3. НОВАЯ COMMERCE , ИЛИ ГРАЖДАНСКОЕ ОБЩЕСТВО КАК РЫНОК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. НОВАЯ COMMERCE, ИЛИ ГРАЖДАНСКОЕ ОБЩЕСТВО КАК РЫНОК

1. Новая commerce

«Торговля осуществляет обмены, и в этом отношении она стала главной связью между людьми», – пишет в 1788 году анонимный автор книги «Дух господина Некера» (Esprit de Monsieur Necker. P. 250). Торговля, таким образом, осознается как наиболее завершенная форма отношений между людьми.

Эволюция слова «торговля» [commerce] особенно показательна в отношении социологической революции, которая сопровождает рождение экономической идеологии.

Изначально коммерция [commerce] – это прежде всего негоцианство [n?goce], то есть буквально отсутствие досуга (neg-otium). Этимологически определение коммерческой деятельности по сути негативно; это деятельность, которую невозможно определить позитивно. В своем «Словаре индоевропейских социальных терминов» Эмиль Бенвенист подробно показывает, что ни в одном из европейских языков нет выражений, характеризующих особенным образом собственно коммерческие виды деятельности. Первоначально действительно такого рода деятельность не соответствует никаким традиционным способам занятости, существующим в обществе (занятие сельским хозяйством, управление, война, молитва и т.д.). Как отмечает Бенвенист, «торговые дела находятся вне всякого ремесла, вне всякой производственной деятельности и технических усовершенствований, поэтому их невозможно было обозначить иначе, как по признаку занятости, наличия дел» (Vocabulaire des institutions indo-europ?ennes. P. 145)[85]. Таким образом, для обозначения социальных практик, которые не вписываются в признанные нормы, употребляются крайне расплывчатые и общие термины – бизнес, дела. Это не означает, что античным обществам, о которых идет речь, была неведома экономическая деятельность. Существует и целый ряд слов для обозначения действий купли и продажи, для разговора о богатстве. Но эти виды деятельности вписываются в признанные социальные институты и статусы. Торговля не является отдельным видом деятельности, она «охвачена» социальными отношениями, если воспользоваться выражением Карла Поланьи. Между прочим, развитие торговли в Средиземноморье, по крайней мере поначалу, редко осуществлялось греческими и римскими гражданами. Торговым обменам посвящают себя иноземцы, и в частности финикийцы, отпущенные на свободу рабы.

Возрождение торговли в средневековой Европе лишь очень постепенно приводит к автономизации коммерческой деятельности. Как хорошо показал Жорж Дюби, снабжение потребительских центров, даже когда оно осуществлялось издалека, обеспечивалось негоциациями сеньориальных институтов и по большей части ускользало из сферы торговой деятельности как таковой. Первые странствующие торговцы, которые перемещаются вместе с товаром, – зачастую люди бедные, и к ним относятся без уважения; это маргиналы, пыльноногие, как их будут называть в Англии. Лишь очень постепенно торговля станет восприниматься как вид общественной деятельности наравне с прочими, и торговцы получат общественное признание в качестве отдельного сословия.

Процесс автономизации торговли, параллельно с автономизацией экономики, достаточно известен, и нет необходимости здесь подробно на нем останавливаться.

Самое удивительное заключается в настоящем «опрокидывании» смысла слова «торговля» [commerce] на всю совокупность общественных отношений, которое происходит в XVIII веке. Действительно, после того как слово «торговля» утвердилось в своей связи с автономной формой социальной деятельности, оно расширяет свое значение и на уровне здравого смысла начинает обозначать любые мирные и уравновешенные отношения между людьми. В XVIII веке слово commerce будет часто использоваться в выражениях, означающих «приятное обхождение» [doux commerce], «обмен мыслями» [commerce des id?es], любовные отношения, светские сношения между людьми и т.п. Впрочем, уже начиная с конца XVI века Монтень употреблял в своих «Опытах» выражение «сношения между людьми» [commerce des hommes].

Таким образом, поначалу произошло расширение экономического смысла слова commerce. В издании 1649 года «Словаря Французской академии», к примеру, отмечается, что commerce «означает также (курсив наш. – П.Р.) повседневные коммуникацию и сообщение с кем-либо, либо исключительно ради общества, либо также по каким-либо деловым поводам». Таким образом, не общее понятие постепенно экономизировалось, но как раз наоборот. Показательный сдвиг в эволюции мира современности, в котором отныне не экономическое содержится в социальном, но, наоборот, социальное содержится в экономическом. Интерьеризация этой эволюции будет настолько сильна, что экономическое происхождение слова commerce постепенно будет предано почти полному забвению. В статье «Торговля» [«Commerce»] в «Энциклопедии» (1753) Верон де Форбонне пишет: «В общем смысле под этим словом понимается взаимное общение. В более конкретном значении оно применяется для обозначения общения, при котором люди обмениваются продуктами своей земли и промышленности». Общение между людьми в такой мере мыслилось по экономической модели, что собственно экономический обмен в конце концов стал рассматриваться лишь как одно из ответвлений своего рода всеобщей экономики социальных взаимодействий. Таким образом, нет принципиального противоречия между двумя фактами – признавать ограниченность экономической сферы производства и потребления и понимать в экономической логике все общество в целом. Экономическая идеология возникает не после, но до рыночного общества. Адам Смит, к примеру, как и большинство экономистов и философов его времени, ни в коей мере не предвидел индустриальную революцию. Поэтому его творчество – глубоко предвосхищающее, но не пророческое.

