительством!

– Когда я с товарищами ехал сюда, я думал, что нас с вокзала прямо повезут в Петропавловку. Мы оказались, как видим, очень далеки от этого. Но не будем терять надежды, что это еще нас не минует, что этого нам не избежать.

«Революционно-оборонческий» Совет, руководимый оппортунистами, социал-патриотами, русскими шейдемановцами, может быть только орудием буржуазии. Чтобы он служил орудием всемирной социалистической революции, его еще надо завоевать, надо из мелкобуржуазного сделать его пролетарским. Большевистская сила сейчас невелика и для этого недостаточна. Ну, что ж! Будем учиться быть в меньшинстве, будем просвещать, разъяснять, убеждать…

Но с какими же целями, с какой же программой?

Прежде всего, если несостоятелен Совет, то что же можно и должно сказать о буржуазно-империалистском правительстве, возглавляющем революцию?.. Ленин, насколько помню, не говорил ничего о том, было ли нужно такое правительство в момент переворота в качестве непосредственного преемника царизма. Но совершенно ясно, что оно нетерпимо сейчас. Однако этого мало. Вообще:

– Не надо нам парламентарной республики, не надо нам буржуазной демократии, не надо нам никакого правительства, кроме Советов рабочих, солдатских и батрацких депутатов!..

Почему-то, насколько помню, Ленин не употреблял термина «Учредительное собрание». Едва ли это была дипломатия. Сейчас Ленин был еще совершенно свеж, абсолютно свободен и чужд всяких дипломатических соображений: он еще чувствовал себя за границей, где не было вокруг никакой реальной сферы политической работы, не было никаких объектов воздействия и было естественно – что на уме, то и на языке. Дипломатия с Учредительным собранием началась позже и с сугубой осторожностью проводилась до самого его разгона: ведь в течение ряда месяцев борьба с Керенским и советским мелкобуржуазным большинством велась под флагом защиты Учредительного собрания…

Сейчас Ленин едва ли из дипломатии умолчал об этом демократическом парламенте: скорее для него само собой разумелось, что подобному учреждению нет места в его государственно-правовой системе. За границей – о чем мне доселе не было известно – Ленин уже давно объявил Учредительное собрание либеральной затеей.

Система же Ленина в сфере государственного права была громом среди ясного неба не для одного меня. Ни о чем подобном никто из внимавших учителю в зале Кшесинской доселе и не заикался. И понятно, что всеми слушателями, сколько-нибудь искушенными в общественной теории, формула Ленина, выпаленная без всяких комментариев, была воспринята как чисто анархистская схема.

Ибо, во-первых, Советы рабочих депутатов, классовые боевые органы, исторически образовавшиеся (в 1905 году) просто-напросто из «стачечного комитета», – как бы ни велика была их реальная сила в государстве, – все же доселе не мыслились сами по себе, как государственно-правовой институт; они очень легко и естественно могли быть (и уже были) источником государственной власти в революции; но они никому не грезились в качестве органов государственной власти, да еще единственных и постоянных. Во всяком случае, без предварительного социологического обоснования пролетарской диктатуры в этой схеме ничего понять было нельзя.

Во-вторых, между классовыми боевыми органами, рабочими Советами, не существовало ни сколько-нибудь прочной связи, ни самой примитивной конституции; «правительство Советов» при таких условиях звучало как полнота власти на местах, как отсутствие всякого вообще государства, как схема «свободных» (независимых) рабочих общин… К тому же о крестьянских Советах Ленин ничего не говорил, а никаких батрацких Советов не было, да и развиться не могло – как должно было быть ясно всякому, имевшему какой-либо багаж для полемики по аграрному вопросу.

