Глава II. Агония и любовь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II. Агония и любовь

В январе кавалерийские полки и конно-артиллерийские батареи отвели в резерв 8-й армии. Зима на Буковине была мягкой, снега было много. Стояли легкие морозы. Продовольствия и горилки хватало всем. На постое в хатах люди успели хорошо отдохнуть, выспаться. Пришло и пополнение. Казалось, с приближением весны жизнь начала пробуждаться вновь. 28 февраля части 7-й кавалерийской дивизии выступили на позиции.

— Может быть, последнее наступление, да и конец войне!? — думали многие.

Но весна 1917 года принесла совсем иное…

Первым ударом, обрушившимся во время февральско-мартовской оттепели, словно снежный ком с крыши на голову, стало для всех небывалое известие. Пришло оно утром 3 марта. На батарее солдаты и унтера только что окончили завтрак и готовились к утреннему построению, курили. Горст, выйдя из хаты на улицу и застегнув шинель, неторопливо делал последние распоряжения. Вдруг на батарею прискакал малознакомый посыльный в чине поручика. Он представился командиру батареи и доложил, что привез сообщение, запечатанное в пакет. Передавая с седла Горсту из рук в руки конверт, поручик негромко произнес:

— Капитан, в штабе дивизии приказано всем командирам частей ознакомиться с содержанием, а затем в устной форме изложить нижним чинам на утреннем построении.

С тем отдал честь, разворачивая коня.

— Благодарю, поручик, — отвечал Горст, принимая сообщение из штаба, козырнув в ответ и внимательно рассматривая тяжелую литую печать на конверте.

Посыльный тронул жеребца, пришпорил его и ускакал, разбрызгивая дорожную грязь и лужи талой воды. Неторопливо сломав сургучную печать, вскрыв конверт, Горст принялся читать. Уже в первую минуту по лицу командира Космин понял, что вести ошеломляющие. Брови Горста резко поползли вверх, глаза слегка округлились. Когда он дочитал до конца и взглянул на примолкших артиллеристов, лицо его порозовело. Затем молча махнул рукой прапорщику Власьеву.

— Становись! Строиться! — прозвучала громкая команда.

— Ра-авняйсь! Сми-ирно! Ваше благородие, господин капитан, личный состав 1-й конно-артиллерийской батареи для утреннего развода построен! — громко начал докладывать прапорщик, приложив руку к козырьку фуражки.

— Солдаты! Слушай меня! Я с вами служу в этой батарее уже два года, вы знаете цену моему слову. Теперь же долг обязывает меня объявить вам, братцы… — Голос командира дрогнул. — Из штаба пришло сообщение. Нет у нас более государя-императора! Что случилось там, в Ставке, наверху… не знаю. Пусть это объяснят политики из Думы. А наше дело — служивое. Одно могу сказать, из штаба пришел пакет. Там написано, что государь Николай II отрекся от престола в пользу младшего брата — Великого князя Михаила. Верховным главнокомандующим вновь назначен Великий князь Николай Николаевич. Надеюсь, позднее последуют разъяснения. Вольно, — закончил Горст совсем негромко.

Личный состав батареи, как стоял смирно, так и замер, не исполнив команды «вольно». Ни радости, ни печали в глазах солдат, только удивление и испуг…У Космина при этой вести засосало под ложечкой, и он почувствовал сильную дрожь в коленях. Сердце подсказало голове, что привычная доселе река российской жизни со всеми своими вековыми устоями навсегда вышла из своих берегов и потекла по другому руслу. Вскоре приказом по частям известили, что власть в Петрограде перешла к Временному Комитету Государственной Думы, а следом к Временному правительству, которое поддерживал какой-то Петроградский Совет депутатов.

Вторым ударом для всех офицеров стало оглашение в частях Приказа № 1 от 1 (14) марта 1917 года Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. В нем говорилось о фактическом переходе власти в армии к солдатским комитетам, выборности командного состава, смене солдатами начальников, не выполнявших их требования. Приказом вменялись: отмена титулования офицеров и генералов «вашим благородием» и «вашим превосходительством», отмена отдания воинской чести, взятие оружия под контроль солдатских комитетов, запрещение его выдачи офицерам.

Приказ этот сразу же породил безначалие, развал армии, а затем и нарастающее, порой дикое избиение офицерского состава, самосуд, расправы разнуздавшейся, темной солдатской массы над остатками цвета русской военной элиты. Страшные слухи ползли по линии фронта и прифронтовой полосе среди офицерства. До личного состава полков 7-й кавдивизии и конно-артиллерийских батарей дошли жуткие известия о том, что в отдельных частях Юго-Западного фронта офицеров расстреливали, жгли, топили, разрывали, с невыразимой жестокостью молотками пробивали головы.

— Вы слышали, что сделали с командиром Дубовского стрелкового полка за то, что тот не утвердил выбранного ротного командира и посадил под арест трех агитаторов? Распяли. Да-с, батенька! Прибили гвоздями к дереву и начали поочередно колоть штыками, обрубать уши, нос, пальцы, — свирепо вращая белками глаз, налитых кровью и чувством ужаса, рассказывал прапорщик Власьев Космину, который с трудом верил в это.

Впрочем, трагедия порой становилась трагикомедией. В кавалерии среди офицеров ходили и такие рассказы, как генерал князь Ю. И. Трубецкой пострадал за крупу. Конная дивизия, состоявшая под его началом с 1916 года, объедалась на войне дармовой курятиной и свининой, а казенную кашу выбрасывали. Но в начале революции казаки сразу вспомнили, что крупа миновала их желудки. Потребовали у командования за нее деньги наличными. Все началось с митинга, а закончилось побоями офицеров и взломом денежного сейфа. Трубецкого не тронули, ибо он был любим казаками, но князь удалился в отставку по статье «не годен».