2. Эволюция понятия гражданского общества, от Локка к Смиту

Известно, что для Джона Локка «гражданское общество» и «политическое общество» – понятия взаимозаменяемые. VII глава «Второго трактата о гражданском правлении» называется «О политическом, или гражданском обществе». Действительно, ключевой проблемой для Локка было понять, каким образом люди, выходя из естественного состояния, могут сформировать общество, основываясь лишь на реализации своих естественных прав. Как и у Гоббса, его задачей остается светское осмысление политики. И именно через противопоставление естественного состояния гражданскому обществу политика автономизируется и освобождается от религии. Как мы уже говорили, этой позиции будут придерживаться все юрисконсульты XVII века. Многие и в XVIII веке ее по-прежнему разделяют. В этом смысле особенно показательна написанная Дидро для «Энциклопедии» статья «Гражданское общество». Дидро многое берет у Пуфендорфа и Локка и не привносит почти ничего нового по сравнению с этими авторами. Напротив, его статья предстает как простой концентрат из общепринятых философских идей того времени. «Гражданское общество, – пишет Дидро, – понимается как политическое тело, которое совместно образуют люди одной нации, одного государства, одного города или иного места, и политические связи, которые связывают их между собой; это гражданская сообщительность [commerce] мира, связи, которые есть у людей в силу того, что они подчиняются одним и тем же законам и имеют права и привилегии, общие для всех тех, кто составляет это самое общество». Понятие гражданского общества, таким образом, остается прежде всего политическим и философским концептом. Оно включает в себя три взаимосвязанных принципа:

– Признание естественного равенства между людьми. Именно на основании этого естественного равенства люди способны объединиться и сформировать общество. Это равенство, таким образом, является равенством прав и обязанностей, а не равенством условий (см. статью Жокура в «Энциклопедии»).

– Утверждение принципа само-институциирования общества. Учреждая гражданское общество, люди отказались от своего естественного состояния и подчинились гражданскому суверену, назначенному их общим соглашением. Этот принцип противостоит, таким образом, всякой религиозной концепции социального порядка.

Различие между частной моралью и политикой. У общества есть своя цель: общественное благо, то есть политический порядок. Поэтому «спасение душ не является ни причиной, ни целью формирования гражданских обществ» (Дидро).

Руссо заимствует основные мотивы этой концепции, предлагая при этом новую концепцию общественного договора. Но он придает гражданскому обществу более динамичный смысл. Он рассматривает его не только как условие человеческого освобождения. Руссо рассматривает гражданское общество как место развития человеческих способностей. По Руссо, цель гражданского общества состоит в том, чтобы, в буквальном смысле, перестроить человека, сделать из него нового человека. Он пишет в знаменитом пассаже «Общественного договора»: «Тот, кто берет на себя смелость учредить (instituer) какой-либо народ, должен чувствовать себя способным изменить, так сказать, человеческую природу, превратить каждого индивидуума, который сам по себе есть некое совершенное и одинокое целое, в часть некоего более крупного целого, от которого этот индивидуум в известном смысле получил бы свою жизнь и свое бытие; исказить конституцию человека, дабы ее укрепить; заместить физическое и независимое существование, которое мы все получили от природы, опытом частичным и моральным» (Livre II, ch. VII. P. 381)[86]. Эта динамическая точка зрения отражает глубокий сдвиг в значении гражданского общества. Теперь оно не просто необходимое средство для выхода из естественного состояния войны, как у Гоббса, или для защиты собственности, как у Локка. Назначение его теперь не столько в том, чтобы быть новообретенным благом, сколько в том, чтобы конструировать будущее. Его глубинный смысл вписывается отныне не в мышление различения (естественное состояние/гражданское общество), а в определение исторической задачи. Кант очень хорошо сформулирует это изменение, заменив пару «естественное состояние/гражданское общество» парой «природа/культура». Он заметит в своей «Критике способности суждения»: «Формальное условие, при котором природа только и может достигнуть этой своей конечной цели, есть то состояние взаимоотношений между людьми, когда ущемлению свободы сталкивающихся между собой людей противопоставляется законосообразная власть в некотором целом, которое называется гражданским обществом, ведь только в нем возможно наибольшее развитие природных задатков» (§ 83. Р. 242)[87]. Но при этом Кант продолжает мыслить b?rgerliche Gesellschaft в политическом поле, пусть он и понимает его динамически, а не статически.

