Илья Герасимов, Сергей Глебов, Ян Кусбер, Марина Могильнер, Александр Семенов Новая имперская история и вызовы империи
Илья Герасимов, Сергей Глебов, Ян Кусбер, Марина Могильнер, Александр Семенов Новая имперская история и вызовы империи
Империя: эффект остранения
В 1917 году основоположник российской школы формализма в литературоведении Виктор Шкловский ввел в оборот концепцию остранения. Остранение позволяет лучше разглядеть скрытую суть объекта путем его отчуждения, превращения знакомого в незнакомое, странное, непредсказуемое [435] . На примере ряда недавних исследований империи, которые условно можно назвать «новыми имперскими историями», становится понятно, что этот механизм может работать и в обратном направлении: тонкий, вдумчивый, внимательный к нюансам анализ имперского контекста в результате воссоздает удивительно неожиданный, незнакомый и странный мир. С нашей сегодняшней точки зрения этот мир представляется иррациональным или, по крайней мере, подчиненным некой совершенно иной по типу рациональности. В этих работах империя проявляет себя через скрытые или неявные конфликты (tensions) и «скандал»; она производит «плотское знание» (carnal knowledge) и сама оказывается обретенной или завоеванной, парадоксальным образом, «по рассеянности» (absent-mindedness) [436] . Общей темой новой литературы об империях прошлого, столь разнообразной во всех прочих отношениях, является как раз остранение империи как особого культурного контекста и социально-политического порядка. Этим новый подход в исследованиях империи резко отличается от традиции негативного определения империи по контрасту с современным нормативным социальным порядком национальных государств, который воспринимается как исторически неизбежный [437] . Империя в этой старой логике определялась как неполноценная противоположность норме: исторический пережиток накануне триумфа «века национализма», отклонение от магистрального пути исторического развития модерного государства и общества; как воплощение стремления к всеобъемлющему контролю, торжествующему в серых зонах современной системы международных отношений и «бурлящих котлах» межэтнического соперничества в регионах вроде Балкан или Кавказа; как побочный продукт капиталистической экономики и буржуазного общества или, в крайнем случае, естественный инкубатор современных национальных государств, возникающих из этнической и региональной мозаики старых имперских конгломератов. Признавая империю полноправным историческим феноменом, современные историки сталкиваются с необходимостью передачи специфического имперского исторического опыта на языке сформировавшихся в XX веке современных пост– и антиимперских общественных наук. В то же время остранение имперского исторического опыта позволяет бросить свежий взгляд и на современную реальность, и чем яснее мы понимаем, что классические категории международных отношений, территориального государства, стандартизированной культуры и национальной экономики мало соответствуют условиям XXI века, тем более понятным и поучительным начинает казаться былой мир империй [438] . Независимо от того, насколько оправданны такие параллели, их критический анализ требует пересмотра аналитического языка, который используется учеными для проецирования имперского исторического опыта на современные проблемы и запросы.
Империя: в поисках формулировки
Несмотря на недавний всплеск интереса к «империи», она остается наименее рационализированной и критически осмысленной категорией современных общественных наук, особенно по сравнению с такими терминами, как «государство» или «нация». Эти последние породили множество традиций концептуализации и толкования в политической теории, социальной мысли, разных культурных канонах. Современные попытки создания аналитической категории «империи» направлены прежде всего на объяснение беспрецедентной по масштабу мобильности капитала, товаров и населения, на интерпретацию перестройки системы международных отношений, связанной с установлением режима мировой гегемонии с претензиями на интервенционистскую политику, на описание процесса возникновения региональных держав наподобие Российский Федерации и эволюции таких политических форм, как Евросоюз, бросающих вызов историческому типу и идеалу национального государства. «Империя» используется для объяснения растущей взаимосвязанности мира, которая ведет к конвергенции при сохранении и воспроизводстве различий, зон разграничения и сегрегации. Таким образом, формирующаяся на наших глазах в исследовательской литературе категория «империи» ассоциируется с темами гегемонии, доминирования, взаимосвязанности и воспроизводства культурных, социальных и политических различий, получая очень разные и противоречивые толкования [439] .
