Глава II «СПАСИБО ЖЕНЩИНАМ…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II

«СПАСИБО ЖЕНЩИНАМ…»

Спасибо женщинам; они дадут несколько прекрасных строк нашей истории.

П. А. Вяземский

Сегодня слово «подвиг» в применении к поступку жен декабристов может показаться преувеличением, рожденным возвышенным поэтическим воображением.

Подвиг?

«На диво слаженный возок», и в нем княгиня в сопровождении верных слуг — крепостных. Были, впрочем, проекты уничтожения прав опальных женщин на крепостных, но Николай I в корне пресек такую мысль: «Это совершенно воспрещаю. Бунтовать людей не должно! Достаточно объявить женам, что по положениям они не могут брать с собою людей, как с добровольного согласия».[49]

«Опись вещам полковницы Нарышкиной», выезжавшей в Сибирь, занимает три листа большого формата: «в длинном клеенчитом ящике», «в малиньком клеенчитом ящике», в двух «важах» и в «висючем чемодане под козлами» поместились 22 чепчика и соломенная шляпа, 30 пар женских перчаток, «2 вуаля», до 30 ночных рубашек, десятки пар чулок — бумажных, шелковых, шерстяных, «1 картончик с буклями», медный самовар и многое другое.[50]

Да и в суровой, дикой Сибири все женщины, даже наименее состоятельные, через год-другой устроились относительно неплохо, обзавелись собственными домами со штатом прислуги; мужья вначале посещали их, а потом и жили вместе. Такие вещи никак не вяжутся с современными представлениями о каторжной жизни…

Сын Марии Волконской в предисловии к впервые издаваемым им запискам матери писал: «Припоминаю слова, не раз слышанные мною в детстве, в ответ на высказываемое ей удивление по поводу того, что она могла добровольно лишить себя всего, что имела, и все покинуть, чтобы следовать за своим мужем. «Что же тут удивительного? — говорила она, — пять тысяч женщин каждый год делают добровольно то же самое».[51]

Александра Ивановна Давыдова, вернувшись из ссылки, говаривала: «Какие героини? Это поэты из нас героинь сделали, а мы просто поехали за нашими мужьями…»

Но так ли это? И почему с таким волнением пишут о декабристках Пушкин, Вяземский, Одоевский, Веневитинов?..

И почему через полвека после восстания декабристов, когда русская женщина предъявила требование на самостоятельный труд, на образование, на участие в общественной жизни и влилась, наконец, в ряды революционеров, — почему поэма Некрасова о Трубецкой и Волконской была встречена с восторгом?

Наверное, потому, что многое роднило декабристок с первыми женщинами-революционерками.

Верховный уголовный суд признал виновными по делу 14 декабря и приговорил к различным мерам наказания сто двадцать одного человека. Из них двадцать три были женаты[52] (считая и И. Анненкова, который официально не оформил брак).[53]

Все женатые декабристы, о которых здесь речь, — офицеры, состоявшие на службе или находившиеся в отставке. В их числе три генерала (Волконский, Фонвизин, Юшневский), восемь полковников (Трубецкой, А. З. Муравьев, А. Н. Муравьев, Давыдов, Нарышкин, Тизенгаузен, Поливанов, Бригген), четыре подполковника. Иными словами, примерно две трети (пятнадцать человек) из двадцати трех относились к высшему офицерству. Трое (Волконский, Трубецкой и Шаховской) имели княжеские титулы, Розен и Штейнгель — баронские. Волконские, Трубецкие, Нарышкины, Муравьевы, Фонвизины были весьма близки ко двору. И все они, кроме званий, титулов, положения в свете, имели состояния (разумеется, одни — большие, даже огромные, другие — незначительные).

Следовательно, переходя на положение «жен ссыльнокаторжных», женщины сознательно и бесповоротно порывали с прошлым, отказывались от привилегий, от прежних представлений о жизни и от прежнего образа жизни. И поскольку разрыв этот означал публичную поддержку государственных преступников, женщины оказывались в оппозиции к властям, их поведение становилось формой общественного протеста.

Таков социально-политический аспект отъезда женщин за мужьями-каторжанами в Сибирь. Недаром Петр Вяземский столь высоко и восторженно оценил это событие: «Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории».[54]

Была и другая сторона той же проблемы, не имевшая, возможно, такой общественной значимости: отправляясь за мужьями, жены добровольно отказывались от собственных детей и родителей. Это окружало женщин еще большим ореолом мученичества. Царь разрешал ехать только женам. В отношении прочих родственников, в том числе и детей, среди постановлений, касавшихся «государственных преступников», существовало и такое: «О недозволении отправляться к ним в Сибирь детям их благородного звания, родственникам и другим лицам».

