ГЛАВА 3. Методологические проблемы толкования «теории заговора»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 3.

Методологические проблемы толкования «теории заговора»

Будучи важным элементом политической и культурной жизни, «теория заговора» не могла не вызывать интереса у серьёзных исследователей. Тем интересней тот факт, что такое непростое явление трактовалось и трактуется поныне, как правило, в рамках одного методологического подхода. Данный подход, сформировавшийся в 60-70-е годы прошлого века, мы определяем как мифогенетический или неофрейдистский. Мифогенетический (неофрейдистский) подход базируется на понимании возникновения «теории заговора» как сублимации социальных неврозов и ставит её в один ряд с такими социально-психическими явлениями как чувство страха, ксенофобские настроения, беспокойство за будущее и т. д. Следствием этого выступает антирациональный характер, апокрифичность большинства вариантов «теории заговора». Исходя из названных особенностей, конспирологическое мышление определяется как параноидальное по своему содержанию. Так, Ф. Нойманн в работе «Тревога в политике» рассматривает крушение сословного общества как фактор, увеличивающий уровень социальной тревоги, беспокойства. Сама «подвижность» и, в известной мере, относительность общественной иерархии капитализма неизбежно гиперболизируют значение субъекта, его роли в историческом процессе.

Одной из первых работ на данную тему является сочинение В. Райха «Психология масс и фашизм», написанное в 30-е годы XX столетия. Анализируя причины влияния нацистской пропаганды на массовое сознание, Райх указывает на их иррациональные аспекты, что, по его мнению, во многом и объясняет столь быстрый успех фашистской идеологии. Иррационализм проявляет себя в постоянном повторении некоторых образов и ассоциативных рядов: «борьба крови», «отравление крови», «всемирная еврейская зараза», «расцвет и упадок народов», в большинстве своём не поддающихся рациональной дешифровке. Сущность этих образов раскрывается через акты агрессивного тотального неприятия: «Расовая чистота, то есть чистота крови, представляет собой нечто такое, к чему надо стремиться и за что необходимо бороться всеми доступными средствами»{162}. В русле фрейдистского учения фашизм интерпретируется не как продукт идеологического конструирования, но как отражение практически вечного процесса сублимации, протекающего на уровне индивида. Страх перед сексуальным влечением создаёт табелированные области, наделяемые тотально отрицательной характеристикой, не имеющей какой-либо прочной связи с действительностью. Следствием этого является абсолютистское толкование политической и социальной жизни, имеющее манихейское, апокалипсическое выражение. «Фашизм характеризуется метафизическим мышлением, неортодоксальными взглядами, одержимостью абстрактными этическими идеалами»{163}.

Социально-психологические аспекты возникновения «теории заговора» находят своё толкование и в ряде работ отечественных авторов. Так, Н. Н. Вольский, говоря об источниках и механизмах функционирования конспирологического сознания, предлагает перенести центр исследования с непосредственно «теории заговора» на её носителя, то есть субъекта, считая, что без изучения особенностей последнего, любой анализ будет заведомо неполным. «Без них [субъектов «теории заговора»] все рассуждения о “еврейском заговоре” и о необходимости ему противодействовать приобретают, можно сказать, академический характер. На них можно было бы обращать столько же внимания, сколько и на “теории” Фоменко или Мулдашева»{164}. По мнению Вольского, субъект конспирологического сознания относится к особому социально-психологическому типу, для которого поиск внешних и внутренних врагов, с последующей манифестацией ненависти к таковым служит формой снятия страха. Причиной страха служит подсознательное отождествление сторонника «теории заговора» с объектом разоблачения. Вольский обращает особое внимание на то, что по национальным, социальным, образовательным признакам адепты конспирологии зачастую представляют собой полное зеркальное отражение «образа врага». «Фактически они страшатся самих себя, превращая свой страх в ненависть, направленную вовне. Можно сказать, что мы готовы возненавидеть любого, кого предполагается бить, лишь бы самим не оказаться в числе битых»{165}.