В исторических исследованиях индивидуальный феномен конкретной империи и кажущаяся самоочевидной описательная функция категории «империи» всегда мешали обобщению и теоретическому осмыслению «имперских формаций» (термин Энн Стоулер). Исторические нарративы империй структурировались тем или иным реальным прототипом из числа многочисленных великих империй прошлого, и каждая из них, по-своему уникальная, влияла на траекторию развития других имперских формаций. Особое влияние на организующие нарративы исторических исследований оказали сюжеты возникновения и распространения наследия классических империй древности, особенно Римской империи – архетипической для современного исторического воображения [440] . Характерные черты Римской империи стали в глазах историков критерием «имперскости» других политических образований: разложение республиканских добродетелей и порядка; экспансионизм и притязания на охват всего «цивилизованного мира»; универсализм единого языка, культуры и гражданства в сочетании с пестротой многочисленных владений, в центре которых находится метрополия, представленная республикой (civitas) или военным вождем-правителем (imperator). Соперником Римской империи в имперских типологиях Старого Света выступает империя Чингисидов, которая оставила свой отпечаток на государственности России, Персии, державы Великих Моголов и Китая. Однако, несмотря на колоссальную территориальную протяженность и разнообразное наследие (в виде почтовой службы, системы налогообложения, религиозной терпимости или прагматизма), эта империя оказала ничтожное влияние на современное идеологическое конструирование феномена империи [441] . Изобретение «Тартарии» в Европе раннего Нового времени сильнейшим образом повлияло на формирование европейских представлений о «деспотическом» и «вечном» Другом на Востоке, который ожидает открытия, классификации и рационализации [442] .
Хотя исторические исследования империй зависят от нарративов, основанных на классических прототипах, они также предлагают аналитический инструментарий для разграничения исторически сформировавшихся различий имперских формаций и закономерностей исторического процесса. Так, историки подчеркивают разницу между домодерными и модерными империями. Древние империи характеризуются наличием формализованной политической структуры, они основаны на завоевании, у них нет могущественных соперников в лице суверенных территориальных государств и национализма [443] . Империи Нового времени рассматриваются как новые формы организации пространства и гегемонии, возникшие после Вестфальского мира и Французской революции. Они основаны на неформальном колониальном господстве, коммерческих связях и современной технологии [444] . Этот тип империи оказывается вполне совместимым и даже взаимосвязанным с идеей суверенного национального государства, распространяющего военное и экономическое влияние за пределы своих границ [445] . Вводя современный принцип суверенитета в Европе, этот тип имперской политии одновременно предлагал разделенный или неполноценный суверенитет за пределами «цивилизованного» континента [446] .
Другая исследовательская типология основана на различении заморских и континентальных империй. Несмотря на явно геополитическое происхождение этой типологии, она фактически основана на предположении о технологическом и культурном превосходстве заморских империй, связанном с имевшимся у них опытом современной политической революции и наличием буржуазного общества – в общем, с их более модерным характером (по сравнению с континентальными империями). Колониальные заморские империи до последнего времени служили историкам образцом имперского господства передовых европейских держав над периферией колоний. Тем самым оппозиция «модерного/домодерного» проецировалась на дихотомию континентальных/заморских империй. Исторический опыт колониальных империй породил богатую традицию критического анализа в сфере постколониальных исследований, сосредоточивших внимание на дискурсах и культурных практиках исключения, доминирования и контроля, а также формах производства знания о колониализме.