До отъезда в Сибирь детей не было лишь у Трубецкой и Нарышкиной (последняя еще до осуждения мужа потеряла единственную дочь). Дочь Ентальцевой от первого брака воспитывалась у отца. А. И. Давыдова рассовала по богатым родственникам шестерых. А. Г. Муравьева поручила заботам бабушки двух маленьких дочек (старшей три года) и совсем крохотного сына. Н. Д. Фонвизина, единственная дочь престарелых родителей, оставила их с двумя внуками двух и четырех лет. М. Н. Волконская уехала в Сибирь, когда ее сыну не было и года. А. В. Розен, по настоянию мужа, задержалась с отъездом, ожидая, пока подрастет сын. М. К. Юшневской не разрешили взять с собой дочь от первого брака. У будущей жены Анненкова — П. Гебль также была дочь, оставшаяся с бабушкой.

Расставались, имея очень мало надежд на то, что когда-нибудь свидятся. По постановлению Комитета министров, «невинная жена», последовавшая за мужем в Сибирь, должна была оставаться там до его смерти, а может быть, и до собственной смерти, так как правительство не гарантировало обязательного возвращения женщин в случае смерти их мужей, «государственных преступников»[55] (что, кстати, и подтвердилось).

Сроки заключения также не внушали оптимизма. Из двадцати трех женатых семеро были осуждены по первому разряду (Трубецкой, Артамон Муравьев, Давыдов, Юшневский, Никита Муравьев, Волконский и Якушкин; Рылеев, как известно, был поставлен вне разрядов). Это означало «каторжную работу вечно», а после сокращения срока 22 августа 1826 г. — двадцать лет каторги. По второму разряду поручик И. А. Анненков получил (после сокращений) пятнадцать лет каторги. В. И. Штейнгель (по третьему разряду) — также пятнадцать лет каторги. Причисленные к четвертому разряду государственных преступников М. А. Фонвизин, И. В. Поджио, П. И. Фаленберг и М. М. Нарышкин были приговорены к пятнадцати годам каторжных работ, затем срок им сократили до восьми лет. А. Е. Розену (пятый разряд) десять лет каторги уменьшили до шести. Шестеро (В. Н. Лихарев, А. В. Ентальцев, В. К. Тизенгаузен, И. Ю. Поливанов, А. К. Берстель и А. Ф. Бригген) получили минимальный срок каторги (четыре года, после сокращения — один год). Наконец, А. Н. Муравьеву по конфирмации шестилетняя каторга была заменена ссылкой в Сибирь без лишения чинов и званий, Ф. П. Шаховского выслали в Сибирь на двадцать лет (с лишением чинов и званий).

Уже в 1826 г. две декабристки стали вдовами: 13 июля был повешен Кондратий Рылеев; 5 сентября умер Иван Поливанов, который в Петропавловской крепости «заболел сильными нервическими судорожными припадками», его 19-летняя жена, Анна Ивановна, урожденная Власьева, уже во время суда над мужем «теряла от печали рассудок».[56] Через три года овдовела и Наталья Шаховская.

После казни пятерых декабристов осужденных начинают отправлять в Сибирь. Отправляют постепенно, партиями. Первая группа — «Трубецкой с товарищи» (Волконский, Артамон Муравьев, Давыдов и др.) — прибыла на каторгу в августе 1826 г. Никита Муравьев, Анненков добрались в январе 1827 г. и т. д.

Путь в Сибирь для осужденных скрашивался не только свиданиями с близкими, которые правдами и неправдами оказывались на ближайших к Петербургу и Москве почтовых станциях, но и явно сочувственным отношением окрестного населения. Об этом долго помнили декабристы. «Публика догадывалась о причине, по которой мы пострадали, — пишет брат Никиты Муравьева, Александр. — Несмотря на оковы, нас всюду встречали с живейшим радушием. С позволения фельдъегеря нас кормили, отказываясь получать вознаграждение от представителя власти. В Тихвине, недалеко от Петербурга, несмотря на побои фельдъегеря, народ с непокрытыми головами желал нам счастливого пути. То же произошло в Ярославле. В Костроме, пока перепрягали лошадей, один молодой человек, оттолкнув наших стражей, ворвался в комнату, где мы находились, и сказал нам: «Господа, мужайтесь, вы страждете за самое прекрасное, самое благородное дело. Даже в Сибири вы встретите сочувствие».[57]

Ни петербургские, ни сибирские власти не знали толком даже географию: в бумагах Олекминск путают с Омском; Матвея Муравьева-Апостола, сосланного в Якутскую область, пытаются поселить в Витиме Иркутской губернии и т. д. Местное начальство абсолютно не было готово к приему арестантов. О возможном же приезде к ним жен генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский узнает только по слухам. Встревоженный ими, он шлет запросы в Петербург, предвосхищая своими предложениями разработанные позднее правила для жен государственных преступников.

«Будет ли сделано предписание местным властям об образе обхождения их с сими женами, т. е. считать ли их в прежнем быту или женами ссыльных? — запрашивает генерал-губернатор.