Несмотря на определённые результаты при его использовании, неофрейдистский подход демонстрирует свою явную ограниченность, как методологического, так и содержательного свойства. Методологическая недостаточность вытекает из уже отмеченной односторонности в трактовке соотношения субъекта, носителя конспирологического сознания и объекта — собственно «теории заговора». Зачастую «теория заговора» трактуется как следствие патологических изменений в сознании, деструктивных процессов в личностной сфере. Так, Ж.-П. Сартр в повести «Портрет антисемита» попытался реконструировать ход причинно-следственных связей, приведших главного героя в лагерь антисемитов — сторонников «теории заговора». Источником данного процесса в итоге объявляются типичные фрейдистские конструкции. Почётное место среди них занимают такие традиционные, если не сказать шаблонные, психоаналитические посылы как исследование психосексуальных переживаний в детские годы героя, с неизбежным акцентом на Эдипов комплекс. Созревание персонажа сопровождается актуализацией гомосексуальных импульсов, находящих выражение как в латентной, так и в открытой форме. По мнению Сартра, совокупность подобных факторов практически неизбежно приводит субъекта к принятию «теории заговора», агрессивному поиску врагов. Философ приходит к выводу, что «теория заговора» является сублимацией внутренней агрессии, чувство собственной неполноценности, «ненормальности» смещается с самого субъекта и перенаправляется на внешний мир. Благодаря этому снимается «чувство вины» и возникает комплекс сверхполноценности. Нетрудно заметить, что концептуальность декларируемых положений имеет ярко выраженный субъективный характер, более того, они могут быть «завязаны» на психологических особенностях личности самого автора. Достаточно осторожно, но в то же время определённо об этом высказывается К. Альсберг. Анализируя воззрения Сартра на «еврейский вопрос», он отмечает их укоренённость в психосексульной природе автора: «Ответственность за собственное существование превращается у Сартра в садомазохистскую зависимость. Гегелевская диалектика Господина и Раба остается движущей силой его мысли, но обретает новое лицо после недавних разоблачений, связанных с Холокостом»{166}.

Сартра привлекают сами страдания евреев, которые он воспринимает как максимальное проявление субъективности, увязывая их тем самым с общими положениями экзистенциализма. Онтологическая «неприкаянность» евреев, отчуждённость от народов, среди которых они проживают, делает их «стихийными экзистенциалистами»: «Еврей определяется исключительно через свою “ситуацию”, то есть через способ его восприятия другим. Добавим сюда христианскую традицию, испокон веков считающую его ответственным за смерть Бога: обвинение с тяжкими последствиями, препятствующими ассимиляции евреев. Подобная дьяволизация еврея изобличает его негативную сущность»{167}. Как мы видим, французский философ соединяет весьма разнородные положения и концепции, что лишает его подход к толкованию «теории заговора» внутреннего единства. Но тем не менее психоаналитическое основание его построений не вызывает никакого сомнения.

Сходную систему аргументации мы находим и в научной литературе, авторы которой полностью или частично разделяют неофрейдистский подход. Л. Поляков, исследующий причины прихода Г. Форда в лагерь сторонников конспирологии, отмечает целый ряд рациональных, нефрейдистских факторов, способствующих этому, главное — его активное участие в политической жизни, вплоть до выдвижения на пост президента США: использование конспирологической риторики являлось частью популистской кампании. Но все приведённые объяснения «перекрываются» другими мотивами, замыкающимися на личностных характеристиках самого автомобильного короля: «Тем не менее, имеются и другие особенности, прежде всего вегетарианство и другие абстиненции и фобии (отказ от употребления крепких напитков, чая, кофе и табака), сближающие его с Рихардом Вагнером, Хьюстоном Чемберленом и Гитлером»{168}. Хотя автор и оговаривает невозможность абсолютизации подобного подхода, но в то же время само обращение к списку лиц, известных своей приверженностью «теории заговора», наглядно свидетельствует о его (подхода) плодотворности. Не следует ли из сказанного со всей неизбежностью, что отказ от кофе, чая и спиртных напитков и другие «странности» отражают, прежде всего, индивидуальные психологические деформации, детерминирующие, в свою очередь, склонность к конспирологии? В качестве ещё одного примера обозначенного подхода можно рассматривать работу Дж. Энтина «Теории заговоров и конспиративистский менталитет». Рассуждая об особенностях политической системы, выстроенной Сталиным, исследователь делает акцент, как и Поляков, на психических свойствах советского вождя: «Я исхожу из предположения, что во взглядах Сталина присутствовал элемент патологии, и что необходимо учитывать факты его биографии и психологические особенности личности. Трудно понять взгляды и поведение Сталина, если считать их результатом только большевистской культуры»{169}. Приверженность Сталина «теории заговора» иллюстрируется и подкрепляется, как и в случае с Фордом, ссылкой на нестандартные формы его поведения: «К концу его жизни его конспиративизм явно превратился в душевное помешательство. Его боязнь врачей доходила до такого состояния, что он предпочитал ставить себе пиявки»{170}. Как мы видим, нам практически предлагается отождествить конспирологию с той или иной формой душевного недуга.

«Авторитетность», а также масштаб распространения неофрейдистского подхода не могли не повлиять на формирование исследовательских подходов и в отечественной науке. В этой связи наиболее показательным является работа М. Н. Золотоносова «Братья Мережковские». Её первая часть посвящена анализу жизни К. С. Мережковского — старшего брата известного русского писателя и мыслителя Серебряного века. Будучи по профессии биологом, оставившим существенный след в этой достойной науке, Мережковский-старший приобрёл шумную известность несколько иного характера. В самый канун Первой мировой войны он оказывается в центре скандала сексуального характера, закономерному завершению которого в форме судебного процесса по обвинению в педофилии помешал поспешный отъезд профессора казанского университета заграницу и начавшаяся вскоре мировая война. Анализируя изнаночную сторону личности, исследователь неразрывно связывает её (сторону) с социально-политическими взглядами субъекта своей работы. Развитие педофильских наклонностей К. С. Мережковского становится проявлением так называемого «анального характера», понятие которого вводится в научный оборот 3. Фрейдом в начале прошлого века. По мнению венского доктора, «анальный характер» обнаруживает в себе несколько доминирующих черт, к которым причисляются бережливость, аккуратность и упрямство. Названные особенности могут трансформироваться в крайности: бережливость — в скупость, аккуратность — в патологический педантизм, упрямство — в мстительность. Естественно, что на обозначенные психологические компоненты личности с неизбежностью наслаиваются различного рода сексуальные перверсии и фобии (в конкретном случае — это педофилия). Подобному сложному психосексуальному комплексу, в авторской интерпретации, «соответствует центрированность К. С. Мережковского на масонском заговоре»{171}.