Именно Адам Смит будет первым, намного раньше Гегеля, кто разовьет экономическое понимание гражданского общества. Тем не менее следует отметить, что он ни разу не употребляет понятие гражданского общества в «Богатстве народов». Он рассуждает более широко, просто об обществе. Эта проблема словоупотребления не должна нас останавливать. Для Смита, как и для всей английской философии уже в течение около ста лет, гражданское общество – окончательно и полностью усвоенное понятие. Поэтому, когда Смит пишет «общество», нам следует читать «гражданское общество». Но на самом деле он довольно редко употребляет этот термин. Зато он непрерывно говорит о нации; нация и гражданское общество для Смита – две идентичные реальности. Можно тем не менее задуматься о том, чем объясняется этот его отход от доминирующего языка. Ответ прост: Смит пользуется термином «нация» для того, чтобы сместить понятие гражданского общества от юридически-политического смысла к смыслу экономическому. Он говорит о нации, дабы избежать двусмысленности, учитывая, что смысл понятия гражданского общества предельно ясен в сознании его современников. Значение же термина «нация», напротив, очень смутно в XVIII веке; кроме того, это относительно малоупотребимое слово. Оно остается очень близко к своему этимологическому смыслу (nascere). Примечательно, что статья, которую Дидро посвящает термину «нация» в «Энциклопедии», очень коротка: «Общеупотребительное слово, которое используют, говоря о значительном количестве народа, живущем на определенной протяженной территории, ограниченной определенными пределами, и подчиняющемся единому правлению». В XVIII веке чаще говорят о государстве, чем о нации; идею нации пока еще с трудом можно отделить от идеи государства. Слово «национальный», между прочим, даже не фигурирует в «Энциклопедии».

Моя гипотеза заключается в том, что Адам Смит предпочел скорее воспользоваться редко употребляемым термином, с еще расплывчатым определением, нежели использовать термин «гражданское общество», наделенное вполне определенным значением.

Юридически-политическому гражданскому обществу Смит, таким образом, противопоставляет экономическую нацию. Для него именно нация формирует богатство. Он понимает ее как пространство свободного обмена, очерченное на протяженности, где имеет место разделение труда, и движимое социально-экономической системой потребностей. У Смита именно экономическая связь, связывающая людей между собой в качестве производителей товаров для рынка, рассматривается как настоящий цемент общества. Общество существует, поскольку каждый говорит: «Дай мне то, что мне нужно, и ты получишь то, что необходимо тебе» (Richesse. Livre I, ch. II)[88]. Для Смита ключевое различие проходит уже не между гражданским обществом и естественным состоянием, но между обществом и правительством, или между нацией и государством. Вся книга «О богатстве народов» свидетельствует об этом различии. Поэтому становится ясным, что гегелевское понимание гражданского общества как системы потребностей лишь воспроизводит смитовское понятие нации. И использование Смитом этого термина следует понимать лишь как упрощение языка во избежание двусмысленности. Вообще говоря, при чтении «Богатства народов» мы для наших целей можем заменять термин «нация» на понятие «гражданское общество». И, впрочем, ради исторической точности следует отметить, что физиократы уже начали использовать термин «нация», говоря об экономических проблемах. Кенэ говорит о «национальном потреблении» и о «национальных торговцах»; Мерсье де ла Ривьер упоминает «национальных торговых агентов» в книге «Естественный и необходимый порядок, присущий политическим обществам». Таким образом, употребление термина «нация» у Смита выглядит еще более оправданным. Если бы Смит попытался использовать термин «гражданское общество», он вызвал бы у современников такое же удивление, какое испытывает сегодняшний читатель его произведений, для которого слово «нация» имеет прежде всего политический смысл.

Кроме того, при сдвиге от юридически-политического смысла к смыслу экономическому понятие гражданского общества/нации становится у Смита динамичным: общество строится с развитием разделения труда, все более скрепляясь связями взаимозависимости. Причина этого развития состоит в том, что общество понимается как рыночное общество.

3. Общество тотального рынка

Как мы уже подчеркивали, благодаря Адаму Смиту понятие рынка меняет смысл. Отныне рынок представляет собой не просто определенное и локализованное место обмена: теперь все общество в целом составляет рынок. Рынок не есть просто способ распределения ресурсов через свободное определение системы цен; он оказывается механизмом социальной организации в еще большей степени, чем механизмом экономического регулирования.

У Смита рынок – политический и социологический концепт, и именно в качестве такового он обладает экономическим измерением. В самом деле, Смит представляет отношения между людьми как отношения между товарами, поскольку нация определяется у него как система потребностей. Нам представляется необходимым особо подчеркнуть этот момент. Смит не восхваляет нарождающийся капитализм, он не прячет отношения между индивидами за отношениями между товарами, он не сводит общественную жизнь к экономической деятельности; он мыслит экономику как основу общества и рынок как оператор социального порядка. Вот почему он не похож на других экономистов, он экономист лишь постольку, поскольку видит в системе потребностей практическую истину философии, политики и истории. Не случайно его главная книга была названа не «Трактатом по политической экономии», как множество других книг, а «Исследованием о природе и причинах богатства народов».

Адам Смит революционен вдвойне, заменяя понятие договора понятием рынка и понимая общество уже не политически, но экономически. Так он особым образом завершает движение современности. Он придает самый радикальный смысл теннисовскому различению между общиной и обществом, неявно представляя последнее как «акционерную компанию». Действительно, именно на экономическом поле развивает Смит арифметику страстей, привычную для его эпохи; при этом, как мы уже подчеркивали, он не проводит различия между страстями и интересами.