Следуя за своими мужьями и продолжая супружескую с ними связь, они, естественно, делаются причастными их судьбе и теряют прежнее звание, а прижитые в Сибири дети поступают уже в казенные крестьяне. Неизвестно, имеют ли они о сем понятие, и ежели нет, то не должно ли оное быть им внушено, ибо многие, может быть, решаются ехать в Сибирь не из любви и привязанности к своим мужьям, но из пустого тщеславия… но коль скоро мечтания их рассеятся вразумлением об ожидающей их там участи, то, может быть, исчезнет и охота к выполнению необдуманного намерения».[58]

По царскому повелению создается специальный секретный комитет для разработки всех вопросов, связанных с водворением декабристов в Сибири. А тем временем первая из женщин — Екатерина Ивановна Трубецкая — уже в июле 1826 г., на следующий день после отъезда мужа, отправляется вслед за ним. Ее сопровождает секретарь отца Карл Воше, который, кстати, после возвращения из Сибири вынужден будет оставить Россию. В Красноярске сломалась карета, заболел провожатый. Трубецкая продолжает путь одна, в тарантасе. В Иркутске губернатор Цейдлер долго запугивает ее, требует (еще раз после Петербурга!) письменного отречения от всех прав — Трубецкая подписывает. Через несколько дней губернатор объявляет бывшей княгине, что она продолжит путь «по канату», вместе с уголовными преступниками. Она согласилась.

«Женщина с меньшею твердостью, — писал А. Е. Розен, — стала бы колебаться, условливаться, замедлять дело переписками с Петербургом и тем удержала бы других жен от дальнего напрасного путешествия. Как бы то ни было, не уменьшая достоинств других наших жен, разделявших заточение и изгнание мужей, должен сказать положительно, что княгиня Трубецкая первая проложила путь, не только дальний, неизвестный, но и весьма трудный, потому что от правительства дано было повеление отклонять ее всячески от намерения соединиться с мужем».[59]

Трубецкая, за нею Волконская и Муравьева едут, обгоняя в пути некоторых декабристов. Михаил Фонвизин 26 февраля 1827 г., находясь «за сто двадцать верст не доезжая Иркутска», посылает жене письмо с «комиссионером к. Волконской»: «Трубецкая, Волконская и Муравьева поехали за Байкал — их заставили подписать отречение от звания их, и я опасаюсь, что их положение будет тягостно».[60]

Примеру первых тут же последовали Е. П. Нарышкина и А. В. Ентальцева; в марте 1828 г. на каторгу в Читинский острог приехали еще две жены — Давыдова и Фонвизина — и невеста Анненкова — Полина Гебль; в августе 1830 г., при переходе каторжан из Читинского острога в Петровский завод, к ним примкнули А. В. Розен и М. К. Юшневская; наконец, в сентябре 1831 г. в Петровском заводе состоялась свадьба Василия Ивашева с приехавшей к нему Камиллой Ле-Дантю.[61]

Эти одиннадцать были самые разные — по социальному положению и материальной обеспеченности, по характеру и уровню культуры. Из титулованной знати — княгини Мария Волконская и Екатерина Трубецкая, урожденная графиня Лаваль; Александра Григорьевна Муравьева — из графского рода Чернышевых, одного из самых богатых в России. Елизавета Петровна Нарышкина — дочь графа Коновницына, генерала, бывшего военного министра. Генеральша Наталья Дмитриевна Фонвизина — из рода Апухтиных. Они не только знатны, но и достаточно богаты.

Другая генеральша — Мария Казимировна Юшневская, урожденная Круликовская, — похвастать богатством не может. Получив разрешение на отъезд в Сибирь, она продает на дорогу последнюю шубу и серебряные ложки. Такая же «середнячка» и баронесса Розен — Анна Васильевна Малиновская, дочь первого директора знаменитого Царскосельского лицея.

Есть среди одиннадцати и совсем незнатные. Александра Ивановна Потапова, дочь мелкого чиновника, еще в 1819 г. 17-летней девушкой сошлась с родовитым В. Л. Давыдовым (братом Н. Н. Раевского по матери). Мезальянс этот долго — до мая 1825 г. — не был официально оформлен. Поэтому уже после осуждения Давыдова его братьям пришлось немало похлопотать об усыновлении собственных детей «политически мертвым отцом».

«Безродной» была и жена армейского подполковника Ентальцева, Александра Васильевна Лисовская. От своего первого мужа — игрока — она сбежала, оставив малолетнюю дочь. После смерти Ентальцева Александра Васильевна сильно нуждалась и жила на пособие от казны.

Две француженки — Полина Гебль и Камилла Лe-Дантю — также не могли похвастаться высоким положением в обществе. Гебль, жестоко бедствовавшая в детстве, до замужества работала в Москве продавщицей модного магазина. Мать Камиллы была гувернанткой в доме будущих родственников — Ивашевых.