Капитан Горст, слышавший эти известия, сосредоточенно молчал. Благо в его батарее царили порядок и уважение к старшим по званию. Да и ему — командиру — надо было отдать должное; он всегда заботился о своих подчиненных. Все, что касалось снабжения личного состава батареи продовольствием, обмундированием, медикаментами, — все это было у них в наличие и в достатке. Капитан никогда не рассчитывал на русское «авось», а добивался у интендантов и на складах получения всего необходимого. Тем более, у него на батарее всегда был запас боекомплекта. Во время любого боя Горст расчетливо вел огонь, потому солдаты всегда были уверены в нем. Знали, что с ним не пропадешь. Знали и то, что командир всегда найдет возможность дать людям хорошо отдохнуть, помыться и переодеться в чистое, да и не будет без дела гонять их.

Однако в кавалерийских полках дела, по слухам, обстояли более напряженно.

Об этом периодически сообщал Космину Пазухин, приезжавший в 1-ю батарею по разным делам. Под новый год Алексей получил очередное звание и стал подпоручиком. И хотя носить многочисленные звезды на погонах стало опасно, удалой гусар с гордостью поглядывал на небольшое созвездие, угнездившееся на его плечах по обе стороны синих кавалерийских просветов.

Дисциплина падала. В апреле в полках и в батареях появились дезертиры.

Сначала из частей стали уходить солдаты, причем они частенько бежали, унося с собой винтовки и патроны. Солдатские комитеты полков и батарей не могли, да и не хотели предотвратить или заметить это. Следом подались в дезертиры и офицеры.

Начались братания с австрийцами.

Однажды апрельским утром Горст подозвал к себе Космина и Власьева и, предложив им бинокль, сказал:

— Вот полюбуйтесь, граждане офицеры, кажется, драгуны Кинбурнского полка имеют честь пить водку с австрийцами у них в окопах.

— Господин капитан, австрийцы же шнапс предпочитают, — с ухмылкой промолвил Власьев, покручивая ус.

— Они и от хохляцкой горилки не откажутся, — с улыбкой добавил чернявый унтер средних лет, недавно прибывший на батарею в пополнение.

— Действительно, гуляют. Белый флаг на шесте воткнули в бруствер окопа. Расселись, наливают из фляги, песни поют. А вон австрияки в серой и голубой форме под нашу гармонику танцуют. А гармонист немало кружек залил за воротник, рожа-то красная, гимнастерку расстегнул, распоясался и по клавишам наяривает. А вон, глядите, комитетчики в кружок с австрияками расселись и не иначе о политике разговоры разговаривают. Ба, у них и фотограф там, фотографируются, сукины дети! — воскликнул Власьев, приняв бинокль из рук командира батареи и вглядываясь на запад за русские окопы.

Затем бинокль перешел к Космину.

— Может, врезать им для острастки гранатой над головами, господин капитан? — с нотками злости в голосе обратился к Горсту Космин.

— Избави Боже, молодой человек! — с испугом произнес Власьев, — хотите, чтобы вас и нас с вами на штыки надели?

— К сожалению это не решит проблемы, господа, — с горечью в голосе произнес Горст…

В конце апреля, в один из погожих, солнечных, но прохладных дней в расположение батареи прискакал Пазухин. Он быстро разыскал Космина, отряхнул весеннюю пыль со своей небольшой кавалерийской фуражки и после дружеских объятий с улыбкой сообщил:

— Знаешь, Кирилл, я выпросил себе отпуск у нас в штабе полка. Так сейчас многие делают. Хочу недели на три съездить в Петроград. Ни разу не был. Мечтаю увидеть столицу, послушать, что там говорят о войне. Заглянуть и в столичные кабаки. Познакомиться с приятными, красивыми дамами.

— Рад за тебя, — отвечал Кирилл.

— Слушай, Космин. Ты рассказывал, что бывал в Петрограде и немного знаешь город. Поехали вместе?

— Ты думаешь, Горст отпустит меня?

— Убежден, что твой командир умный малый. У вас есть дезертиры в батарее?

— Да, четверо молодых солдат, еще неделю назад ушли ночью с личным оружием и не вернулись.

— Так вот, сейчас такое пришло время, что даже офицеры самовольно оставляют части и едут к своим милушкам или по домам. Да и понятное дело, коли на фронте всем стала заправлять солдатня со своими комитетами. Сам подумай тогда, зачем Горсту кого-то держать насильно, если надежный офицер официально просится в отпуск на две-три недели. Тем более что в ближайшее время никаких боевых действий не предвидится.

— Попробую, Алексей, — ответил Космин, в сердце которого вспыхнуло яркое чувство надежды и нечаянной радости.

— Давай, Кирилл, пиши рапорт на отпуск, не откладывай. Сейчас пиши.

* * *

Теплым, влажным и тихим майским вечером 1917 года поезд, пришедший с Юго-Западного фронта, доставил прапорщика Космина и подпоручика Пазухина в Петроград.

— Послушайте господа, мой совет. К офицерам тут в Петрограде относятся особенно подозрительно. Потому настоятельно рекомендую приколоть к карману кителя или гимнастерки вот такой красный бант. Не сочтите за навязчивость, но такой маневр может обезопасить вашу жизнь и здоровье. Иначе вы рискуете быть избитыми, а то и хуже… Ну, а в любом солидном и безопасном месте этот бантик можно легко снять, сунуть в карман… — предупредительно промолвил один штабс-капитан средних лет, предлагая офицерам еще в купе вагона на выбор несколько красных тряпиц, завязанных на подобие официантских бабочек.

Кирилл и Алексей послушались совета более сведущего, опытного офицера и прикололи банты. Пьяная, веселая, свободная, революционная столица открыла перед молодыми людьми свои объятия. С перрона они отправились на Васильевский остров, где, по словам знакомых им по купе офицеров, могли найти недорогие, но достойные гостиничные номера… Весь вечер и начало ночи посвящены были устройству в гостинице. Они приняли горячую ванну, вымылись, выбрились, надели чистое нижнее белье, достали из чемоданов и развесили парадные мундиры. Перед сном выпили и завалились спать.