Но дотошный исследователь не ограничивается использованием классического фрейдистского инструментария, добавляя ещё одну свежую краску в психологический портрет героя. Речь идёт уже о психастенических корнях склонности к конспирологии. Согласно этому подходу, человек испытывает постоянное чувство страха, связанное с отсутствием интроектов заботы о себе. Как особая психопатия психастения выражается в таких личностных состояниях как постоянная тревожность, неуверенность в себе, мнительность. Внешне это выражается в наличии взаимоисключающих стремлений. С одной стороны, субъект испытывает желание находиться в центре внимания, с другой — максимально дистанцироваться от окружающего мира, наблюдается стремление к скрытности, потаённости. Последние свойства, по мнению Золотоносова, с неизбежностью провоцируют тягу Мережковского к «теории заговора»: «Идеалом для него поэтому стали “сионские мудрецы”, правящие миром, но миру не явленные. Этот идеал явился закономерным порождением ментальности, суть которой заключена именно в смеси “соборной” истероидности (порождающей все виды публичной активности, включая садические) со страхом, внушаемым Чужим»{172}. Необходимо отметить, что в представленной авторской концепции без труда обнаруживаются внутренние противоречия. Так, «анальный характер» практически не сочетается с психастеническим типом личности. Если в первом случае предполагается наличие у субъекта ощущения сверхполноценности, ярко проявляется стремление к доминированию, то во втором случае мы сталкиваемся с набором диаметрально противоположных психологических черт: обострённая рефлексия, неуверенность в правильности совершаемых или планируемых действий. Исследователь пытается искусственно «вычленить» из названных психологических типов те качества, которые можно было бы рассматривать как базовые в формировании конспирологического типа личности, мало заботясь о том, сочетаемы ли они в одной конкретной личности.

Кроме этого обратим внимание на необходимость учитывать культурный фон эпохи, который, несомненно, оказал влияние на формирование и личности, и мировоззрения Мережковского. Популярная идея «жизнетворчества», сознательная эстетизация, зачастую за счёт этической стороны, поведенческих норм, объединяли многих весьма несхожих друг с другом представителей ренессанса русской культуры. Стремление покончить с диктатом обветшалой, как тогда представлялось, общественной «мещанской» морали, толкали многих деятелей культуры и искусства к весьма радикальным экспериментам в личной жизни[10]. В их ряду Мережковский занимает вполне законное место, следуя, отметим, от «теории» к «практике», планомерно осуществляя им же заданный эстетический и сексуальный идеал. Собственно это и признаёт сам автор исследования, отмечая рациональную природу «сексуального сумасшествия» Мережковского, что уже не просто приводит к противоречиям внутри концепции, но просто разрушает само концептуальное пространство. Абстрагируясь от конкретного содержания работы Золотоносова, отметим, что указанная проблема является «ахиллесовой пятой» всего неофрейдистского подхода к толкованию генезиса «теории заговора».

Акцент неофрейдизма на особенностях субъекта конспирологии практически полностью нивелирует сущностное содержание «теории заговора», которое подаётся лишь в качестве иллюстративного материала. Предельно широкое толкование социально-психологических причин распространения «теории заговора» превращает это распространение в некое подобие общественного недуга, своего рода «социальную болезнь», и диагноз ставится достаточно легко, в отличие от определения источника недуга: «Конспирацизм обрушивается на невиновных, как чума, делая их подсудимыми и лишая человеческого облика… Никакая другая система идей не способна с такой лёгкостью превратить соседей во врагов, достойных только уничтожения»{173}, — с неприкрытым пафосом говорит Д. Пайпс. Схожую точку зрения высказывает Й. Рогалла фон Биберштайн: «Мифы о заговоре, ставшие разновидностями политической религии (верующие которой не слышат никаких рациональных возражений), безудержно демонизируют политических противников и провоцируют смертельно опасные измышления»{174}. При этом упускается из виду, что «теория заговора» и её элементы не всегда являются «орудием уничтожения соседей» или «провоцированием смертельно опасных измышлений».