Но смитовское видение механизмов рынка есть не просто экономическая концепция; в равной мере это – концепция социологическая. Приведем несколько примеров. С точки зрения Смита, закон стоимости и механизм выравнивания нормы прибыли управляют оптимальным распределением ресурсов таким образом, что «частные интересы и стремления отдельных людей, естественно, располагают их обращать свой капитал к занятиям, в обычных условиях наиболее выгодным для общества» (Richesse. Т. II, livre IV, ch. VII. P. 263)[89]. Но он не рассматривает эффект действия этой «невидимой руки» как чисто экономический. В этом отношении особенно примечательна его критика монополий, в которых он видит препятствие для правильного функционирования рынка. Конечно, Смит критикует монополии прежде всего с этой точки зрения, показывая, что они мешают естественному распределению капитала в обществе и что таким образом они уменьшают национальное богатство. Но он не замыкает свое рассуждение в абстрактных категориях. Смит подчеркивает социальные последствия такого положения вещей. В главе «О колониях» (кн. IV, гл. VII) мы находим множество замечаний подобного рода: Смит снова и снова подчеркивает, что монополия, среди прочего, приводит к разрушению социального равенства. «Одностороннее содействие ограниченным интересам одного немногочисленного класса в стране означает собою причинение ущерба интересам других классов и всех людей в других странах» (Т. 2. P. 241)[90]. В самом деле, Смит понимает равенство по праву, естественное равенство, как равенство в правах собственности. Он укореняет свою социологию в теории прав собственности. В этом отношении Смит явным образом находится под очень сильным влиянием Локка: он рассматривает права собственности не просто как отношения между людьми и вещами, но как кодифицированные отношения между людьми, связанные с использованием вещей[91]. С точки зрения Смита, существование человека и его власть отождествляются с его собственностью. Человек свободен лишь в качестве собственника. Результат действия монополии отождествляется, таким образом, с результатом, к которому ведет деспотизм: Смит критикует монополии столь же резко, как Просвещение критикует деспотизм. Смит, если можно так выразиться, видит в монополиях новый способ сохранения деспотии и привилегий. Вот почему, на его взгляд, рынок есть «восхитительное согласие интереса и справедливости»; рынок – творец общего интереса, эффективная и неслышная замена общей воли женевского гражданина[92]. Смит, безусловно, не путает интересы торговцев и промышленников с интересами нации; напротив, он не упускает ни единой возможности указать на расхождение интересов, когда оно имеет место. Например, говоря о торговых соглашениях, предоставляющих льготные права, он отмечает: «Хотя эти соглашения, возможно, и выгодны торговцам и фабрикантам привилегированной страны, они в любом случае неблагоприятны для жителей страны, которая предоставляет эту льготу» (Richesse. Т. II, livre IV, ch. IV. P. 150)[93].

Не будет преувеличением рассматривать «монополию» как своеобразное воплощение зла. Именно в ней источник всех бед общества. Для экономического сообщества она представляет собой то же, что деспотизм для сообщества политического.

Эта политико-экономическая критика монополии обнаруживается также в смитовской критике цеховой организации труда и статусов подмастерья. Говоря о знаменитом «статусе подмастерья», Смит критикует меры, которые «в отдельных отраслях производства сокращают число конкурентов по сравнению с тем, каким оно было бы при других условиях» и которые имеют «такую же тенденцию, хотя и в меньшей степени», что и монополии (Richesse. Т. I, livre I, ch. VII. P. 81)[94]. По его мнению, цеха играют на уровне социального ту же роль, что пошлины и квоты на импорт в торговле. Они представляют собой в собственном смысле слова препятствие для рыночного общества. Эта проводимая Смитом параллель ясно показывает нам, что рынок для него – концепт социологический в той же мере, что и экономический: рыночное общество и рыночная экономика образуют одну и ту же реальность. Кстати говоря, Смит, рассуждая о цехах, в очередной раз разъясняет свою расширенную теорию прав собственности. «Самая священная и неприкосновенная собственность есть право каждого человека на собственный труд, ибо труд есть первооснова всякой другой собственности. Все достояние бедняка заключается в силе и ловкости его рук, и мешать ему пользоваться этой силой и ловкостью так, как он сам считает для себя удобным, если только он не вредит своему ближнему, значит прямо посягать на эту священнейшую собственность. Это представляет собой явное посягательство на исконную свободу как самого работника, так и тех, кто хотел нанять его» (Richesse. Т. I, livre I, ch. X. P. 160)[95]. Поэтому Смит столь энергично восстает против всех законов о закреплении места жительства (acts of settlement), создававших препятствия для трудовой мобильности. В его аргументации трудно разделить защиту свободы труда с точки зрения прав человека и с экономической точки зрения. Эти два аспекта постоянно оказываются у Смита связанными между собой. И его критика препятствий, чинимых функционированию рынка труда, не ограничивается только этой стороной медали. Он изобличает и сговоры работодателей: «Хозяева всегда и повсеместно находятся в своего рода молчаливом, но постоянном и единообразном сговоре с целью не повышать оплаты труда выше ее существующего размера. <...> Правда, мы редко слышим о таких соглашениях, но только потому, что они представляют собой обычное и, можно сказать, естественное состояние вещей, которого никто не замечает» (Richesse. Т. I, livre I, ch. VIII. P. 87)[96].