По возрасту женщины тоже разные. Самые старшие из них — Юшневская и Ентальцева. В 1830 г., когда Мария Казимировна приехала в Сибирь, ей было сорок лет. Примерно столько же — и Александре Васильевне Ентальцевой. Следующая по старшинству — Анна Васильевна Розен. Остальные восемь родились уже в первом десятилетии XIX в., все они приехали в Сибирь, когда им не исполнилось и тридцати. Марии Волконской не было еще и двадцати двух лет; Муравьевой, Фонвизиной и Камилле Лe-Дантю в момент их приезда — по двадцать три года (Муравьева старше Фонвизиной на один год, Ле-Дантю-Ивашева — вообще самая младшая из одиннадцати женщин); Нарышкиной и Давыдовой по двадцать шесть лет, Трубецкой двадцать семь и Анненковой двадцать восемь лет.

Каждая из них шла в Сибирь своим путем.

Александрина Муравьева, действительно, была «самая счастливая из женщин».[62] Мужа она обожала до самозабвения. Уже на каторге на шутливый вопрос Якушкина, кого она больше любит, мужа или бога, Александра Григорьевна ответила вполне серьезно, «что сам бог не взыщет за то, что она Никитушку любит более».[63]

Никита Михайлович Муравьев, обладавший, по общему признанию, «редкими достоинствами ума» и «прекрасными свойствами души благородной», отвечал жене полной взаимностью. Их брак (с февраля 1823 г.) до Сибири был испытан несколькими годами совместной счастливой жизни. Что значила Александрина для мужа, становится ясным из их переписки, особенно в первые дни и педели заключения Муравьева.

«Я беспрестанно о тебе думаю и люблю тебя от всей души моей. Любовь взаимная наша достаточна для нашего счастья. Ты сама прежде мне писала, что благополучие наше в самих нас».[64]

«Милая Сашази, укрепляй себя, не предавайся печали, я тебя люблю от всей души, от всего сердца, от всех способностей моих».[65]

И так каждый день — из Петропавловской крепости.

«Твои письма, милый друг, и письма маменьки, — пишет Н. Муравьев жене вечером 18 января 1826 г., — производят на меня такое впечатление, будто самый близкий друг каждый день приходит побеседовать со мной. Время от времени я перечитываю всю мою коллекцию, которая стала теперь довольно многочисленной. Моя мысль не в тюрьме, она все время среди вас, я вижу вас ежечасно, я угадываю то, что вы говорите, я испытываю то, что вы чувствуете».[66]

Переписка Н. М. Муравьева с женой и матерью хранится в Центральном государственном архиве Октябрьской революции. Письма за 1826 год, переплетенные в толстенный том, Муравьев увез с собою в Сибирь. Об этом свидетельствует надпись на первой (отдельной) странице: «Все сии письма, полученные через г-на иркутского губернатора, были мною читаны. Генерал-лейтенант Лeпapский 1-ой». Выше рукою Муравьева приписано по-французски: «Письма моей жены и матери. 1826.».[67]

До конца жизни Никита Муравьев не расставался и с портретом жены, присланным ему еще в Петропавловскую крепость. «Портрет твой очень похож и имеет совершенно твою мину, — сообщает он жене. — Он имеет большое выражение печали. Он не слишком велик и вовсе не беспокойно его носить».[68] «В минуту наибольшей подавленности, — Муравьев пишет Александре Григорьевне 16 января 1826 г., — мне достаточно взглянуть на твой портрет, и это меня поддерживает».[69]

Кроме собственной любви и любящего мужа, была у Александры Григорьевны Муравьевой и другая опора — родители и сестры.

Многочисленную семью Чернышевых — шесть сестер и одного брата — объединяла крепкая любовь. Девочки получили обычное светское воспитание, основанное на изучении литературы, искусства и музыки. Все они склонны были к излишней восторженности, характерной для девушек их круга, и даже некоторой эксцентричности (не подходившей уже под рубрику «хорошего тона»).

Страстная эмоциональность, граничившая иногда с экзальтированностью, проявилась у Александрины уже в ранней юности. 16-летняя девочка, начинающая вести дневник, открывает его следующими строками: «Я говорила, говорю и пишу, что нет большего несчастья, чем иметь голову горячую и сумасбродную и ум набекрень».[70]

Сумасбродность и «ум набекрень» вообще отличали Чернышевых. Глава семьи, Григорий Иванович, «офранцуженный вельможа», «был большим чудаком и мотом, но все же не успел спустить всего огромного своего состояния. У него имения были чуть ли не во всех губерниях».[71] Огромные пашни, леса, тысячи крепостных душ давали возможность Чернышевым вести барскую жизнь с широким размахом. В главной летней резиденции — в Тагине Орловской губернии — на конюшне содержалось иногда до 500 лошадей приезжих гостей. Многочисленная дворня, штат учителей, доктор, домашний художник, крепостной оркестр обслуживали хозяев и их гостей. Концерты, фейерверки, танцы устраивались для их развлечения.[72]

При все этом расточительный богач граф Чернышев — знаток французской литературы, остроумный весельчак, развлекавший двор, имел тайную жизнь: он был масоном, канцлером верховного органа, руководившего сетью масонских лож.