На следующий день утром Кирилл по настоянию Алексея принял рюмку водки, попил кофе, и они слегка подшофе отправились на Фонтанку по настоянию подпоручика. Еще чистый, сытый, холеный, вольный, разнузданный, распущенный, но тревожный Петроград впустил молодых офицеров-фронтовиков в свое лоно. В сеть своих улиц, одетых нерусской красотой зданий, перспективой прямых, как натянутые струны гитары, проспектов, мостов и каналов. Выдалось солнечное утро. Поддувал и приятно освежал лица легкий восточный ветерок, плутавший среди верхних этажей домов и над водной рябью каналов. С выходом на давно не метенную дворниками мостовую, усыпанную обрывками газет и другим мусором, в душах подвыпивших молодых людей стало светло и легко. Им показалось, что они навсегда оставили в прошлом тяжелую солдатскую жизнь возле костров, на биваках, в окопах. Не будет больше течь за ворот шинели сквозь худые соломенные крыши крестьянских сараев, отведенных для постоя. Не будет дымных хат и застолий за крестьянскими скоблеными столами, чая, сваренного в котле и налитого по немытым, прокопченным железным кружкам, не будет сала, небрежно и наскоро нарезанного толстыми ломтями на деревянной доске, черствого хлеба, сухарей, картошки, сваренной в мундирах. Не будет больше несвежего нижнего белья и портянок с тяжелым запахом пота и мочи, грязи, постоянно липнущей к гимнастерке или шинели, вшей, да и всего прочего, что сопровождает нехитрый солдатский быт.

Добравшись до Фонтанки, молодые люди стали разглядывать модно и не вполне модно одетых, но привлекательных дам. Алексей явно торопился завести знакомство. Однако к женщинам легкого поведения, быстро идущим на сближение, Кирилл относился настороженно. Пазухин, заметив кажущуюся неловкость друга с представительницами самой древней женской профессии, сначала недоумевал, а потом, сетуя на Космина, перестал сам заводить знакомства. Между тем молодые офицеры уже немало погуляли по Фонтанке. Они заметили, что женщины и сестры милосердия смотрят на них с интересом, люди среднего класса, чиновники, учителя, священники поглядывают почтительно и с уважением. Простонародье и рядовые солдаты с красными бантами на лацканах карманов гимнастерок глядели на молодых офицеров вызывающе, враждебно, громко выражались матерно. Вообще, вооруженные офицеры с погонами на плечах встречались нечасто, да и то в центре города. На улицах полно было солдат с красными бантами и винтовками, которые шлялись просто так, но спроси любого, ради чего они шляются, ответ был одинаков:

— Охраняем революцию от темных сил!

Возле какого-то памятника бурлил очередной митинг, и какой-то оратор в круглых очках и с бородкой старательно вбивал в головы толпы политические лозунги:

— Мы за самое скорое окончание войны и заключение мира на любых условиях! Нам не нужны Босфор, Дарданеллы и прочие колонии. Это непременное наше условие на время текущего момента истории!..

Все дружно аплодировали. Космин остановился и, изобразив неподдельный интерес на лице, спросил у одного молодого, по виду рабочего парня с плоским рябым лицом:

— Подскажи, любезный, что есть Босфор и Дарданеллы?

— Эх, ты… темнота! А ешо — ахвицер… Не знашь, что эфто две горы в Арапской стране. В одной роют золото, во второй сребро. Мировой капитал из-за их-то и грызется. А мы за Босфор и Дарданеллы мешками кровя проливаем, — с долей злобы и упрека отвечал парень, словно сам недавно оставил окопы фронта. Только красные банты на мундирах офицеров, на которые тот поглядывал с долей недоверия и сомнения, верно, сдержали его от более ярких эмоций и выражений.

— Слушай, Кирилл, пойдем отсюда, — негромко молвил Алексей и, взяв Космина за рукав, повел его в сторону.

Постукивая по мостовой коваными каблуками и шпорами высоких, вычищенных до блеска офицерских сапог, придерживая темляки сабель, поскрипывая ремнями амуниции, Космин и Пазухин вели неторопливый разговор.

— Такое впечатление, что ты словно боишься женщин, Кирилл? Даже и предположить не мог, что увижу тебя таким в столице, — произнес с некоторым удивлением Алексей.

— Пожалуй, это не так, как кажется со стороны, — заметил в ответ Кирилл.

— Космин, вы — человек не робкого десятка, хороший боевой офицер. Что удерживает вас от веселых и приятных знакомств?

— Знаете, подпоручик, любая, хоть немного симпатичная женщина вызывает во мне чувство трепета и преклонения. Однако при мысли о том, что она может оказаться проституткой, что дарит свои ласки и тело за деньги всем, кто ее пожелает и может заплатить, меня воротит. Знаю, что сам могу и стремлюсь овладеть женщиной полностью — всем ее телом, всей душой. А ведь естество женщины прекрасно, от пальчиков ног до волос на голове. В нем для меня нет ничего, что не приносило бы удовольствия от прикосновений, ничего из того, чего бы нельзя было целовать и лобзать… — с чувством неразделенной тоски вдруг проговорил Космин.

— Да ты и впрямь поэт, Кирилл, — промолвил ошарашенный Алексей, покачивая головой.

Помолчав, он достал из портсигара папиросу, закурил, затягиваясь ароматным голубоватым дымом. Посмотрел внимательно на Космина.

— Догадываюсь, горжусь этим и боюсь… — вымолвил тот.

— Что ж, твое поэтическое чутье тебе подсказывает, что такое отношение к женщинам нормально? А вдруг, положим, это… э… э… чистоплюйство? Такие мысли тебя не посещают? — спросил Пазухин, затягиваясь вновь.

— Сам посуди, Алексей, коли за разврат Бог «наградил» род человеческий гонореей, сифилисом и еще сонмом других венерических болезней, это ли не знак? Это ли не повод оценивать отношения с женщинами таким образом?

— Но это уже крайность, Кирилл. В жизни все проще. Твои философско-поэтические поиски и воззрения не позволят человечеству жить полноценной жизнью, дышать всей грудью.

— Мои поиски не оправдывают себя, мы бесцельно гуляем уже много часов подряд и не можем прийти туда, куда я давно мечтаю попасть. Давай возвратимся на Васильевский остров.