Новая волна исторических исследований, появившихся после распада многонациональных государств, таких как СССР и Югославия в конце XX века, привела к открытию иного исторического типа империй в Центральной Европе и Евразии (Оттоманской, Габсбургской, Российской, а также СССР). Этот тип территориально протяженных, или континентальных, империй характеризуется более пористыми границами и менее четкими отличиями между имперским центром и периферией, династической и недемократической формой правления в сочетании с режимами подданства и дифференцированного гражданства, а также полиэтничным составом населения. В империях этого типа общее пространство оспаривается разными национальными движениями и версиями национального воображения [447] . Новый этап имперских исследований во многом осложнил казавшуюся прежде самоочевидной аналитическую дихотомию модерных/архаических и заморских/континентальных империй. Течение, которое можно назвать «ревизионистскими постколониальными исследованиями», релятивизировало прежние представления о фиксированности границ между метрополией и колониальной периферией в Британской, Французской, Испанской, Португальской и Голландской империях и даже о непроницаемости расово детерминированной преграды между колонизатором и колонизированным. В своих недавних исследованиях Фредерик Купер и Джереми Эдельман перенесли фокус с изучения структур неформального доминирования в колониальных империях на формы правления, гражданства и долговременного формообразующего влияния на французскую и иберийские империи, а также на политические и социальные пространства, возникшие на их основе [448] . На другом полюсе прежней бинарной схемы находятся Габсбургская, Российская и Османская империи, наряду с весьма неоднозначными случаями СССР и Китая, чья «имперскость» до сих пор вызывает споры. Они все чаще рассматриваются как динамичные модернизирующиеся имперские политии, подверженные влиянию расового дискурса, ориентализма, современной политики и идеологии, а также техникам социальной инженерии. Предлагаемый вниманию читателей сборник статей направлен на критику шаблонной категоризации Российской империи как континентальной, отсталой, контролируемой элитой патриархальной политии. Напротив, нами подчеркивается укорененность модерной исторической динамики в имперской истории России. История «сибирской нейтральной полосы контакта» («Siberian middleground»), рассказанная Сергеем Глебовым, рисует картину коммерческой империи XVII века, фундаментального воздействия просвещенческих техник управления и вклада православной церкви в формирование модерной культуры и субъективности. Сходным образом, представляемая Яном Кусбером история екатерининского правления опровергает стереотипные представления о «долгом XVII веке» и подчеркивает разрывы в преемственности управления и культурного производства индивидуализированных субъектов империи. Прежняя историографическая аксиома о доминировании особых категорий национальности и этничности в политике и производстве знания в Российской империи с очевидностью требует пересмотра в свете пионерского исследования Марины Могильнер, посвященного истории физической антропологии и расиализирующих дискурсов различия во второй половине XIX и начале XX века. Политическая история польской эмиграции и российской либеральной альтернативы вносит важную коррективу в политическую историю империи, которая традиционно пишется сверху вниз, с точки зрения монархии, имперского правительства и аристократической элиты. Главы, написанные Александром Семеновым и Хансом-Кристианом Петерсеном подчеркивают важность современного идеологического производства, революционного опыта трансформации старого режима и его общества и визионерской политики будущего. Многогранное измерение имперского опыта реконструируется в главе Ильи Герасимова, который на место упрощенной картины провалившейся модернизации в контексте отсталой Российской империи предлагает иную модель социабильности и социальных изменений в культурно разделенном обществе.
В то время как старое всеобъемлющее понятие континентальной империи оказывается под вопросом, Энн Стоулер также дает понять, что сама логика типологического деления империй, основанная на контрасте с моделью западного колониализма, воспроизводит дискурс исключительности, который был неотъемлемой частью имперской стратегии «политики сравнения», легитимации и разрешения «скандала империи».
Топография имперских исследований: российское направление
Новый этап осмысления российской истории через призму истории империи начался в начале 1990-х годов. После распада Советского Союза и появления на его обломках новых национальных государств и национальных историографий историки столкнулись с необходимостью замены гомогенизирующего нарратива прошлого России как национального государства более сложной моделью, которая бы включала в себя и опыт других формирующихся наций [449] . Дискредитация советской концепции «многонационального государства» и соблазнительное удобство и внешняя самоочевидность исторического тропа «империи» обеспечили быстрое развитие российских «имперских исследований». Независимо от того, воспринимали ли ее «тюрьмой народов» или процветающей державой, отныне Россия стала изучаться как империя в максимально широком смысле слова, т. е. как огромное государство, господствующее над разношерстным населением и осуществляющее амбициозную внешнюю политику. Эта ранняя стадия переоценки российской истории как «имперской» оставалась всецело в рамках нациецентричного подхода: хотя сама Россия больше не воспринималась как единая нация (и потому называлась «империя»), ее видели состоящей из отдельных наций, развивающихся по типичному сценарию национального пробуждения – освободительного движения – политического самоопределения. Этнические русские в этом отношении ничем не отличались от остальных, разве что были менее удачливы [450] .