Другой иллюстрацией неофрейдистского подхода выступает трактовка Р. Хофштадтером природы антимасонской кампании в США в первой трети XIX века, о которой мы уже говорили выше. Американский автор полностью исключает из сферы своего внимания факторы, не укладывающиеся в «прокрустово ложе» неофрейдизма. Игнорируются социально-политические, экономические, культурологические аспекты «конспирологического безумия». Отечественный исследователь В. В. Прилуцкий, говоря об антимасонском движении, совершенно справедливо отмечает сложный характер причин всплеска конспирологических настроений: «В нём отразились не только борьба обиженных против богатых и влиятельных, неприятие средним классом крупных финансистов, но также и традиционное противостояние сельской глубинки и больших городов»{175}.

Американский автор рассматривает исключительно иррациональные аспекты антимасонского движения, делая акцент на вспышке бессознательного страха перед масонами. Сведение всей сложности предмета «теории заговора» лишь к биологическому, иррациональному уровню — провоцированию агрессии, существенно обедняет его. Страх перед образом чужого перманентен, он может раствориться лишь в новом объекте отторжения. Хофштадтер отмечает, что падение интереса к масонской проблематике объясняется не рациональным разочарованием в конспирологии, а появлением следующей формы социальной фобии: «Страх перед масонским заговором был приглушен появлением слухов о католическом заговоре против американских ценностей»{176}.

В реальности присутствие конспирологии в обществе может носить формы, далёкие от насилия, даже в потенциальной форме. В качестве примера обратимся к отечественному «тайному обществу» с экзотическим именем «Кабуки», которое стало известным широкой публике после судебного процесса в 1929 году. Несмотря на восточный колорит в названии, «Кабуки» объединял номенклатурных работников московского губернского Союза строителей. Целью их объединения выступала не борьба с советской властью или участие в оппозиционных партийных группировках. Общей платформой для членов «тайного общества» служила любовь к алкоголю и чувственным радостям жизни, материальной подпиткой которым выступала профсоюзная касса указанного Союза строителей. Несмотря на явную легкомысленность, «Кабуки» обладало всеми признаками «тайного общества», включая устав. В составлении последнего принимал активное участие Каспирович — служащий Союза, в прошлом коммунист-подпольщик, работавший за границей. В уставе значилось: «Общество существует на основе строгой дисциплины и конспирации… Общество создаётся на платформе общего пьянства и свободной любви… Члены общества оказывают содействие друг другу в передаче из рук в руки женщин. Членами являются только лица, имеющие в этом отношении боевой стаж»{177}. Как мы видим, перед нами игровое использование «теории заговора», сознательное сниженное воспроизведение уже тогда практически сложившейся революционной мифологии. Понятно, что приведённый пример достаточно экстравагантен, но, тем не менее, он демонстрирует важную особенность конспирологического мышления. Оно довольно вариативно, чтобы его можно было свести лишь к аккумуляции агрессивности и поиска непосредственного врага для его последующего уничтожения.

Результатом описываемого процесса является понимание истории как манихейского конфликта между абсолютным добром и абсолютным злом, которые чаще всего выступают в персонифицированном виде. Р. Хофштадтер следующим образом характеризует обозначенный признак конспирологического мышления. «Отличительная черта параноидального стиля заключается не в том, что его приверженцы видят заговоры повсюду в истории, а в том, что они рассуждают об “огромном” или “глобальном” заговоре как движущей силе исторических событий. Сама история является заговором, составленным демоническими силами почти трансцендентной мощи, и чтобы нанести им поражение, нужны не обычные политические компромиссы, а всеобщий крестовый поход»{178}. Значительная часть современных учёных также выводит конспирологический менталитет из мифа как способа интерпретации бытия. Так, Д. Энтин заявляет: «Немецкое слово Verschworungsmythos (мифы о заговорах) указывает на “теорию заговоров” как на миф. И действительно, это более подходящий термин, нежели “теория”, которая подразумевает рациональную, научную базу»{179}.

Подобное же утверждение мы встречаем у Д. Пайпса, который выделяет в «теории заговора» целый набор элементов и конструкций. Это склонность к апеллированию к малоизвестным страницам истории, приятие различного рода апокрифических сочинений, отсутствие фактических оснований в конспирологических построениях, но, одновременно, упор на «псевдофакты в избыточно-учёном антураже и педантичные ссылки. Конспирологи словно хотят утопить скептиков в потоке имён, дат, фактов»{180}. У другого западного автора мы находим схожее определение содержательной стороны «теории заговора»: «В основе каждой конспирологической теории лежит аксиома о существовании злокозненных невидимых сил. Легенды о них, как правило, представляют собой составленное в разных пропорциях сочетание полуправды, чистого вымысла и абсурдной смеси исторических и придуманных событий»{181}.