— Что ж веди, геодезист-наводчик, — благосклонно согласился Пазухин, понимая, что Космин хочет чем-то удивить его.

* * *

Вечерело. На пересечении Большого, Малого и Среднего проспектов Васильевского острова располагались пивные. Броские названия: «Рейн», «Альпы» и прочие — цепляли глаз. Впоследствии очень удачно описал эти злачные места один не очень известный, но очень одаренный русский писатель и публицист с самой распространенной русской фамилией: «Отдаленные концы Васильеостровских линий уже окутывал туман, с которым подкрадывались темнота и тишина. Но на перекрестках жизнь била ключом: снопы электрического света, льющегося сквозь большие окна и витрины, веселый, порой интеллигентный, порой циничный пьяный говор, хрип и повизгивания граммофона:

После чая, отдыхая,

Где Амур река течет,

Я увидел китаянку…

Молодые офицеры остановились перед раскрытыми дверями питейного заведения с «высоким» названием «Эдельвейс». Обменялись улыбками, бодро поднялись по ступеням внутрь. При входе сняли и спрятали красные банты в карманы галифе.

Их охватило полусказочное очарование… Сразу же за ближайшим столом заведения восседает теплая компания.

— Только конституционная монархия и конституционно-демократическая партия выведут нас из этого бардака, господа! — провозглашает солидный, седой, хорошо одетый, с золотым пенсне на носу с горбинкой, изрядно подпивший посетитель.

— Какие господа?! Помилуйте, Арнольд Христофорович! Мы все давно граждане. А ваши кадеты почти все вышли в отставку… — цинично упрекает седого посетителя другой, высокий, худой с козлиной бородкой собутыльник.

— Коллеги! Вся надежда на социалистов-революционеров во главе с Черновым. Ну, может быть, еще скажет свое слово и правая социал-демократия. Есть и у них там светлые головы: Плеханов, Аксельрод, Мартов… — негромко и осторожно говорит третий и скрывает свой образ в клубах папиросного дыма…

— Главное — не допустить к власти большевиков и их сторонников из Советов этих солдатских и каких-то гм-м… извините, депутатов!

— И анархистов!

— Анархисты сами отрицают любую власть, милостивый государь!

— Большевички — вот зло!

— Ох, господа, прошу прощения, граждане, не поминайте на ночь глядя большевиков…

Граммофон хрипловато вторит:

Китаянка, китаянка,

Китаяночка моя…

Кирилл и Алексей с порога внимательно осматриваются.

«Солидные мраморные столики, увесистые пивные кружки тускловато-матового стекла, фаянсовые подставки под них с надписями вроде “Morgenstunde hat Gold im Munde”[6].

На стенах мозаикой выложены сцены из “Фауста”. В стеклянных горках посуда для торжественных случаев», — свидетельствует упомянутый автор.

Почти все столики заняты. В углу — три стола сдвинуты под пыльной искусственной пальмой. Там сидят двое, и есть три-четыре свободных места. Взгляд Кирилла оживляется, в нем мелькают искры надежды.

— Алексей, идем, присядем там, — негромко говорит он, указывая глазами и подбородком, — тот угол поэтический, литературный.

Он решительно направляется туда, и Пазухин послушно следует за ним. За сдвинутыми столами сидит средних лет прапорщик кавалерии с синими просветами на погонах, как и у Пазухина, и двумя солдатскими георгиевскими крестами на левом борту кителя. Глаза его внимательно осматривают вошедших. Один глаз слегка косит. По одному уже взгляду на него видно, что он — боевой офицер, видавший виды. Но в его манерах и выражении лица сквозят врожденное благородство, аристократичность, характерные для людей петербургского общества.

— Позвольте, господа? — радостно спрашивает Кирилл, берясь правой рукой, одетой в лайковую перчатку, за спинку стула.

— Сделайте одолжение, — отвечает прапорщик, явно чувствуя себя хозяином ситуации и переглядываясь со своим соседом — молодым, худощавым длинноносым господином, одетым по-светски, с бабочкой на белоснежном воротнике сорочки и с белыми манжетами, выступающими из-под рукавов пиджака. Кирилл и Алексей, сняв фуражки, усаживаются.

— Надеюсь, господа офицеры, вы догадываетесь или знаете, за какие столы садитесь? — спрашивает председатель стола, глаза его играют, а по лицу пробегает легкая усмешка. — Уверяю вас, господин прапорщик, мы совершенно однозначно направлялись именно сюда, — отвечает Кирилл. Тот, склонив голову, изрекает — Как видите, у нас тут есть еще два места. Я поджидаю своего фронтового друга. — Осмелюсь узнать, прапорщик, в каком полку служить изволите и на каком фронте получили столь завидные награды? — с налетом высокомерия задает вопрос Пазухин, указывая взглядом на два солдатских георгиевских креста и намекая на то, что он выше по званию.

Очарование сменяется реальностью…

— Как видите, подпоручик, мы — коллеги по роду войск, — махнув перстами правой руки, небрежно указал отвечавший на синие просветы своих погон.

— Да, да и все же…

— Весь последний год и даже более — прапорщик 4-го эскадрона 5-го гусарского Александрийского полка. До последнего времени расквартированного на Западном фронте в районе реки Двины.

— Ба, да ведь это «черные гусары»! Прославленный полк! — восклицает Пазухин.

— Не спорю, подпоручик. Но службу я начал 24 августа 1914 года в Лейб-гвардии Уланском Ея Величества полку вольноопределяющимся маршевого эскадрона. Это было в Восточной Пруссии. Наш полк тогда входил в состав 2-й гвардейской кавалерийской дивизии, — слегка пришепетывая, отметил председатель.

— Могу представить, господин прапорщик, что вам пришлось пережить, если вы приняли участие в сражениях за Восточную Пруссию, — с уважением вымолвил Алексей, полностью утративший налет высокомерия.