Интересно отметить, что существовавшие к тому времени модели колониальных империй, разработанные специалистами по британской и всемирной истории, весьма неохотно воспринимались историками, занятыми созданием новой имперской парадигмы в российском контексте. Можно найти много объяснений (как институционального, так и идеологического характера) низкой популярности колониальной теории среди историков Российской империи, но одно существенное исключение из правила проливает свет на эту методологическую дилемму 1990-х годов. Сборник «Российский Восток: Окраины и народы империи, 1700–1917», вышедший в 1997 году, представлял собой явную попытку переописать царскую Россию в терминах колониальной державы, навязывающей отношения метрополии и колоний своим покоренным территориям [451] . Хотя сборник сам по себе оказался важнейшим историографическим событием, оказав влияние на формирование исследований Центральной Азии и Кавказа на много лет вперед, за ним не последовало сколько-нибудь сопоставимых по масштабу попыток систематичного сравнения опыта Российской империи с Британской или любой другой заморской империей. Вероятно даже, что выход этого сборника затормозил дальнейшие методологические поиски в этом направлении. Как коллективный исследовательский проект, «Российский Восток» преуспел в выявлении колониальных отношений доминирования и политизации различий в российской истории, но столкнулся с трудностями при попытке пространственного представления этих отношений и идентификации конкретных фигур «колонизаторов» и «колонизуемых». Кавказ, а еще больше Центральная Азия кажутся идеальными кандидатами на роль колонии, но тогда где проходят границы и какова природа метрополии? Сибирь, Балтийский регион, Польша и Украина – все они фигурировали в качестве жертв имперского господства в недавней историографии. В то же время население этих регионов империи мало соответствует нормативному образу колонизатора – Homo Europeicus. Соответственно, ряды колонизаторов ограничивались кучкой высших сановников, которые зачастую сами не были этническими русскими. Таким образом, трансфер западной колониальной теории наталкивался на проблему невозможности концептуализации империи через нациецентричный метанарратив. Пока империя интерпретировалась через призму борьбы за власть между господствующей и колонизируемой «нациями», она оставалась эфемерным концептом, скорее риторической фигурой.
Смена парадигмы наметилась на стыке тысячелетия: скандальные крайности новых национальных историографий [452] , методологические новации постколониальных исследований и исследований национализма, а также расширение транснациональных форм суверенитета (прежде всего Евросоюза) способствовали ослаблению нациецентричного исторического нарратива. Среди историков бывшего Советского Союза возникло растущее понимание, что «империя» больше не может изучаться просто как совокупность ряда «наций». Ощущалась необходимость определения Российской империи как самостоятельного феномена, однако для подобного описания и объяснения имперского прошлого не существовало готовой аналитической рамки и языка.
Поиск нового подхода к имперской истории велся по разным направлениям и занял много лет. Характерно, что в 2007 году почти одновременно вышло в свет несколько сборников статей, подводящих итоги смены парадигм в имперских исследованиях российской истории. Поучительно хотя бы кратко остановиться на самых важных из них, чтобы увидеть основные тенденции в новейшей историографии и оценить успешность происходящего «имперского поворота» [453] .
Наиболее буквальную и последовательную попытку теоретического обоснования имперских исследований предприняли японские историки. Кимитака Мацузато, во многом благодаря которому Япония заняла заметное место в международных исследованиях Российской империи, выступил редактором и составителем сборника с амбициозным названием: «Империология: от эмпирического знания к обсуждению Российской империи» [454] . Само название сборника выдает его цель – предложить новую теорию империи как особой политической формации («империологию»). Очевидно сильное влияние политологического подхода на эту версию «империологии»: предполагается, что теория будет синтезирована на основании ряда эмпирических исследований ( case studies ), которые выявят некие стабильные структурные элементы и закономерности в накопленном фактическом материале [455] . В ряду таких теоретических новшеств можно назвать предложение Мацузато заменить «бинарную схему» центр-периферия «троичной», включающей имперский центр, «аристократические/доминирующие нации» и «крестьянские/угнетаемые» нации региона. Характерно, что, в то время как троичная схема подается как аналитическая модель, «нации» рассматриваются как самоочевидные и вполне статичные сущности. Эта совокупность «весомых акторов» анализируется на фоне «макрорегионов», таких как Волго-Уральский, Левобережная Украина, Западные и Остзейские губернии, Степь, Западная и Восточная Сибирь. Мацузато полагает, что все перечисленные регионы «обладали относительно автономной историей» (а потому особой генеалогией и четкими границами), а взаимодействие между самими регионами и между ними и имперским правительством определяло особенности имперского правления. Таким образом, мы видим, что ускользающее понятие «империи» фиксируется в этом подходе через комбинацию аналитических моделей политологии и эссенциалистских категорий геополитики (ср. произвольно выделенные «регионы» как субъекты исторического процесса и участники политического взаимодействия), в сочетании с фиксированными национальными идентичностями.