Впоследствии государственно-правовая схема Ленина теоретически стала вполне понятной: теоретически она означала рабочую диктатуру, «железную метлу», призванную стереть с лица земли буржуазию, снести все здание, раздробить фундамент, выкорчевать сваи капитализма. Но вместе с тем впоследствии обнаружилась (для самого Ленина) и полная несостоятельность этой схемы, обнаружилась непригодность ее для целей пролетарской диктатуры – в понимании самого Ленина, и практически эта схема – ни как власть Советов вообще, ни как власть на местах, в особенности, никогда (в правление Ленина) не была проведена.

Схема Ленина впоследствии оказалась никчемной, но стала понятной – в общей системе ленинских принципов и его политики. Но еще долго, долго, как мы увидим в дальнейшем, путались в ней, не понимали, что к чему, и вкривь и вкось толковали лозунг «Власть Советам!» самые ученые большевики, а в первую голову – прозелит Троцкий… Тогда же, в день приезда, выпалив свою формулу, Ленин, известный доселе как социал-демократ, приемлющий программу Второго съезда, ошеломил не только мне подобных, но и заставил изрядно растеряться более грамотных из верных своих учеников.

Ибо общая система ленинских взглядов тогда еще далеко не была закончена разработкой и не была в ее целом ясна самому Ленину. И во всяком случае эта система в ее целом не была изложена: речь Ленина пронизывали только ее умопомрачительные отрывки, обломки, «отрезки». О феерическом прыжке в социализм – по щучьему веленью, по ленинскому хотенью – отсталой, мужицкой, распыленной, разоренной страны прямо и определенно ничего сказано не было. Был только подход, только намеки.

Но любопытные намеки! С марксистским социализмом, с социал-демократической программой они опять-таки не имели ничего общего. И опять-таки вселяли смуту в головы учеников, вкусивших марксизма, воспитанных на Плеханове, Мартове и… Ленине.

Продолжая свою речь, Ленин коснулся и аграрных дел. Аграрную реформу «в законодательном порядке» он отшвырнул так же, как и всю прочую политику Совета. «Организованный захват», не ожидая ни лучших дней, ни соизволений какого бы то ни было начальства, какой бы то ни было государственной власти, – таково было последнее слово «марксиста» и автора «отрезков». Это был подход к социализму со стороны деревни. В городах же, на заводах, туманно намечался новый туманный порядок, в котором определенно было только то, что при отсутствии в стране всякого иного правительства, кроме Советов, «вооруженные рабочие» будут стоять у кормила производства, у заводских станков… Это в городе.

А затем снова громоподобный оратор обрушился на тех, кто облыжно выдает себя за социалистов. Это не только наши советские заправилы. Это не только социалистические большинства Европы. Это не только ныне разросшиеся меньшинства, порвавшие с бургфриденом и как-никак во главе пролетариата ведущие борьбу за мир, против империализма своих стран. Все эти «социалисты» – народ заведомо, и давно отпетый. Обо всех этих группах нельзя допускать и мысли, как о возможных соратниках, союзниках, товарищах. Но каковы «лучшие»? Каковы изгои-циммервальдцы, отвергнутые всем западным «социализмом», явно и открыто предающим международный рабочий класс?.. Он, Ленин, вместе с товарищем Зиновьевым, слава богу, прошел «Циммервальд и Кинталь» с начала до конца. Только циммервальдская левая стоит на страже пролетарских интересов и всемирной революции. Остальные – те же оппортунисты, говорящие хорошие слова, а на деле – если не явно, то в конечном счете, если не прямо, то косвенно – предающие дело социализма и рабочих масс.

Современный «социализм» – это враг международного пролетариата. И самое имя социал-демократии осквернено и запятнано предательством. С ним нельзя иметь ничего общего, его нельзя очистить, его надо отбросить как символ измены рабочему классу. Надо немедля отряхнуть от ног своих прах социал-демократии, сбросить «грязное белье» и назваться «коммунистической партией».