— Всякое бывало, господин поручик, но, думаю, штабные стратегические расчеты, просчеты и отчеты тех дней совсем не соответствовали тактическим, полевым, повседневным реалиям. Наш полк вместе со всей дивизией входил тогда в конный корпус хана Нахичеванского, и мы постоянно наступали, отступали, маневрировали… так что общее поражение 2-й русской армии в Восточной Пруссии было нами не очень замечено. Ну а осенью нашу 2-ю кавдивизию передали в состав гвардейского конного корпуса генерала фон Гилленшмидта юго-западнее Варшавы. Там было еще веселее. Гм-гм. А вы, подпоручик, с какого года на фронте? — спросил обладатель двух георгиевских крестов.

— Осенью 1915 после окончания училища корнетом направлен в Галицию на Юго-Западный фронт. И мне повезло — имел честь быть определенным в 7-й гусарский Белорусский 7-й кавалерийской дивизии.

— Что ж, тоже известный полк. И конечно, ваша часть была в весеннее-летнем австрийском прорыве прошлого года? Помнится, тогда командовал генерал Брусилов?

— Точно так-с! Наш 7-й гусарский два раза взламывал австрийскую линию фронта. Первый раз — в начале июня под Тарнополем. Второй — в июле под Бродами. Этот город вообще брали мы при поддержке 7-го уланского полка и 1-й артбатареи. Кстати, господин прапорщик, рекомендую — мой друг и сослуживец из упомянутой батареи Космин Кирилл Леонидович. Благодаря ему мы здесь — в вашей компании.

Кирилл молча поклонился.

— Я уже успел заметить ваши артиллерийские нашивки, господин Космин. Что ж рад видеть настоящих фронтовиков за нашим столом. Имею честь представиться: прапорщик Гумилев Николай Степанович.

— Как, вы и есть известный поэт Николай Гумилев!? — воскликнул Кирилл.

— Ну, насколь известный, жизнь еще покажет. Но поэт Гумилев — это я, без сомнения.

— Алексей, нам явно повезло, — шепчет Космин Пазухину.

— Разрешите представиться и мне: подпоручик 7-го гусарского Белорусского Пазухин 2-й Алексей Петров.

Гумилев и Пазухин раскланялись.

— Рекомендую вам, господа, своего друга и собрата по перу: Иванов Георгий Владимирович, — Гумилев указал на своего молчаливого соседа — худощавого молодого человека с бабочкой.

— Рад познакомиться. Весьма польщен вашим вниманием, господа. С удивлением, с почтением слушал вас, — сказал молодой человек, склоняя голову с ровным пробором русых волос.

— А вот, господа, и еще один представитель нашего доблестного доселе воинского братства. Рекомендую: штаб-ротмистр Карамзин Василий Анатольевич.

Произнеся эти слова, Гумилев встал, протягивая руку подошедшему офицеру, державшемуся с достоинством, но не высокомерно. Это был высокий, стройный человек средних лет с правильными чертами лица и серыми глазами. Космин и Пазухин встали, приветствуя таким образом старшего по званию. Штаб-ротмистр склонил голову и поздоровался со всеми сразу, но никому не подал руки, кроме Гумилева. Не успели все занять свои места за столом, как почти бесшумно приплыл прилизанный официант, неся на серебристом подносе четыре холодных пива в запотевших кружках.

— Прошу прощенья, господа, за нашим знакомством и разговором мы с другом не успели сделать свой заказ, — извинялся Пазухин.

— Оставьте, подпоручик… пива хватит на всех. Я угощаю сегодня!

— Нет, нет! Николай Степанович! Я тоже хочу угостить столь славную компанию, — заторопился Пазухин.

— Человек! — громко позвал Кирилл, а про себя подумал: «Ну, началось!.. Опять напьюсь сегодня».

Пиво не сразу ударило в голову, но его было много. Кирилл и Алексей, несмотря на протесты хозяина стола, все же сделали щедрый заказ, и официант, поднос за подносом, вскоре заставил пивными кружками и легкой закуской все три сдвинутых столика. Холодное пиво бурлило в желудке, вызывая легкую, приятную икоту. Уже после того, как выпили по первой и перешли ко второй кружке, Николай Гумилев, заметив внимательно слушавшего и молчавшего Кирилла, спросил:

— А что же безмолвствует наш новый знакомый артиллерист? Вы, молодой человек, давно на фронте?

— Вот уже год, Николай Степанович, — ответил тот, — правда, я не столько артиллерист, сколько картограф, топограф и наводчик. — Поверьте, это немаловажно в современной войне. И вы, конечно, тоже участвовали в прорыве летом прошлого года?

— Да-с.

— Да, да! Николай Степанович, благодаря нашей разведке и его схемам, а Кирилл в той разведке был с нами, их 1-я батарея разнесла австрийские окопы с пулеметами и пушки, а наш полк с небольшими потерями прорвал оборону противника под Тарнополем, — весело и бесцеремонно поддержал диалог Пазухин.

— Не сомневаюсь. Ни один рыцарь так не беспокоится о судьбе своей дамы, как кавалерист о безопасности артиллерии, находящейся под его прикрытием. То, что он может каждую минуту ускакать, заставляет его оставаться на своем посту до конца, — с поэтическими нотками в голосе промолвил Гумилев.

— Согласитесь, господа, ведь пехоте на войне тяжелее всего, а мы — кавалерия — белая кость, — вставил захмелевший Пазухин.

— Мне работа нашей кавалерии представляется как ряд отдельных, вполне законченных задач, за которыми следует отдых, полный самых фантастических мечтаний о будущем. Если пехотинцы — поденщики войны, выносящие на своих плечах всю ее тяжесть, то кавалеристы, — это веселая странствующая артель, с песнями в несколько дней кончающая прежде длительную и трудную работу. Нет ни зависти, ни соревнования. «Вы — наши отцы, — говорит кавалерист пехотинцу, — за вами, как за каменной стеной», — вновь, но уже совсем лирически изрек Гумилев и слегка потянул холодное пиво из очередной кружки.

— Да, совершенно согласен с вами, — подтвердил штаб-ротмистр.

— Красиво сказано! — восхитился Пазухин.

— Хотите, господа, поведаю одно из моих фронтовых наблюдений? — спросил хозяин стола.

— Сделайте одолжение, Николай Степанович! — попросил Космин, предвкушая услышать интересный рассказ из уст поэта.