Иной взгляд на пространственную составляющую «имперскости» России представлен авторами многотомной серии «Окраины Российской империи» [456] . Написанная группой историков с международной репутацией, эта серия, подобно сборнику по империологии, главное внимание уделяет структурам и практикам имперского управления и взаимозависимости имперского центра и регионов. Однако в этом проекте регионы не являются продуктами современного геополитического мышления, а выступают в качестве исторических категорий, выражавших себя через нарративы самоописания и саморепрезентации, включая обоснование собственных границ. Продуктивность такого анализа заключается в корректировке нациецентричного и русоцентричного фокуса современной историографии постсоветского пространства. Тем не менее решение редакторов серии следовать за историческим языком организации пространства и сосредоточиться на аппарате династической и бюрократической империи привело к односторонней реконструкции этого пространства, транслирующей точку зрения имперского центра. Несмотря на множество глубоких наблюдений и широту охвата материала, подробно раскрывающего стоявшие перед правительством проблемы или историю зарождения современных национальных проектов, схема, на которой покоится выбранный составителями подход к прошлому – т. е. разграничение имперского пространства на имперский центр и окраины, – остается необоснованной. В серии нет тома, посвященного имперскому центру, как будто этот центр реконструируется путем простого перечисления «окраин». Между тем образ имперского центра неизбежно возникает в проекциях с разных окраин, представленных в серии, совпадая то с династическим режимом, то с национализирующим проектом «большой русской нации», то с буржуазной колониальной властью. Эта неустойчивость и изменчивость репрезентации центра в империи ставит под вопрос его кажущуюся историческую данность и соответственно выбранную редакторами серии схему описания имперского опыта. Более того, подход авторов серии к империи как к структуре режима управления и социально-политического пространства неизбежно сводит объяснение всей динамики исторических процессов в этом пространстве к возникновению модерного национализма (русского и нерусского). Остается открытым вопрос о том, является ли империя содержательной категорией для исследования феноменов воспроизводства асимметрии власти и дифференцированного пространства в условиях современности [457] . Хотя, в отличие от «Империологии», серия «Окраины Российской империи» различает историческую реальность континентальной империи и современную политическую карту возникших на ее территории национальных государств, эта историческая реальность оказывается заложницей концептуальных схем, порожденных рефлектирующими историческими акторами прошлого. В тот самый момент, когда исторические акторы начинают определять окраины в иных категориях, проводя границы по-новому или создавая иную таксономию регионов, вся реконструкция империи современными историками начинает разваливаться. Отдаваясь на милость тропам географической классификации и концептуализации, заимствованным в прошлом, современные историки оказываются не в состоянии осмыслить историчность (historicity) империи (в смысле подхода Р. Козеллека) как полномасштабную аналитическую категорию.