Одновременно Смит показывает превосходство свободного труда. Но его аргументация в этом пункте резко отличается от аргументов большинства философов его времени. Просвещение проклинает рабство во имя прав человека. Для Жокура, например, рабство есть «позор человечества», оно противно свободе человека и его естественным правам. Смит же показывает прежде всего, что «продукт труда свободных рук выгоднее, чем тот, что произведен рабами» (Ibid. Р. 112). Рынок, таким образом, представляется как согласие между свободой и справедливостью.

Эта концепция общества как рынка – не просто статичное представление. Она динамична. Рынок не просто структурирует общество, он есть средство и цель его развития. Смит может рассматривать его таким образом постольку, поскольку он считает обмен выгодным для обеих сторон и поскольку уже не мыслит его как игру с нулевой суммой, как своего рода равновесие и компромисс. Он действительно переворачивает традиционную концепцию отношений между обменом и разделением труда. В противоположность Мандевилю, он рассматривает разделение труда как следствие, а не как причину обмена. Разделение труда, с его точки зрения, порождается пресловутой склонностью людей к коммерции, меновой торговле и взаимообразным обменам. Этот революционный тезис – самая сердцевина социологии Смита, самое ее острие. Поясним, что мы имеем в виду. Пока обмен рассматривается как следствие разделения труда, мы остаемся в рамках мировоззрения, в конечном счете очень близкого обществам средневекового типа. Общество представляется как глобальный организм, внутри которого роли и функции распределены изначально; разделение труда в каком-то смысле – базовая данность социальных представлений. Социальное тело Средневековья поддерживается системой взаимных обязательств и обмена услугами, которые вытекают из функционального разделения общества. Появление индивида и теории самоинституциирования социального на основе осуществления естественных прав радикально не меняло это представление; оно подрывало его основу, но по сути не покушалось на его функционирование.

Рассматривая разделение труда как следствие обмена, Адам Смит довершает процесс секуляризации мира. Действительно, только в таком контексте становится возможным помыслить не просто само-институциирование, но теперь уже самоконструирование мира. Если разделение труда первично по отношению к обмену, то развитие общества ограничивается социальной ригидностью, которую оно несет в себе. Именно в этом смысле обмен, в форме рынка, конструирует общество. Его цель в пределе – построение общества, в котором каждый был бы во всех и все были бы в каждом. Так, Смит в первых главах «Богатства народов» пространно рассуждает об этом «всеобщем изобилии», порождаемом разделением труда. Но его взгляд на проблему шире, чем у его предшественников. Мандевиль и Фергюсон подробно развивали эту тему, показывая, что разделение труда позволяет значительно увеличить производительность. Но они говорили об этом с точки зрения фабриканта, который организует это разделение труда с целью уменьшить затраты и увеличить прибыль. Они рассматривали разделение труда как институциированное из некоего центра принятия решений, регулирующего труд и производство. Эта концепция очень подробно объясняется в «Басне о пчелах». В частности, Мандевиль развивает здесь целую теорию разделения труда как средства, позволяющего усилить общественный контроль над чиновниками в администрации, занимающейся государственными делами. Он показывает, как разделение труда позволяет создать ситуацию, при которой ведение самых важных и сложных дел осуществляется обыкновенными людьми. «Именно так, – пишет он, – возможно поддерживать регулярность и удивительный порядок в большой администрации и в каждой ее части; в то время как вся экономика в целом кажется при этом предельно сложной и запутанной, не только посторонним, но и самим служащим, которые там работают» (6е dialogue. ?d. Кауе. Т. II. Р. 326). С точки зрения Мандевиля, разделение труда развивается из некоего центра; оно требует великого организатора, который распределяет задачи таким образом, что лишь он один может контролировать весь процесс в целом. На уровне администрации оно должно, следовательно, служить королю и его Совету, которые «должны все держать в поле зрения и направлять» (Ibid. Р.327)[97].