— Случилось это года полтора назад, еще в бытность мою в Уланском Ея величества полку в Южной Польше. Австрийцы наступали тогда. Наш передовой разъезд прикрывал отход наших частей. Вечерело. Мы весь день ничего не ели и с тоской ждали новой атаки впятеро сильнейшего врага. Особенно удручающе действовала время от времени повторявшаяся команда: «Опустить прицел на сто!». Думаю, не стоит объяснят, господа, что на столько же шагов приблизился к нам неприятель.

Оборачиваясь, я позади себя сквозь сетку мелкого дождя и наступающие сумерки заметил что-то странное, как будто по земле стелилась туча. Или это был кустарник, но тогда почему же он оказывался все ближе и ближе? Я поделился своим открытием с соседями. Они тоже недоумевали. Наконец, один дальнозоркий крикнул: «Это наша пехота идет», — и даже вскочил от радостного волнения. Вскочили и мы, то сомневаясь, то веря и совсем забыв про пули.

Вскоре сомнениям не было места. Нас захлестнула толпа невысоких, коренастых бородачей, и мы услыхали ободряющие слова: «Что, братики, или туго пришлось? Ничего, сейчас все устроим!». Они бежали мерным шагом (так пробежали десять верст) и нисколько не запыхались, на бегу свертывали цигарки, делились хлебом, болтали. Чувствовалось, что ходьба для них — естественное состояние. Как я их полюбил в тот миг, как восхищался их грозной мощью. Вот уже они скрылись во ржи, и я услышал чей-то звонкий голос, кричавший:

«Мирон, ты фланг-то загибай австрийцам!» — «Ладно, загнем!» — был ответ.

Сейчас же грянула пальба пятисот винтовок. Они увидели врага.

Мы послали за коноводами и собрались уходить, но я был назначен для связи с пехотой. Когда я приближался к их цепи, то услышал громовое «ура». Но оно как-то сразу оборвалось, и разлетелись отдельные крики:

«Лови, держи! Ай, уйдет!» — совсем как при уличной драке.

Неведомый мне Мирон оказался на высоте положения. Половина нашей пехоты под прикрытием огня остальных зашла австрийцам во фланг и отрезала полтора их батальона. Те сотнями бросали оружие и покорно шли в указанное им место. К группе старых дубов. Всего в этот вечер было захвачено восемьсот человек и кроме того возвращены утерянные вначале позиции.

Вечером, после уборки лошадей, мы сошлись с вернувшимися пехотинцами.

«Спасибо, братцы, — говорили мы, — без вас бы нам крышка!» — «Не на чем, — отвечали они, — как вы до нас-то держались? Ишь ведь, их сколько было! Счастье ваше, что не немцы, а австрийцы».

Мы согласились, что это действительно было счастье, — закончил Гумилев и вновь потянул пиво.

— А по-моему, самое настоящее и опасное кавалерийское дело — разведка. А счастье, когда из разведки возвратишься восвояси цел и невредим, — икнув, произнес Пазухин.

Пиво все сильнее хмелило, расслабляя и нагревая тело и нервы, наполняя голову волшебно-легким, но тягучим дурманом. Гумилев внимательно посмотрел на молодого человека и молвил:

— Да, подпоручик, вижу, что вам приходилось не раз бывать в таком деле.

— Да-с, далеко не раз, Николай Степанович.

— Мне запомнился один очень яркий случай в разведке, господа. Это было в 1915 году. Немцы наступали в Польше. Наш эскадрон был в прикрытии. Поэтому я попросил у офицера пять человек, чтобы попробовать пробраться в тыл немецкой заставе, пугнуть ее, может быть, захватить пленных.

Предприятие было небезопасное, потому что, если я оказывался в тылу у немцев, то другие немцы оказывались в тылу у меня. Но предприятием заинтересовались два местных молодых жителя, и они обещали кружной дорогой подвести нас к самым немцам. Мы все обдумали и поехали сперва задворками, потом низиной по грязному талому снегу. Жители шагали рядом с нами. Мы проехали ряд пустых окопов, великолепных, глубоких, выложенных мешками с песком. В одиноком фольварке старик все звал нас есть яичницу, он выселялся и ликвидировал свое хозяйство, и на вопрос о немцах отвечал, что за озером с версту расстояния стоит очень много, очевидно, несколько эскадронов, кавалерии. Дальше мы увидали проволочное заграждение, одним концом упершееся в озеро, а другим уходящее в поле.

Я оставил человека у проезда через проволочное заграждение, приказал ему стрелять в случае тревоги, с остальными отправился дальше. Тяжело было ехать, оставляя за собой такую преграду с одним только проездом, который так легко было загородить рогатками. Это мог сделать любой немецкий разъезд, а они крутились поблизости, это говорили и жители, видевшие их полчаса тому назад. Но нам слишком хотелось обстрелять немецкую заставу. Вот мы въехали в лес. Знали, что он неширок и что сейчас за ним немцы. Они нас не ждут с этой стороны, наше появление произведет панику. Мы уже сняли винтовки, и вдруг в полной тишине раздался отдаленный звук выстрела. Громовой залп испугал бы нас менее. Мы переглянулись.

«Это у проволоки», — сказал кто-то, но мы догадались и без него.

«Ну, братцы, залп по лесу и айда назад… авось поспеем!» — сказал я. Мы дали залп и повернули коней.

Вот это была скачка. Деревья и кусты проносились перед нами, комья снега так и летели из-под копыт, баба с ведром в руке у речки глядела на нас с разинутым от удивления ртом. Если бы мы нашли проезд задвинутым, мы бы погибли. Немецкая кавалерия переловила бы нас в полдня. Вот и проволочное заграждение — мы увидели его с холма. Проезд открыт, но наш улан уже на той стороне и стреляет куда-то влево. Мы взглянули туда и сразу пришпорили коней. Наперерез нам скакало десятка два немцев. От проволоки они были на том же расстоянии, что и мы. Они поняли, в чем наше спасение, и решили преградить нам путь.