Редакторы сборника «Российская империя: пространство, люди, власть, 1700–1930» (вышел в издательстве Индианского университета в 2007 году) осознают, как трудно проложить методологически сбалансированный курс между Сциллой нарративов самоописания, созданных историческими акторами прошлого, и Харибдой нормативных абстрактных моделей, которые мы примеряем на прошлое. Они также считают основной чертой империи именно ее территориальную структуру, а не какую-то форму группности [458] , однако предлагают три взаимосвязанных понимания территории. Во-первых, это историческая и физическая география имперского управления и социальных отношений; во-вторых, пространственное измерение дискурса и практик империи, ее агентов и подданных; в-третьих, воображаемая география имперской политики и идеологии. Более того, сборник предлагает двойственный взгляд на империю как на историческую структуру и одновременно пространство социального опыта, принимая во внимание и форму государственности, и систему социальных отношений. Ключом к этому определению является формула «дифференцированное управление дифференцированным населением» [459] . Джейн Бурбанк, Марк фон Хаген и другие участники сборника подчеркивают неопределенность или неравномерность различий, нашедших отражение в воображении, политике и структуре отношений и идентичностей. Определяющее свойство Российской империи, по их мнению, было сформировано процессом имперской экспансии и столкновением имперской власти с разнообразными формами различий, которые превратились в «привычку мысли» и гибкую систему множественных смысловых контекстов [460] . Однако это глубокое определение релятивизирует изначальный фокус на территории и территориальности как основной рамке восприятия и понимания империи. Предложенная система множественности смысловых контекстов как характеристика специфически имперского режима управления и идентичности включает, кроме прочего, ссылку на такие внетерриториальные формы группности, как конфессия и сословие. При внимательном прочтении размышлений Бурбанк и фон Хагена обнаруживается, что территория и территориальность создавали лишь один из множества семантических пластов в идеологии и практике империи и должны восприниматься именно в этом качестве, а не в роли основы для изучения имперского разнообразия.
Таким образом, индианский сборник зафиксировал важную развилку в парадигмальном повороте последних лет: одно направление исследований (представленное сборниками, изданными в Саппоро и Москве) сосредотачивается на наиболее стабильных структурных элементах «империи», таких как организация территории. Эпистемологическая уязвимость этого подхода, о которой кратко говорилось выше, заставляет наиболее внимательных исследователей релятивизировать свои пространственные модели и усложнять их, в конце концов подрывая саму идею структурных констант. Другое направление поиска, как показывает индианский сборник, обращается к империи как мыслительному конструкту или системе мышления, включающим в себя различные типы человеческого и пространственного разнообразия. С одной стороны, удается преодолеть телеологию исторического развития от империи к нации и утвердить определение империи как формы государства, основанного на различиях, а не на сходстве. Но, с другой стороны, хотя такое определение порывает с инерцией национализма, оно по-прежнему всецело зависит от концепции государства. Остается неясным, в какой степени империя совместима с определением государства как институциализированной формы публичной власти, обладающей монополией на легитимное насилие. Коль скоро империя определяется как устойчивая и воспроизводящаяся государственная форма, национальное государство начинает восприниматься как почти несуществующее, «исторический раритет, нечто невероятное» [461] . Исключение национализма из аналитического уравнения непреднамеренно приводит к недооценке силы воздействия этого «разрушительного идеала» и в итоге самой роли исторического агента в конструировании смыслов и создании исторической динамики на фоне структуры территориально очерченного разнообразия.
Другая заметная тенденция в современных исторических исследованиях Российской империи, релятивизирующая константы имперского разнообразия и подрывающая претензии на универсальность описания этого разнообразия через национальность или территорию, представлена историками религии и конфессиональной политики [462] . Эти исследователи переносят внимание с «формальной конфигурации» Церкви на местные практики и институциализацию религиозности, а также на имперские аспекты изучения религии в российской истории. Возникающая картина конфессиональной политики и религиозных идентичностей демонстрирует важную роль религии в культурных и социальных процессах и в подержании разнообразия империи в эпоху модернизации и национализма. Исходя из этого, Роберт Круз предлагает концепцию «конфессионального государства» как метарамку для изучения его разнообразия, а Пол Верт утверждает, что «культурное разнообразие евразийских империй… упорядочивалось и институциализировалось при помощи конфессиональных критериев» [463] . Хотя применимость конфессиональной сетки для объяснения разнообразия в эпоху массовой политики и столкновений по поводу национального строительства нуждается в обосновании, предлагаемый упор на религию, религиозность и конфессию подчеркивает несводимость религиозного и конфессионального разнообразия к территориальной и национальной гетерогенности, тем самым еще более усложняя задачу выработки устойчивого структурного определения империи.
Таким образом, недавние исторические исследования Российской империи продемонстрировали ограниченную продуктивность поисков объективирующих маркеров «имперскости», будь то структура отношений центра-периферии, система имперского управления или организация территорий. Мы предлагаем извлечь урок из этого «когнитивного расстройства» имперских исследований, сосредоточившись на исторической рефлексии по поводу империи и последовательном развитии когнитивного поворота в осмыслении империи как пространства различий и разнообразия.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.