Д. Смит — специалист по клинической психологии, относит «теорию заговора» к области паранормальных знаний: «Некоторые паранормальные заявления обосновываются всевозможными теориями всемирного заговора»{182}. Подробно разбирая феномен паранауки, исследователь вводит ряд критериев, позволяющих отделить паранауку от традиционной науки. К данным критериям автор относит следующие методологические положения: достоверность источников знания, соответствие знания логическим законам, возможность экспериментального подтверждения тех или иных посылок. «Теория заговора» причисляется к паранауке из-за несоблюдения первого критерия — достаточной фактической обоснованности конспирологического знания. «Мы могли бы считать «теорию заговора» вариантом аргумента к незнанию, где рассуждения начинаются не с простого утверждения о том, что недостаток доказательств в отношении некоего заявления свидетельствует о его истинности (Мы много чего не знаем о мозге. Поэтому я верю в экстрасенсорное восприятие), а с ничем не обоснованной посылкой о том, что некое лицо, агентство или сила намеренно скрывает информацию»{183}. Исходя из этого положения «теория заговора» объявляется паранаукой, так как базируется на «аргументе незнания» — варианте изначально неполной информации. Это позволяет конспирологам произвольно создавать любые волюнтаристские модели действительности, подменяя необходимые ссылки на объективные источники информации утверждением о невозможности получения подобной информации.

Обозначенные взгляды западных учёных в итоге создали мощную традицию, оказавшую и оказывающую воздействие на современных отечественных исследователей «теории заговора». Это привело к некритическому, не принимающему во внимание специфику российского социкультурного опыта, повторению известных наработок. Типичным и показательным примером служат следующие слова А. Цуладзе: «Теория заговора является продуктом мифологического сознания, поскольку в ней всегда присутствуют обязательные персонажи любого мифа: “злодеи-вредители”, “жертвы” заговора (“жертвой” может быть не только отдельная личность, но и целый народ), а также положительный герой, который раскрывает “заговор” и борется с “врагами”». Такие «теории» позволяют упрощать действительность, создавая при этом видимость её «научного» объяснения»{184}.

Другой не менее авторитетный отечественный исследователь, исходя из совершенно иных познавательных задач, формулирует достаточно похожее определение «теории заговора»: «Форма проявления мирового зла, как механизм космического злодейства, например, заговор большевиков, масонов, мирового империализма, всемирный еврейский заговор и т. д. Концепция заговора является модернизированным, комфортным псевдомифом, результатом интерпретации древней веры во власть злых сил, демонов, обладающих скрытым, рационально необъяснимым коварством и могуществом»{185}. Как нам представляется, мифогенетическое толкование «теории заговора» требует особого внимания, ибо оно, в известной мере, детерминирует всё пространство современных интерпретаций данного понятия.

Во-первых, зафиксируем то, что лежит на поверхности. Апелляция к этимологии в данной ситуации не совсем корректна. Авторы не замечают противоречия хотя бы в том, что наряду с немецкоязычным «мифом о заговоре» существуют и имеют широкое применение как калькированная англоязычная «теория заговора», так и наукообразная «конспирология», что свидетельствует, по крайней мере, о несводимости предмета исследования к однозначным определениям.

Во-вторых, отождествление науки и рациональности, как и их противопоставление «конспирологическому сознанию», также не совсем правильно. Это связано с целым рядом проблем. Упускается из виду, что «научность» возникает и развивается на основе уже принятых и усвоенных типов мышления, вне которых собственно «научности» и не существует. Сами критерии и признаки научности: объективность, рациональность, системность — являются таковыми лишь при их реализации в социокультурной плоскости, пространство которой отнюдь не исчерпывается обозначенными критериями и признаками. Более того, известнейший методолог науки П. Фейера-бенд аттестует науку как одну из форм идеологии: «Наука есть одна из форм идеологии, и она должна быть отделена от государства, как это сделано в отношении религии»{186}. Всякая референция релятивна той или иной системе координат, что «размывает» и «растворяет» саму субстанциональность «научности», порождая неизбежный кризис оснований. Сепарабельный подход в данном случае не представляется адекватным: «наука» и «миф» должны пониматься как части системы, но не как изолированные, автономные образования, связи между которыми априорно невозможны.

Далее заметим, что, несмотря на кажущуюся близость, миф и теория заговора принадлежат к явлениям разного порядка. Как отмечает современный российский исследователь: «Принципиальным является установление того факта, что в основе идеологических систем лежит характерный для мифа принцип упрощения, схематизации сложных духовных, социальных или естественно-научных явлений»{187}. Для конспирологического же сознания свойственны противоположные процессы: социальное явление, рассматриваемое в контексте «теории заговора» приобретает характерную многомерность, поэтому оно может трактоваться как с экзотерических, так и с эзотерических сторон.