«Пики к бою, шашки вон!» — скомандовал я, и мы продолжали нестись. Немцы орали и вертели пики над головой. Улан, бывший на той стороне, подцепил рогатку, чтобы загородить проезд, едва мы проскачем. И мы действительно проскакали. Я слышал тяжелый храп и стук копыт передовой немецкой лошади, видел всклокоченную бороду и грозно поднятую пику ее всадника. Опоздай мы на пять секунд, мы бы сшиблись. Но я проскочил за проволоку, а он со всего маху промчался мимо.

Рогатка, брошенная нашим уланом, легла криво, но немцы все же не решились выскочить за проволочное заграждение и стали спешиваться, чтобы открыть по нам стрельбу. Мы, разумеется, не стали их ждать и низиной вернулись обратно. Вечером к нам подъехал ротмистр со всем эскадроном. Наш наблюдательный разъезд развертывался в сторожевое охранение, и мы, как проработавшие весь день, остались на главной заставе.

— Вот, господа, со мною года полтора назад тоже случилась история! — воскликнул Пазухин. — Было это в конце апреля 1915 года в Галиции. Незадолго до этого я был определен в полк и, несмотря на окончание кавалерийского училища, плохо представлял, что такое война. Тогда нашу кавбригаду несколько раз бросали в наступление, но все было безуспешно. Австрийцы окопались, насажали пулеметных гнезд, укрылись проволочными заграждениями. Наш гусарский полк тоже закрепился на позиции у реки Дунаец и встал в оборону.

Накануне 4-й эскадрон нашего полка, коим командует ротмистр Гаджибеклинский — прирожденный поэт и пьяница, принял бой и сильно потрепал противника. А меня — молодого корнета — и нескольких гусар вечером назначили в разведку. И затесался к нам в разведчики один или осетинец, или черкес, кто его знает. Как уж он попал к нам в гусары, ибо ему самое место в Дикой дивизии, Бог весть. В разведку пошли ночью. Лезть надо было по-пластунски, под колючую проволоку. Сами понимаете, нам надо делать проход в этих заграждениях. А австрийцы навесили на проволоку сотни пустых консервных банок, дырявых котелков и прочих побрякушек. Ночь упала, хоть глаз выколи. Первым под заграждения с кусачками, да с ножом пополз один наш молодой гусар — по всем повадкам, до призыва в армию полный ухорез. А за ним вызвался этот кавказец с кинжалом — видно, что до армии и этот был головорезом и конокрадом. Тихонько порезали и покусали они проволоку и только нырнули под рогатку, как кто-то из них зацепился в темноте. Банки и побрякушки задребезжали, как колокольчики по всей линии. Австрийцы не разбирая, врезали из Шварцлозе по колючке длинной очередью. Мы залегли — головы в землю. Пули — роем майских жуков. Затем стихло. Вдруг слышим:

«Вау, вау!»

То наш русский гусар голос подал, словно весенний кот проорал. И так похоже, так натурально. Ветерком донесло — австрийцы гогочут. Затем опять все стихло.

Через четверть часа и мы под колючкой тихонько пролезли. Без шума взяли языка близ отхожего места и под утро назад к тому же проходу в проволочном заграждении. И опять первыми поползли туда наш сорви-голова и этот кавказец с кинжалом. Кто уж там зацепился за проволоку второй раз, теперь знает только Господь Бог. Но слышим, гремят банки и котелки… Тут очередь из пулемета прошила воздух в вершке от головы. И, верно, в этот раз достала австрийская пуля нашего ухореза прямо под колючкой. Но тот даже стона не проронил. Потом опять тишина и снова длинная очередь. Вдруг слышим крик этого черкеса:

«Эй, дарагой, зачэм стрэлял? Слушай, это ми — кошики, дамой идом!»

Австрийцы из своего Шварцлозе врезали третий раз. Гробовая тишина… Пришлось нам новый проход в колючке делать, чтоб к своим возвратиться. Вот тогда и уразумел я, что в пластунские дела надо брать спокойных и рассудительных людей. А головорезам самое место в кавалерийских разъездах.

Космин негромко и долго заливался смехом. Гумилев и Карамзин от души хохотали. Иванов с улыбкой удивления и иронии похохатывал…

Когда все немного успокоились и приложились к пиву, Гумилев уже совершенно серьезно заговорил:

— Мерзкое дело — эта колючая проволока, атрибут современной войны. Во многих разъездах я участвовал, но не припомню такого тяжелого, как разъезд корнета князя Куракина, в один из самых холодных мартовских дней. Была метель, и ветер дул прямо на нас. Обмерзшие хлопья снега резали лицо, как стеклом, и не позволяли открыть глаз. Сослепу мы въехали в разрушенное проволочное заграждение, и лошади начали прыгать и метаться, чувствуя уколы. Дорог не было, всюду лежала сплошная белая пелена. Лошади шли чуть не по брюхо в снегу, проваливаясь в ямы, натыкаясь на изгороди. И вдобавок нас каждую минуту могли обстрелять немцы. Мы проехали таким образом верст двадцать…

Между тем общение компании, как всегда это бывает среди русских во время хорошей выпивки и при добром расположении духа, стало многогранным и многополярным. Карамзин все более акцентировал свое внимание на Гумилеве, а к ним прислушивался и «тяготел» Пазухин.

Космину тепло и уютно, он опять очарован. Раз от разу он более и более внимает молодому литератору с бабочкой и не может не оценить его острого и порой придирчивого взгляда на людей и ситуации. Рядом с ними за соседними столиками восседает еще более подпитая и шумная компания.

— Обратите внимание, прапорщик, — говорит молодой литератор захмелевшему Кириллу, — вот некто Ш., поэт, вечный студент — длинный, черный, какой-то обожженный, в долгополом выгоревшем сюртуке. Необыкновенно ученый, полусумасшедший. Для него «путешествие с пересадками» (по кабакам) начинается с утра — вместо кофе стакан водки и две кильки. Он уже совсем пьян (да ведь и пивом угощают) — и замогильным голосом толкует что-то о Ницше. Рядом Г., тоже поэт и тоже пьяный, захлебываясь его перебивает.