Чернышевы оказались в самой гуще декабристских событий. Единственный сын и наследник графского титула и громадного родового майората ротмистр Кавалергардского полка Захар Чернышев как член Северного общества декабристов был приговорен к лишению чинов и дворянства и к двум годам каторги. Кроме Захара и зятя Муравьева, в числе осужденных по делу 14 декабря оказались двоюродный брат Александрины — Ф. Ф. Вадковский, а по линии ее мужа — его родной брат Александр, а также кузены Лунин и Муравьевы.

Все сестры одинаково восторженно относились к брату Захару и Никите Муравьеву, считая их героями. При поддержке всей семьи Александра Григорьевна начала хлопотать о разрешении следовать за мужем задолго до официального приговора. После ее отъезда (январь 1827 г.) сестры чувствовали себя «тоже в изгнании». «Никто не понимает их больше, чем я, — писала М. С. Лунину его сестра Е. С. Уварова в Сибирь. — Мы собираемся только для того, чтобы поговорить о дорогих предметах нашей страсти и нашей скорби! Союз, связывающий всех членов этой семьи, воистину замечательный».[73] Петр Вяземский называл дом Чернышевых в те годы «святынею несчастья».

Когда жена Розена уезжала в Сибирь, особое участие в ее судьбе приняли сестры Чернышевы. Вера Григорьевна «со слезами просила взять ее с собою под видом служанки, чтобы она там могла помогать сестре своей». Другая Чернышева — Наталья Григорьевна, — «просила тогда позволения у императора делить с сестрою изгнание и лишения».[74]

Старшая из сестер, Софья Григорьевн,[75] воспитывала двух дочерей дальнего родственника В. Л. Давыдова. И, вероятно, восторженные слова Давыдовых в ее адрес («только одна в мире Софья Григорьевна, только одна», «можно ли быть добрее, внимательнее, как она»[76]) соответствовали действительности.

Забегая вперед, скажу, что старик Чернышев после обрушившихся на него несчастий утратил прежнюю веселость, впал в мистицизм, спать ложился в собственный гроб. Он скончался в 1831 г. Его жена, мать А. Г. Муравьевой, прожила всего лишь год после отъезда дочери в Сибирь.[77] Все сестры — при всей их экстравагантности — вполне благополучно вышли замуж. Они до конца дней свято хранили память о сестре Александрине и ее муже Никите Муравьеве, не вернувшихся из Сибири.[78]

Захар Чернышев, отбыв сибирскую каторгу, был отправлен рядовым на Кавказ. Сестры в 1834 г. добиваются для него двухмесячного отпуска. «Это мало после такой долгой и горестной разлуки, но это в то же время много, потому что мы не надеялись его вообще увидеть некоторое время назад», — сообщают они Никите Муравьеву.[79] Добиваются с большим трудом, осаждая Орлова, Бенкендорфа, Чернышева, «но все эти господа недоступны, особенно сейчас, во время праздников,[80] когда каждый требует чего-нибудь для себя, не имея возможности понять настоящие страдания сердца, которое требует другого, чем орденских лент или чинов».[81] В том же 1834 г. З. Г. Чернышев женился. Дожил он до шестидесяти шести лет, хотя и не отличался бодростью и веселостью, а иногда впадал в состояние депрессии.

Была у А. Г. Муравьевой и еще одна опора и поддержка в лице матери мужа Е. Ф. Муравьевой.

Е. Ф. Муравьева с сыном Никитой

Художник Ж.-Д. Монье. Начало 1810-х годов

Екатерина Федоровна Муравьева родилась в 1771 г. в семье крупного дельца екатерининской эпохи Ф. М. Колокольцова, получившего баронский титул. Двадцати трех лет вышла замуж за капитана гвардейского Генерального штаба Михаила Муравьева, наградив его миллионным состоянием.[82] До сей поры в Государственном историческом музее в Москве хранятся нежные письма с поцелуями «тысячу и тысячу раз», аккуратно сложенные и надписанные старческой рукой: «Письмы моего Друга, ко мне с дежурства».[83]

Михаил Никитич Муравьев, из старинного дворянского рода, один из образованнейших людей своего времени, стал известным писателем и деятелем культуры, попечителем Московского университета и товарищем министра народного просвещения. Его имя было окружено пиететом в семье и в обществе. «Их большой дом на Караванной улице, — вспоминает А. Бибикова, — был всегда открыт для друзей и родственников, которые, по тогдашнему обычаю, приезжали из провинции иногда целыми семьями, подолгу жили у гостеприимной и бесконечно доброй Екатерины Федоровны. По воскресеньям у них бывали семейные обеды, и случалось, что за стол садилось человек семьдесят! Тут были и военные генералы, и сенаторы, и безусая молодежь, блестящие кавалергарды и скромные провинциалы — все это были родственники, близкие и дальние».[84]