Ленин кончал свою речь. За два часа он наговорил много. В этой речи было достаточно и ошеломляющего содержания, и ярких, цветистых красок. Но не было в ней одного – это мне хорошо памятно и это весьма замечательно, – не было в ней анализа объективных предпосылок, анализа социально-экономических условий для социализма в России. И не было не только разработанной, но и намеченной экономической программы. Были зачатки того, что Ленин много раз повторял впоследствии: именно отсталость нашей страны, именно слабость ее производительных сил не дали ей выдержать то отчаянное напряжение всего ее организма, какого потребовала война, и потому раньше других Россия произвела революцию. Но каким образом эта отсталость, эта мелкобуржуазная, крестьянская структура, эта неорганизованность, это крайнее истощение мирятся с социалистическим переустройством независимо от Запада, до «всемирной социалистической революции», на этот счет никаких разговоров не было. Каким образом при всех этих условиях рабочие и батрацкие Советы, представляя небольшое меньшинство страны, в качестве носителей пролетарской диктатуры, против воли, против интересов большинства устроят социализм – об этом оратор также умолчал совершенно. Каким образом, наконец, вся его концепция мирится с элементарными основами марксизма (единственно от него не открещивался Ленин в своей речи), об этом не было сказано ни полслова. Всю эту сторону дела, касающуюся того, что именовалось доселе научным социализмом, Ленин игнорировал так же радикально, как сокрушал он основы текущей социал-демократической программы и тактики. Это было весьма замечательно. Это был кричащий пробел, зияющая пустота, которая впоследствии была заполнена лозунгами, обращенными к народной стихии: «Творите социализм снизу, как сами знаете!» и «Грабьте награбленное!..»

Ленин кончил речь. Ученики восторженно, дружно, долго аплодировали учителю. На лицах большинства был только восторг и ни тени сомнений. Счастливые, невинные души!.. Но грамотные, долго и дружно аплодируя, как-то странно смотрели в одну точку или блуждали невидящими глазами, демонстрируя полную растерянность: учитель задал работу головам учеников-марксистов.

Я искал глазами Каменева, который, обуздав недавно «Правду», три дня назад был счастлив голосовать за единый фронт с Церетели и всякими «народниками». Но на мой вопрос, что он скажет обо всем этом, Каменев только отмахнулся:

– Подождите, подождите!..

Я, неверный, обратился к другому, третьему из правоверных: ведь должен был я знать, понять, что же это в самом деле такое? Собеседники ухмылялись, покачивали головами, совершенно не знали, что сказать.

После Ленина, кажется, уже никто не выступал. Во всяком случае, никто не возражал, не оспаривал, и никаких прений по докладу не возникло… Я вышел на улицу. Ощущение было такое, будто бы в эту ночь меня колотили по голове цепами. Ясно было только одно: нет, с Лениным мне, дикому, не по дороге…

Я с наслаждением вобрал в себя побольше свежего весеннего воздуха. Было уже совсем светло, занималось утро.

На другой день в Таврическом дворце должно было состояться совместное заседание всех социал-демократов – большевиков, меньшевиков и внефракционных. Во-первых, это были руководящие сферы, а во-вторых, провинциалы с только что закончившегося советского съезда. Заседание было организовано группой лиц, считавших насущной задачей момента объединение всех течений социал-демократии в единую партию и не считавших вместе с тем эту задачу утопической.

Наиболее деятельным членом этой группы объединителей был, насколько я помню, старый социал-демократ И. П. Гольденберг, большевик исторически, но оборонец теоретически, а потому внефракционный социал-демократ, будущий советский заграничный делегат, член редакции сначала советских «Известий», а потом «Новой жизни». Как писатель и деятель он особенно не замечателен; но, пользуясь всеобщими симпатиями как человек, товарищ и работник, он обнаруживал другое замечательное свойство: он обладал исключительными ораторскими данными и вместе с тем питал непреодолимую ненависть к трибуне. Благодаря такому «эксцессу», он всегда, насколько возможно, уклонялся от больших выступлений и показывался массовой аудитории только в исключительных случаях…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.