— Романтизм, романтизм… Новалис… Голубой цветок, — в подтверждение слов молодого критика выкрикивает Г.

— Приглядитесь. Еще какие-то люди. Тоже поэты или музыканты или философы, кто их знает. Шумней всех — М. — актер, не спившийся и даже не пьяный — притворяется только. Зачем он притворяется? Всем известно, что из кабака он уже улизнет — домой, спать. Ведь завтра репетиция — Боже сохрани пропустить. И пить-то он не любит, и денег жаль — а приходится не только за себя, и за других платить. Зачем же он это делает? Из чести. Странная, казалось бы, честь. А вот подите же…

— Выпьем за искусство… Построим лучезарный дворец… Эх, молодость, где ты!.. — громко призывает всех актер.

— Обратите внимание, Космин, как шумно чокается, нарочно проливая, шумно предлагает бестолковый тост, жестикулирует, бьет себя в грудь, плачет… А ведь пьяницы непритворно чокаются и пьют. Они знают, что М. притворяется, что никаких «разбитых надежд» заливать ему нечего, что он просто балагур, пошляк. Но им безразлично — с кем пить, чью болтовню слушать. Все давно безразлично. Все на свете чушь, вздор, галиматья…

— Человек! Еще парочку! — выкрикивает актер.

— В России — революция… — оправдывает ситуацию Космин.

— Да, прапорщик, революция, но не как причина, а как следствие. Наша Россия — Марсово поле, даже более — долина Мегиддо — место судьбоносных битв ветхозаветных народов. Мы — великороссы — веками растим и холим свою элиту, но почти каждое ее второе поколение мгновенно растлевается, распадается под лучами божественного света Провидения, порождая «богему» и подонков. Сталкиваясь с разными кругами «богемы», делаешь странное открытие. Талантливых и тонких людей — встречаешь больше всего среди ее подонков.

В чем тут дело? Может быть, в том, что самой природе искусства противна умеренность. «Либо пан, либо пропал». Пропадают неизмеримо чаще. Но между верхами и подонками — есть кровная связь. «Пропал». Но мог стать паном и, может быть, почище других. Не повезло, что-то помешало — голова слабая. И воли нет. И произошло обратное «пану» — «пропал». Но был шанс. А средний, «чистенький», «уважаемый» никак, никогда не имел шанса — природа его совсем другая.

В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, — гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость.

— По-вашему, русские — народ вообще или никчемный, или юродивый?

— Я бы сказал точнее, мессианский, а страна еще страшнее…

— Да, Николай Степанович! Современная война требует — и от кавалерии прежде всего — расчета, умения, знаний, а не удали. А сколь необходимо терпения и выдержки в окопном сидении и в окопном бою, — смакуя уже теплое пиво, молвит штаб-ротмистр.

— Согласен, Василий Анатольевич. Окопные бдения оставили в моей памяти особые отметины. Помнится, наш уланский эскадрон как-то держал оборону у реки. Ночь была тревожная, все время выстрелы, порою треск пулемета. Часа в два меня вытащили из риги, где я спал, зарывшись в снопы, и сказали, что пора идти в окоп. В нашей смене было двенадцать человек под командой подпрапорщика. Окоп был расположен на нижнем склоне холма, спускавшегося к реке. Он был неплохо сделан, но зато никакого отхода, бежать приходилось в гору по открытой местности. Весь вопрос заключался в том, в эту или следующую ночь немцы пойдут в атаку. Встретившийся ротмистр посоветовал не принимать штыкового боя, но про себя мы решили обратное. Все равно уйти не представлялось возможности, — слегка шепелявя, с любовью рассказывает Гумилев.

Кирилл переключает внимание на председателя.

— Когда рассвело, мы уже сидели в окопе. От нас было прекрасно видно, как на том берегу немцы делали перебежку, но не наступали, а только окапывались. Мы стреляли, но довольно вяло, потому что они были очень далеко. Вдруг позади нас рявкнула пушка — мы даже вздрогнули от неожиданности, — и снаряд, перелетев через наши головы, разорвался в самом неприятельском окопе. Немцы держались стойко. Только после десятого снаряда, пущенного с той же меткостью, мы увидели серые фигуры, со всех ног бежавшие к ближнему лесу, и белые дымки шрапнелей над ними. Их было около сотни, но спаслось едва ли человек двадцать.

За такими занятиями мы скоротали время до смены и уходили весело, рысью и по одному, потому что какой-то хитрый немец, очевидно, отличный стрелок, забрался нам во фланг и, невидимый нами, стрелял, как только кто-нибудь выходил на открытое место. Одному прострелил накидку, другому поцарапал шею.

«Ишь, ловкий!» — без всякой злобы говорили о нем солдаты. А пожилой, почтенный подпрапорщик на бегу приговаривал:

«Ну и веселые немцы! Старичка, и того расшевелили, бегать заставили».

На ночь мы опять пошли в окопы. Немцы узнали, что здесь только кавалерия, и решили во что бы то ни стало форсировать переправу до прихода нашей пехоты. Мы заняли каждый свое место и в ожидании утренней атаки задремали, кто стоя, кто присев на корточки.

Песок со стены окопа сыпался нам за ворот, ноги затекали, залетавшие время от времени к нам пули жужжали, как большие опасные насекомые, а мы спали, спали слаще и крепче, чем на самых мягких постелях. И вещи вспоминались все такие милые — читанные в детстве книги, морские пляжи с гудящими раковинами, голубые гиацинты. Самые трогательные и счастливые часы — это часы перед битвой.

Караульный пробежал по окопу, нарочно по ногам спящих, и для верности толкая их прикладом, повторяя: «Тревога, тревога». Через несколько мгновений, как бы для того, чтобы окончательно разбудить спящих, пронесся шепот:

«Секреты бегут!»

Несколько минут трудно было что-нибудь понять. Стучали пулеметы, мы стреляли без перерыва по светлой полосе воды, и звук наших выстрелов сливался со страшно участившимся жужжаньем немецких пуль. Мало-помалу все стало стихать, послышалась команда:

«Не стрелять!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.