Таким образом, оценивая сложившийся методологический уровень исследования как конспирологии, так и конспирологического мышления, мы можем констатировать следующее. Большинство подходов не располагает как адекватным понятийным, так и методологическим инструментарием. Это приводит к тому, что «теория заговора» из объекта исследования превращается, в лучшем случае, в один из элементов того или иного методологического подхода, выполняя, по существу, иллюстративную функцию. Она становится подтверждением концепции «травматизированного общества» с её фатальной зацикленностью на биологических, иррациональных аспектах. Подобную точку зрения находим у современного российского исследователя: «В ситуациях, когда большой (любой) травмированной группе угрожает новый этнический, национальный, экономический, политический или религиозный кризис, её лидеры (интуитивно или осознанно, в общенациональных интересах, как они их понимают, или даже в сугубо корыстных) обращаются именно к этой “избранной травме”, обладающей особым потенциалом для достижения эмоциональной консолидации (намного более мощной, чем идейная)»{188}. Проблема связана с тем, что вышеперечисленные подходы к пониманию феномена «тайного общества» являются ситуативно, исторически обусловленными. Так, позитивизм, получивший во второй половине XIX столетия широкое распространение и признание в гуманитарной области, трактует феномены «теории заговора», «тайных обществ» с позиций своих априорно сформулированных социологических законов. Аналогичная ситуация складывается и в контексте неофрейдистского подхода. Уже само использование психоаналитического инструментария, соответствующего понятийного аппарата априори заставляет исследователя ограничивать проблемное поле рамками обозначенной теории. Несомненно, что сказанное нами не означает тотально нигилистического отношения к предшествующим этапам изучения «теории заговора». Рассматривая конспирологию с этих позиций, можно, конечно, зафиксировать ряд верных и важных моментов, но невозможно приблизиться к адекватному толкованию обозначенного феномена.

Для конспирологического сознания свойственно дуалистическое восприятие истории. Она распадается на «историю внешнюю», официальную, ориентированную на массовое восприятие и историю подлинную, скрытую, познание которой сопряжено с множеством трудностей, причём не только интеллектуальных. Вот как об этом пишет Я. В. Хельзинг, автор работы «Тайные общества и их могущество в XX веке»: «Существует два плана исторической реальности. Один из них является общим, что называется открытым мнением, которое внедряется в сознание среднего гражданина средствами массовой информации, впоследствии — людьми, которые переписывают эти сведения уже как историю. С другой стороны, этому противостоят события, которые не доводятся до сведения общественности. Это — мир, в котором действуют тайные ложи и секретные сообщества, сплетающие воедино капиталы, политику, религию»{189}.

Именно наличие подлинной, эзотерической истории позволяет трактовать совокупность конкретно-исторической фактуальности с позиций её внутренней целостности. Таким образом, мы можем уверенно говорить о холистическом начале парадигмы «теории заговора». Любое, внешне изолированное событие истории, «встраивается» в общую картину, смысл которой, как правило, определяется одним или несколькими тезисами. Природа же самих тезисов не содержит в себе рационального обоснования. Возникает естественный вопрос: в чём же содержатся или через что выражаются предельные, онтологические основания «теории заговора»? Более или менее точным ответом будет обращение к понятию «идеологические конструкты», которые восходят к ценностным аспектам человеческого бытия; данные основания относятся к тому пласту сознания, не знающему о дифференциации мира, но предполагающему его.

Критики конспирологических концепций, пытаясь показать и доказать всю их абсурдность и нелогичность, часто апеллируют к рациональной аргументации: историческим фактам, доводам, свидетельствам очевидцев и т. д. Но «разоблачения не получаются» и получиться не могут. Дело в том, что оппоненты не просто расходятся в онтологических предпосылках своего мышления. Мы сталкиваемся здесь с проблемой двоякого плана. С одной стороны, как это ни странно, гипотетическая дискуссия обречена на провал как раз из-за совпадения, но не различия типов мышления. Кроме того, следует учитывать, что «теория заговора» — это не теория в собственно узкой трактовке данного понятия, она шире, чем классическая научная теория. Поэтому любые критические аргументы, сформулированные на языке цифр и фактов, вскрывают не абсурдность конспирологических построений, но абсурдность её критики. Так, попытка христианину доказать ложность библейских преданий с помощью данных археологии, палеонтологии, геологии вроде бы внешне обречена на провал. Но найти общий язык с верующим, создать дискуссионное пространство может только атеист. Их объединяет, конечно, не противоположность мировоззренческих установок, но общность проблематики, стоящей в центре духовно-нравственных поисков.

Несомненно, что «теория заговора» должна исследоваться или интерпретироваться с позиций развития общественного сознания, то есть в контексте понимания социокультурной динамики как таковой. Таким образом, мы можем зафиксировать на этом этапе соположенность предложенных нами подходов предмету нашего рассмотрения.

Обратим внимание на следующий момент. Некоторые авторы, пишущие на тему «теории заговора», утверждают, что наибольшее распространение данная теория получает в обществах, переживающих социокультурный кризис. Так, например, конспирологические настроения особенно активны в странах, где осуществляется скачкообразный переход от традиционного уклада к капиталистической системе отношений. В этом аспекте современная Россия становится вроде бы почти идеальной моделью для подобного подхода. «В пространстве, где существует публичная политика, “теория заговора” заведомо занимает относительно маргинальную нишу. И наоборот, в пространстве, где публичная политика дискредитируется и изничтожается, она становится единственным уважаемым способом интерпретации происходящего»{190}, — утверждает отечественный либеральный публицист. Но на наш взгляд, реальность бытования «теории заговора» несколько сложнее, её парадигмальное ядро достаточно неоднородно. Подтверждение этому находим в ряде парадоксов «теории заговора».