У Смита ничего подобного мы уже не находим. На первых же страницах «Богатства народов» он ясно высказывается по этому поводу. «Разделение труда, из которого проистекает столь много выгод, – отмечает он, – не произошло изначально от чьей-либо мудрости, предвидевшей и осознавшей то общее благосостояние, к которому оно приводит. Это необходимое – хотя очень медленно и постепенно действующее – последствие определенной особенности человеческого естества, которая отнюдь не имеет в виду столь обширной пользы, а именно склонности меняться, выменивать, обменивать один предмет на другой» (Richesse. Т. I, livre I, ch. II. P. 18)[98]. Смит, таким образом, переворачивает традиционное отношение между обменом и разделением труда. Но, что важнее всего, у него разделение труда поднимается до уровня настоящего философского концепта (по этой причине, кстати, он окажется не в состоянии дать теоретическое объяснение возникающим на практике отрицательным последствиям этого разделения труда, доведенного до предела). В рамках рынка – поскольку разделение труда ограничивается величиной этого рынка – оно отражает растущую взаимозависимость людей. В этом смысле у Смита разделение труда – подлинный социологический преобразователь: именно через разделение труда обмен осуществляет настоящую социализацию. Смит в восхищении от того, что «без содействия и сотрудничества тысяч людей самый маленький и незаметный частный человек в цивилизованной стране не имел бы ни одежды, ни мебели» (Richesse. Т. I, livre I, ch. I. P. 18)[99]. Разделение труда не просто экономит время и труд. Оно конструирует общество до самого его конечного предназначения: автономии, реализуемой через всеобщую взаимозависимость. Мы вновь видим здесь руссоистскую фигуру общей воли, не отделимой от свободы каждого индивида. Мы снова понимаем, насколько «решения» Смита и Руссо могут прочитываться на одном уровне. В обоих случаях свобода развивается через интериоризацию зависимости. Рынок есть оборотная сторона договора, его неслышное симметричное отражение.

Если Руссо мыслит демократию как разгаданную тайну всех форм правления, Смит видит в рынке найденную наконец форму осуществления философии и истории. Марксу останется лишь подвести сдвоенный итог в единой фигуре прозрачности коммунизма. Смит же ограничивается написанием философии рыночного общества, считая, что благодаря разделению труда «каждый человек живет обменом или становится в известной мере торговцем, а само общество оказывается собственно торговым сообществом» (Richesse. Т. I, livre I, ch. IV. P. 28)[100].

4. Социология нового мира

Экономическое представление об обществе влечет за собой глубокий социологический переворот. Различные традиционные сословия (дворянство, буржуазия, духовенство и т.п.) не соответствуют теперь новому воззрению общества на само себя. Социальное восхождение богатства заставляет мыслить социальную организацию в новых категориях. Для Кенэ и физиократов нация, например, сводится к трем новым категориям граждан: класс производителей, класс собственников и непроизводящий класс. Производительный класс состоит из земледельцев, фермеров и сельских рабочих. В класс собственников входят суверен, землевладельцы и все те, кто имеет право взимать десятину[101]. Непроизводящий класс состоит из ремесленников, фабрикантов и купцов и, в более широком смысле, из всех граждан, занятых трудом, отличным от сельскохозяйственного. У Смита обнаруживаем тот же подход: у него также экономические категории определяют социальные классы. Но, по Смиту, сельское хозяйство не является единственным источником богатства. Как известно, он разделяет годовой продукт нации на три части: земельная рента, прибыль на капиталы, трудовая заработная плата. Этот продукт, таким образом, составляет доход трех разных классов: тех, кто живет на ренту, тех, кто живет на заработную плату, и тех, кто живет на прибыль. Таким образом, именно различные типы доходов определяют социальные классы. «Это – три крупнейших, первичных и основных класса в каждом цивилизованном обществе, из дохода которых извлекается в конечном счете доход всякого другого класса» (Richesse. Т. I, livre I, ch. XI. P. 321)[102]. Кроме того, Смит устанавливает определенную иерархию между этими тремя классами. Он считает, что интересы первого класса (рента) и второго класса (зарплата) тесно связаны с общим интересом общества, в то время как интерес третьего класса (прибыль) «не имеет той же связи, что и первые два, с общим интересом»[103].

Это радикальный разрыв с традиционным видением упорядоченного общества, где роли распределены раз и навсегда. Действительно, дать социологии экономическое основание – значит мыслить общество мобильным. По отношению к социологии физиократов Смит вводит три изменения, чреватые многими последствиями:

1. Прежде всего он отвергает предлагаемый физиократами анализ источника богатства; для него земля – лишь один из возможных источников богатства. Этот пункт достаточно хорошо известен, и мы не будем его развивать.

2. Далее, Смит развивает своего рода диалектическую социологию. В отношении производства социальные классы разделены, в части же потребления социальные классы образуют единство. «Потребление, – пишет он, – является единственной целью всякого производства, и интересы производителя заслуживают внимания лишь постольку, поскольку они могут служить интересам потребителя» (Richesse. Т. II, livre IV, ch. VIII. P. 307)[104]. Такая концепция потребления – не просто экономический трюизм. Смит придает ей настоящее социальное и политическое измерение. Производители представляют лишь частные интересы, в то время как потребители непременно являются носителями общего интереса. Именно потому, что богатство – двигатель общества, и потому, что потребление есть цель богатства, экономическое общество становится местом осуществления общего интереса. Вся смитовская критика меркантилизма, которая также является критикой деспотии, основана на этом пункте. Как только богатство становится инструментом политического господства, оно неизбежно присваивается уже на стадии своего производства и поэтому не служит общему интересу.

Потребитель есть гражданин рыночного общества: высшие права потребителей для Смита являются тем же самым, что общая воля для Руссо. Меркантилизм неявно подразумевал ограниченность обменов сословием дворян и буржуазией; в рыночном обществе вся нация целиком оказывается затронутой обменами, которые ее формируют.