Достаточно сказать, что родственниками Муравьевым приходились такие люди, как Михаил Лунин, поэт Батюшков, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, дипломат и литератор, отец трех будущих декабристов — Сергея, Матвея и Ипполита…

Воспитанием двух сыновей занимался сам отец, он же руководил их образованием. После смерти М. Н. Муравьева (1807 г.) все заботы легли на плечи молодой вдовы (тридцать шесть лет), которая оставила светскую жизнь и все силы отдала сыновьям: Никите (одиннадцать лет) и Александру (пять лет). Хотя по-прежнему ее дом посещали, у нее гостили подолгу Карамзин, Жуковский, Пушкин…

Вряд ли Екатерина Федоровна отличалась большой образованностью. Во всяком случае, судя по ее письмам, она была не в ладах и с русской и с французской грамматикой. Зато имела доброе сердце и неиссякаемый запас материнской любви.

Легко представить себе состояние матери, два сына которой оказываются в Петропавловской крепости. К тому же оба обвиняются в тайных злоумышлениях против обожаемого ею монарха. Но у нее достаточно сил, чтобы не выказать своего смятения, и даже больше того — поддержать и успокоить впавшего в отчаяние старшего, Никиту.

«Мой дорогой Никита. Будь абсолютно спокоен на мой счет, невидимая сила поддерживает меня, и я чувствую себя хорошо, — пишет Екатерина Федоровна сыну в крепость 29 декабря 1825 г. — Все дни перед образом нашего спасителя с горячими слезами я молю его защитить тебя. Я знаю твою душу, она не может быть виновной. Тот, кто исполнял с таким усердием все свои обязанности, кто был примером сыновьего почитания, может иметь только чистое сердце. Какие-нибудь заблуждения живого воображения, порожденные желанием добра и злоупотреблениями, которые ты мог видеть, произвели слишком сильное впечатление на твою душу и единственное, о чем я тебя заклинаю, сознаваться ангелу государю, которого нам дало небо, говорить с ним с тем чистосердечием, которое я знаю в тебе и которое является достоянием такой благородной души, как твоя. Я тебя заклинаю твоей привязанностью ко мне и моей любовью к тебе сделать это. Это твой долг перед твоим государем и твоей родиной».[85]

Екатерина Федоровна крепко верит в бога, верит, что государя посылает на землю небо, верит, что служить родине или государю — понятия однозначные. И вместе с тем она верит в чистое сердце и благородство воспитанного ею сына, взбунтовавшегося против царя, и не боится заявлять об этом «всему свету». И до конца своих дней она, по существу, сама «бунтовала», делая все, что было в ее силах, для «государственных преступников».

Конечно, главная заслуга этой женщины в том, что она дала обществу двух настоящих людей, честных и высоконравственных (за что оба и поплатились сибирской каторгой). Мать двух декабристов — этого уже вполне достаточно для того, чтобы остаться в истории.

Но безграничная материнская любовь не сделала Екатерину Федоровну слепой и глухой к чужим судьбам и горестям (как это часто случается в жизни). Везут осужденных на каторгу — она провожает не только сыновей, но и племянника Лунина, Матвея Муравьева-Апостола, Якушкина… Провожает, хотя власти запрещают это. Полина Анненкова не без основания писала, что братьев Муравьевых старались поскорее отправить на каторгу: слишком беспокойной и смелой была их мать.[86]

Екатерина Федоровна на первой же станции снабдила сыновей и их товарищей большой суммой денег, на которые те сумели приобрести все необходимое для дальней дороги.

Когда жена Никиты отправилась в Сибирь, Екатерина Федоровна взяла на себя не только все расходы невестки, но и заботы по воспитанию трех малолетних внуков. Не считаясь со светскими приличиями, Муравьева могла отправить, например, чопорной великосветской барыне Анненковой записку такого содержания: «Сударыня, я получила письмо от моей невестки, в котором она пишет, что сын Ваш во всем нуждается, и я думаю, что мой долг довести это до Вашего сведения».[87]

На помощь Муравьевой могли рассчитывать все уезжавшие в Сибирь. Мария Казимировна Юшневская по дороге на каторгу писала брату мужа 23 мая 1830 г.: «Я столько была счастлива в Москве, что никогда еще в моей жизни нигде меня столько не ласкали и не любили… Представь себе, что я без гроша приехала в Москву и нуждаясь во всем, и в такое короткое время и с такими выгодами проводили меня из Москвы в такой путь!