Для большинства исследователей наибольшей проблемой представляется объяснение широчайшего распространения конспирологического мышления в экономически более чем благополучных странах, где внешне отсутствуют зримые признаки системного социально-политического или экономического кризиса. Почему в США, которые многими воспринимаются в качестве образца современного политического и экономического устройства, конспирологические настроения не только широко распространены, но и являются реальным фактором, влияющим на жизнь страны?[11]

Согласно нашему взгляду, в «теории заговора» выделяются две определяющие интенции, два процесса, хотя и тесно связанные между собой, но возникающие на определённом этапе развития, что, безусловно, влияет на бытование самой теории. Первая интенция связана с понятием «реактивность», которое характеризует развитие «теории заговора» на начальном этапе её развития.

Ярким примером реактивности, подтверждающим наш концепт, можно считать хронологический отрезок истории США после окончания гражданской войны 1861-1865 годов. Именно в это время на побеждённом Юге возникает классическое «тайное общество» — Ку Клукс Клан. Деятельность «тайного общества» получает, как это ни парадоксально, широкое признание на территории бывших конфедератских штатов. Не претендуя на пересмотр, ревизию итогов гражданской войны, то есть её политического результата, Ку Клукс Клан весьма успешно пытался сохранить систему традиционных «южных» ценностей, жизнеспособность которых оказалась принципиально важной для адаптации, а в конечном счёте и для реанимации традиционного уклада. Примечательны слова по этому поводу У. Д. Симмонса, руководителя «второй волны» Ку Клукс Клана: «Когда умолкла канонада на полях сражений между штатами, началась новая война — война за само существование свободных людей, за существование там цивилизации»{191}. Симптоматично также, что два из трёх центральных положений, принятых на съезде движения в 1868 году в Нешвилле, звучат следующим образом: «<…> защита Конституции и законов США, защита территории страны от любых враждебных вторжений. <…> помощь в реализации всех конституционных прав и защита от незаконных посягательств на жизнь и имущество граждан»{192}.

Таким образом, неявно противопоставляя себя триумфатору Северу, полностью признавая сложившийся порядок вещей, движение переориентируется на консервацию общественного сознания на бытовом уровне. Поэтому вполне логично, что выигранная военным путём кампания в известной степени обернулась поражением для центрального правительства США. Это поражение было поражением идеологическим. «Южная идеология», как всякая идеология, будучи иерархической системой понятий и представлений, оказалась на том этапе более адекватной эпохе, чем ещё только формирующаяся концепция либеральной демократии. Южные штаты США сумели реализовать социокультурный потенциал не в политическом пространстве, но в художественной модели проигранного конфликта, которая в определённой степени позволила пересмотреть причины гражданской войны, её ход, итоги и последствия. На этом примере ещё раз подтверждается тот факт, что установление и бытование идеологической гегемонии не так жёстко привязано к формальному, легитимному статусу как это представлялось раньше.

В историко-онтологическом контексте «теория заговора» несомненно имеет прямое отношение к историзму, как к способу интерпретации наглядно-эмпирической действительности. Осознают подобный факт и сами носители конспирологического мышления. Вот как говорит о способах понимания истории Р. Эпперсон, современный конспирологический автор: «Это объяснение называется Взглядом на Историю как на Заговор, в отличие от Взгляда на Историю как на случайность; последняя точка зрения наиболее распространена в наши дни»{193}. В основе «теории заговора» лежат следующие онтологические принципы. Сторонники конспирологии подчёркивают тезис о возможности рационального постижения исторической процессуальности. Сама история трактуется как движение, соотносимое с определёнными закономерностями, которые могут быть рационально выявлены и осмысленны. Из этого с необходимостью вытекает тезис о дифференциальном характере социально-исторического процесса, с последующим выделением этапов, эпох и периодов. Каждый из подобных этапов, обладая самостоятельным значением и своеобразием, идентифицируется лишь при включении его в общую картину. И, наконец, декларируется тезис о негативной, энтропийной направленности социально-исторического потока, что в совокупности с перечисленными признаками даёт возможность говорить о концептуальной близости «теории заговора» к историософической модели христианства.

На наш взгляд, возможно предположение о близости социокультурной матрицы генезиса христианства с трактовкой природы рождения и бытования «тайных обществ». На начальном этапе христианство представляло собой явное социально-религиозное меньшинство, деятельность которого носила глубоко законспирированный характер. В этот период остальная, большая часть общества противопоставлялась меньшинству. С ростом, развитием христианства, а затем и его последующей легитимизацией происходит перераспределение социокультурных ролей. Христианство выступает ведущей силой не только в религиозном аспекте, но и в сфере политических, социальных отношений. Поэтому закономерно, что религиозные меньшинства выступают объектом религиозных, политических, социальных дискриминаций. Хотя обозначенный процесс, как мы показали выше, не был однозначным, важным представляется тот факт, что данные меньшинства являются объектом демонизации. Вектор развития европейской культуры и политики, а шире — и всего западного мира, начиная с эпохи Просвещения, всё более определяется процессом легализации различного рода меньшинств. Процесс, начавшийся с лишения католической церкви монополии в толковании религиозных вопросов, нёс в себе такой сильный инерционный заряд, что его развитие — уже помимо религиозной сферы — было предопределено.