3.Смит заимствует у физиократов разделение между производительным и непроизводительным. Но придает ему новый смысл. Он не располагает его внутри сферы богатства, а превращает в линию раздела между государством и гражданским обществом. Это достаточно важный пункт, и мы рассмотрим его подробнее, чем предыдущий.

Различение между производительным и непроизводительным трудом прежде всего позволяет Смиту перевернуть традиционные представления о социальных иерархиях и функциях. В этом пункте его концепция глубоко революционна. Поэтому мы возьмем на себя труд процитировать по этому поводу длинный отрывок из «Богатства народов»: «Труд некоторых самых уважаемых сословий общества, подобно труду домашних слуг, не производит никакой ценности <...> Например, государь со всеми своими судебными чиновниками и офицерами, вся армия и флот представляют собой непроизводительных работников. Они являются слугами общества и содержатся на часть годового продукта деятельности остального населения. Их служба, как бы почетна, полезна и необходима она ни была, не производит решительно ничего, за что потом можно было бы получить равное количество услуг. Защита и охрана страны – результат их труда в этом году – не купит защиты и охраны ее в следующем году. К тому же классу должны быть отнесены как некоторые из самых серьезных и важных, так и некоторые из самых легкомысленных профессий – священники, юристы, врачи, писатели всякого рода, актеры, паяцы, музыканты, оперные певцы, танцовщики и пр.» (Richesse. Т. I, livre III, ch. III. P. 414)[105].

Это утверждение вызовет скандал. Чиновники и военные, священнослужители и судьи были шокированы тем, что экономически их ставят на одну доску с комическими актерами и слугами и что их рассматривают лишь как паразитов по отношению к настоящим производителям. В этом пункте Маркс встанет на защиту Смита, и в своих «Теориях прибавочной стоимости» он не будет скрывать, что согласен с этой радикальной стороной смитовского анализа.

Общество рынка переворачивает установленные ранги и социальные различия. С научной точки зрения Смит, таким образом, формулирует самую сильную критику традиционного общества. Его критика института слуг особенно интересна в этом смысле. Действительно, известно, что в конце XVIII века численность прислуги была значительно большей, чем численность работников мануфактур и ремесленников. Впрочем, и в середине XIX века сохраняется схожее положение. В официальном отчете 1862 года фигурирует около 775 000 человек, работающих на фабриках (в том числе и директоров) во всем Объединенном Королевстве, в то время как число слуг женского пола составляет 1 миллион для одной только Англии[106]. Таким образом, критика института слуг как непроизводительного является центральным элементом у Смита. Слуга – символ целого образа жизни и типа общества. Критиковать слугу означает также критиковать держащего слугу хозяина, показывая непродуктивность хозяйского образа жизни: «Человек богатеет, давая занятие большому числу мастеровых; он беднеет, если содержит большое число слуг» (Richesse. Т. I, livre II, ch. III. P. 412)[107]. В отличие от Монтескье, Смит не думает, что «если богатые не будут много тратить, то бедные умрут с голоду».

Эта глава о производительном и непроизводительном труде из «Богатства народов» станет непременным объектом недовольства и критики для либеральных экономистов XIX века. Они будут постоянно варьировать смитовские понятия, пытаясь уменьшить их социологическую значимость. Впрочем, в смитовском определении производительного труда действительно есть слабость. Сначала он определяет его как труд, который производит капитал (в то время как непроизводительный труд немедленно обменивается на доход, то есть на зарплату или прибыль). Но иногда он также определяет его как труд, производящий долговременное материальное благо (в то время как непроизводительный труд дает плоды, которые «растворяются сразу после того, как их произвели»). Отдавая время от времени преимущество второму определению, Смит тем самым делает более слабым свое противопоставление. Многие экономисты будут опираться на этот пункт, с тем чтобы показать неоперациональность противопоставления между материальными и нематериальными благами. Гарнье, Бланки, Нассау Сениор, Шторх разовьют эту критику, демонстрируя, что общество потребляет не только материальные продукты, что «у него есть потребность в пользовании плодами интеллекта, в благородном наслаждении искусствами, в защите со стороны судей, в той же мере, что и потребность в хлебе и одежде» (Гарнье). В своем «Курсе политической экономии» (1815) Шторх разовьет теорию нематериального производства: врач производит здоровье, суверен производит безопасность, священник производит культ, художник производит вкус и т.п. Чтобы оправдать существующее общественное устройство, необходимо было упразднить противопоставление между производительным и непроизводительным трудом. Смитовское противопоставление между стоимостью и полезностью казалось поэтому субверсивным. Возвращение к понятию полезности как к центральному экономическому концепту (вместо концепта стоимости) станет в XIX веке основным теоретическим инструментом примирения социального порядка и экономической теории. Радикальная сторона смитовского рыночного общества была действительно неприемлема для буржуазии XIX века.

И напротив, известно, что Маркс признает в качестве одной из основных научных заслуг Смита определение им производительного труда как труда, который немедленно обменивается на капитал.