Я еду теперь в Сибирь, имея все, что только мне нужно. Дала Катерина Федоровна коляску, за которую заплатила 300 р. с[еребром] и которая сделана на заказ лучшим мастером в С.-Петербурге. Одним словом, она меня так проводила в дорогу, что, если бы я была ее дочь любимая, она не могла бы больше входить во все подробности и во все мои надобности».[88]

Снабжая всем необходимым своих детей, Екатерина Федоровна с готовностью принимала и выполняла все просьбы их товарищей: для доктора Вольфа, врачевавшего соузников, она шлет отличную аптечку и набор хирургических инструментов, для Николая Бестужева, увлекавшегося рисованием, — все необходимое для художественных занятий, а затем, когда он занялся изготовлением часов и хронометров, — «полный часовой механизм».

После 1826 г. дом Муравьевой в Москве стал своеобразным центром, куда стекалась вся информация о сибирских изгнанниках, корреспонденция оттуда, часто нелегальная. Там можно было узнать о путях и средствах сношения с заключенными, о том, как послать им деньги, посылки, письма, или просто получить утешение и помощь от доброй и сердечной женщины.

Е. Ф. Муравьева умерла 21 апреля 1848 г., пережив сына Никиту (умер в 1843 г.), его жену Александрину (умерла в 1832 г.) и не дождавшись возвращения младшего сына Александра. Внучка С. Н. Муравьевой-Бибиковой (Нонушки Муравьевой) писала (вероятно, со слов бабушки) о Екатерине Федоровне: «Она чуть с ума не сошла от горя и целые дни и ночи молилась. От долгого стояния на коленях у нее на них образовались мозоли, так что она не могла ходить и совершенно ослепла от слез».[89]

Подвижничество Е. Ф. Муравьевой было замечено уже ее современниками. М. П. Погодин, известный историк и публицист, писал в некрологе о Екатерине Федоровне Муравьевой как о замечательной женщине,[90] а Иван Киреевский, откликаясь на его заметку, сожалел лишь о том, что он мало сказал о ней.[91]

…Как только стало известно об осуждении по делу 14 декабря, в Петербург на почтовых примчались сестра и тетка Анны Васильевны Розен. Ее брат, Иван Малиновский, был тут же, вместе с сестрой. Лицейский товарищ Пушкина и Пущина, женившийся позже на сестре Пущина, он не просто поддержал стремление сестры отправиться за «государственным преступником» в Сибирь, но и помог ей добиться этого, регулярно высылал ей деньги. Иван Васильевич Малиновский отличался прогрессивными взглядами, в родовом имении в Харьковской губернии пытался проводить реформы в пользу крестьян, много сил отдавал борьбе с голодом, с эпидемиями холеры. Сестра Мария, ставшая женой другого лицеиста — Владимира Дмитриевича Вальховского, замешанного в деле декабристов (Вальховский был членом Союза благоденствия), взяла на воспитание первого сына Розена. Она уговорила Анну Васильевну, тяжело заболевшую под впечатлением запрета брать на каторгу детей, оставить мальчика у нее и ехать в Сибирь одной, без сына. В семье Вальховских Евгений Розен прожил семь лет.

У Марии Волконской все было совсем не так, как у Муравьевой и Розен. Ей пришлось труднее, чем другим.

М. Н. Волконская

Акварель Н. Бестужева. Читинский острог. 1828 г.

19-летней девушкой покорно, по воле отца, она выходит замуж за князя Волконского, уже немолодого (в год свадьбы, совпавший с восстанием декабристов, ему исполнилось тридцать семь лет), некрасивого, но весьма знатного и богатого. Участник пятидесяти восьми сражений, имевший множество орденов и медалей, он получил чин генерал-майора за боевые отличия в двадцать четыре года. Портрет Волконского был подготовлен для Военной галереи Зимнего дворца (после восстания, по распоряжению Николая I, его изъяли).

«Мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по мнению света, будущность», — писала Мария Николаевна в конце жизни.[92]

Уже до свадьбы она сумела испытать силу своей красоты и своего обаяния: ею был увлечен Пушкин, к ней сватался польский граф и революционер Олизар. Оказавшись женой немолодого генерала, Мария Николаевна, по существу, не успела даже как следует узнать его до ареста в январе 1826 г., так же как почти совсем не знала до свадьбы: в первый год они прожили вместе не более трех месяцев. Тяжелые роды, двухмесячная горячка, вначале полная неизвестность, а потом сообщение об аресте мужа. Нелегкое испытание для 20-летней женщины! Даже через много лет она не решалась «описывать события этого времени: они еще слишком свежи в памяти и слишком огромно для меня их значение; это сделают другие, а приговор над этим порывом чистого и бескорыстного патриотизма произнесет потомство».[93]