Говоря о связи «теории заговора» с христианством, мы должны, помимо содержательных аспектов, обратиться к следующей проблеме. Во введении к нашей работе мы отмечали тот факт, что конспирологические концепции зачастую создавались как результат прочтения, интерпретации более ранних конспирологических текстов. Тем самым достигалось решение несколько задач. Во-первых, подобный вариант конспирологического «палимпсеста» служил обеспечением достоверности авторского построения. Субъективизм той или иной исследовательской позиции уравновешивался ссылкой на более ранний источник информации, в итоге читательская аудитория получала подтверждение авторской объективности. У. Эко отмечает в данной связи как достаточно типическую позицию Н. Уэбстер — автора книги «Тайные общества и подрывные движения» — по поводу происхождения «Протоколов сионских мудрецов». Высказав ряд критических замечаний, ставящих под сомнение подлинность происхождения «Протоколов», Уэбстер делает неожиданное заключение: «Единственное мнение, которое я рискую высказать, таково: подлинные или поддельные, эти “Протоколы” представляют собой план всемирной революции и, учитывая их пророческий характер и их ошеломительные совпадения с программами иных тайных обществ былых времён, они являются творениями рук либо какого-то общества, либо кого-то, замечательно информированного о традициях тайных обществ»{194}. В результате достигается двойной эффект: критическое прочтение оборачивается признанием аутентичности «Протоколов», подлинность которых дополнительно обосновывается заявленной критической позицией. Кроме того, возникает представление о временной актуальности конспирологического взгляда на историю, где прошлое и настоящее обретают «реальную», «объективную» взаимосвязь. «Истинность» содержания «Протоколов», в свою очередь, обосновывает «истинность» работы самой Уэбстер.

Во-вторых, значительно изменяется масштабность собственно заговора. Помимо хронологической глубины он получает теперь ещё и содержательную широту. Явления совершенно разных уровней получают непротиворечивое единое толкование. Так, например, усиление влияния древних сатанинских сил в мировой истории находит своё выражение в индустрии популярной музыки. «Никто не обратил бы внимание на шутовскую группу из Ливерпуля и на их двенадцатиатональную систему “музыки”, если бы пресса не подняла бы вокруг них настоящий ажиотаж. Двенадцатиатональная система состояла из тяжёлых повторяющихся звуков, взятых их музыки жрецов культа Диониса и Ваала и подвергнутых “современной” обработке Адорно (Adorno), близким другом королевы Англии и, следовательно, Комитета 300»{195}, — пишет по поводу популярности «Битлз» современный американский конспиролог. Подобный посыл — признание инфернального источника популярной группы, находит своё дальнейшее развитие уже в сочинении отечественного конспиролога. По мнению Н. Боголюбова, «Битлз» вовсе не являются исключительным примером оккультного воздействия сатанинских сил на души молодого поколения: «Сами рок-музыканты свидетельствуют, что во время выступлений зачастую на них сходит какая-то сила, парализующая волю и управляющая их поступками. Зачастую рок-музыканты являются сознательными служителями дьявола, членами церкви сатаны»{196}.

Естественно, что рассмотренный методологический приём: утверждения, основанные на взаимных ссылках, устраивает далеко не всех конспирологов. Известный американский конспирологический автор замечает по этому поводу: «Когда заявления и утверждения не подтверждены твёрдыми доказательствами, а попытки найти такое доказательство приводят по кругу вновь к начальной точке — особенно когда кто-то цитирует кого-то ещё — то мы должны отбросить такую историю как ложную»{197}.

Это объясняется тем, что необходимость тайных действий возникает при активизации определённого меньшинства (расово-этнического, религиозного, социально-классового, сексуального), которое не может явно противопоставить себя большинству. А. Г. Дугиным отмечается, что в «современной конспирологии неизменно подчёркивается именно человеческий характер заговора, а телеологические идеи Предопределения, как правило, играют вспомогательную роль»{198}. Поэтому конспирологическая деятельность «тайных обществ» имеет негативные последствия. Во-первых, она консолидирует обозначенное меньшинство, консервируя в нём потенциально неприемлемые для общества свойства и качества. «Для тайных обществ не существует правил поведения — законов, по которым живут общества. Для них не существует обязательств перед правительствами и правителями, и человечество для них — единая серая масса»{199}, — утверждает современный отечественный автор. Во-вторых, большинство не имеет адекватных средств борьбы с «тайными обществами» — в силу слишком разных способов действия большинства и меньшинства. Поражение большинства тем самым становится неизбежным, его кажущееся превосходство — не более чем иллюзия, развеять которую стремятся как раз конспирологические авторы.