Но противопоставление между производительным и непроизводительным трудом имеет не только социологический смысл, в нем есть политическое содержание огромной важности. Оно практически обосновывает различение между государством и гражданским обществом. Именно потому, что государство потребляет труд и не производит капитал, оно должно быть ограничено. По Смиту, государство можно определить как область растраты богатства. Если государство и полезно, оно должно быть тем не менее сведено к минимуму и не должно вмешиваться в экономическую жизнь. «Поэтому высшей наглостью и самонадеянностью со стороны королей и министров являются поползновения надзирать за экономностью частных лиц и контролировать их расходы посредством ограничительных законов <...>. Они сами всегда и без всяких исключений являлись величайшими мотами общества. Пусть они наблюдают за собственными расходами и предоставят частным лицам заботиться о своих. Если их собственная расточительность не разоряет государства, отсутствие бережливости у их подданных во всяком случае не приведет к этому» (Richesse. Т. I, livre II, ch. III. P. 433–434)[108]. Таким образом, гражданское общество отличает себя от государства (министров), при этом исключая из общества старые, экономически паразитарные социальные классы (государей). Именно понимая гражданское общество экономически, Смит может провести различие между ним и государством.

5. Невмешательство и вмешательство

Однажды наследник престола посетовал Кенэ на тяжесть королевских обязанностей, на что королевский врач Кенэ ему ответил, что не считает эти обязанности тяжелыми. «Да? И что бы Вы делали, будь Вы королем?» – спросил наследник. «Сударь, – ответил Кенэ, – я не делал бы ничего». – «А кто бы тогда правил?» – спросил наследник. «Законы», – ответил Кенэ[109]. Эта показательная история часто цитировалась для характеристики либерализма. Квинтэссенцией соответствующего принципа может считаться пресловутая формула невмешательства – «laisser-faire», авторство которой обычно приписывают Гурнэ.

Таким образом, с точки зрения физиократов, править должен не суверен, а естественные законы. Причем эти законы, по выражению Дюпона де Немура, «не нуждаются в доработке»[110]. Правительству, следовательно, должно быть отведено скромное место в тени законов. По Кенэ, власть суверена «не должна посягать на естественный порядок общества». На его взгляд, тем не менее это не означает, что правление должно быть полностью пассивным. «Садовник, – пишет он, – должен снимать вредоносный мох с дерева, но ему подобает избегать повреждения коры, через которую это дерево получает соки, доставляющие ему жизнь» (D?spotisme de la Chine. INED. Т. II, ch.VIII. P. 922). Но ученики Кенэ радикализируют эту концепцию в сторону бескомпромиссного и абсолютного laissez-faire. К примеру, говоря о сельском хозяйстве, Мерсье де ла Ривьер напишет: «Управление нисколько не затруднительно; ему нечего делать; довольно того, чтобы оно ничему не мешало; не лишало хозяйствование ни свободы, ни льгот, которые для него столь важны». Более того, ученики Кенэ распространят эту концепцию на все функции правления в целом и даже за пределы экономической сферы. Их идея по-прежнему состоит в том, что правление – дело простое. «Попросту говоря, в чем нуждается нация для своего процветания? – задается вопросом Кенэ. – В том, чтобы обрабатывать землю с максимальной эффективностью и ограждать общество от воров и злодеев. В первом руководствуются интересом, второе доверяют гражданскому правительству» (D?spotisme de la Chine. P. 922). Таким образом, политическая функция является исключительно защитной: она заключается прежде всего в защите собственности, которая составляет фундамент социальной организации. Таким образом, на первый взгляд, физиократы – даже с учетом дополнения, привнесенного учениками Кенэ, – предстают своего рода чемпионами laissez-faire, когда требуют установления «свободной и неограниченной конкуренции» и сведения роли государства к защите собственности. И тем не менее стоило бы нюансировать эту господствующую интерпретацию. Действительно, их концепция естественного порядка подразумевает, что правительство одновременно всемогуще и очень активно и способно принудить реальность подчиниться этому порядку. Их теория на деле ведет к насильственному либерализму, в котором нет ничего естественного. Сама концепция экономических таблиц явственно об этом свидетельствует. Кенэ не просто описывает в цифрах функционирование экономического цикла, он его нормативно конструирует. Экономическая таблица предполагает действие некоего великого организатора, который использует ее как инструмент управления. Это позволяет объяснить тот парадокс, что Кенэ понимается историками экономики как апостол либерализма, а современными экономическими практиками – как предшественник государственной бухгалтерии и плановой экономики. В зависимости от уровня, на котором читается его произведение, он может казаться то либералом, то сторонником плана. В реальности физиократы являются сторонниками рынка в рамках планирования, свободной конкуренции, которая «примиряет все интересы» (Лe Трон) в рамках деспотического Порядка. Их произведения во многом предстают как своего рода синтез традиционной политической арифметики и новой экономической науки. Вот, например, показательное утверждение: «Очевидность экономического порядка, – пишут они, – это очевидность исчисления предметов, касающихся наших взаимных интересов <...>. Это очевидность геометрическая и арифметическая»[111]. Таким образом, либерализм физиократов парадоксален. В их отношении справедливее было бы говорить о пересадке либеральных идей на традиционную почву политической арифметики.