Вся семья: отец, мать, братья, сестры — восстали против «безумства» Маши. Мешали, как могли, ее отъезду. Марию Николаевну изолируют не только от мужа, но и от жен других декабристов, на первое свидание с Сергеем она идет не одна, а в сопровождении родственника — будущего шефа жандармов Алексея Орлова. Генерал Раевский — «герой и добрый человек», по словам Пушкина, который в 1812 г., не колеблясь, бросился в огонь неприятеля, увлекая за собой двух сыновей, почти мальчиков, теперь не выдержал. «Я прокляну тебя, если ты не вернешься через год!» — прокричал он, сжав кулаки.[94]

Семью Раевских, как и Чернышевых, 14 декабря не обошло стороной: два зятя (Сергей Волконский и Михаил Орлов, муж Екатерины Раевской), брат генерала Раевского — В. Л. Давыдов, дальние родственники — братья Поджио и Лихарев — оказались в числе важнейших государственных преступников. Больше того, оба сына генерала, Николай и Александр, значатся в «Алфавите декабристов», оба находились под арестом, хотя и были выпущены вскоре с «оправдательными аттестатами». П. Е. Щеголев располагал материалами, свидетельствующими о том, что сам Раевский был осведомлен о тайном обществе и, выдавая замуж дочерей Марию и Екатерину, поставил перед будущими зятьями условие — выйти из общества. Волконский отказался принять это условие, и все-таки свадьба состоялась.

Раевский знал, что в 1825 г. выбор был сделан им, а не дочерью, поэтому так и препятствовал ее поездке в Сибирь.[95] В решении «жертвы невинной» он усматривал «влияние волконских баб, которые похвалами ее геройству уверили ее, что она героиня, и она поехала, как дурочка».[96]

Решение об отъезде в Сибирь Марии Волконской было, по существу, первым проявлением ее незаурядного характера. Она восстала не только против всех окружающих, но прежде всего против себя самой, своей дочерней покорности, женской инертности и послушания, привитых ей с детства.

Последний вечер с сыном, играющим большой красивой печатью царского письма, в котором матери разрешалось покинуть ребенка навсегда. Прощание с родными, друзьями. 27 декабря 1826 г. Мария Николаевна выезжает из Москвы. 11 февраля добирается до Благодатского рудника, где разжалованный князь Сергей Григорьевич Волконский добывает свинец. Шесть тысяч верст пути, в лютые морозы, под свист пурги. Однако, проделав их, Волконская должна уже оправдываться не только перед отцом, но и перед родными мужа: «…И вы обвиняете меня в том, что я не спешила. Теперь, зная, что весь путь от Москвы до Иркутска я сделала в три недели, только с двумя ночевками, и то невольными, и что приехала я за восемь дней до Александрины, а в Нерчинск — через несколько часов после Кати, вы должны быть спокойны.

Милая, дорогая сестра, когда же вы вполне поверите в мою привязанность к Сергею».[97]

Так, по-разному уезжали в Сибирь одиннадцать женщин — девять жен и две невесты. Но были ведь и такие, которые не захотели или не смогли приехать…

А. Е. Розен в «Записках декабриста» пишет, что в Сибири оказались восемь мужей, отторгнутых от жен и детей, и семь женихов с обручальными кольцами без надежды на сочетание браком с невестами.[98] По разным причинам не приехали жены Бриггена, Лихарева, Артамона Муравьева, Иосифа Поджио, Тизенгаузена, Фаленберга, Штейнгеля, Якушкина.

Трагично сложилась жизнь Анастасии Васильевны Якушкиной (урожденной Шереметевой). 16-летней девочкой по страстной любви она вышла замуж за друга своей матери, Н. Н. Шереметевой, Ивана Дмитриевича Якушкина, который был старше невесты на четырнадцать лет. Через четыре года Якушкина приговорили к смертной казни, замененной 20-летней каторгой. Вначале его отправили в Финляндию, в Роченсальмскую крепость, затем в Сибирь. Н. Н. Шереметеву, с ее высокими связями, всякий раз предупреждали об отправлении очередной партии декабристов. Не зная, будет ли там Якушкин, Анастасия Васильевна в сопровождении матери, с двумя малолетними сыновьями трижды выезжала в Ярославль: через него проходила дорога в Сибирь. Только в третий раз ей повезло. 15 октября 1827 г. она последний раз виделась с мужем.

В Ярославле И. Д. Якушкин узнал, что брать в Сибирь детей запрещено. Полагая, что только мать, даже при всей ее молодости (Анастасии Васильевне шел двадцать первый год), может дать им должное воспитание, Иван Дмитриевич не разрешает жене сопровождать его на каторгу.

Мучительные переживания Якушкиной сохранились в ее дневниках, обнародованных потомками декабриста через сто с лишним лет.[99] Дневник Анастасии Васильевны (с 19 октября по 8 декабря 1827 г.) предназначался одному мужу, который получил его, вероятно, через Н. Д. Фонвизину. В письмах А. В. Якушкина не могла быть столь откровенна: их перечитывали не только совсем посторонние люди, но и мать, имевшая обыкновение дописывать половину листка после дочери. Дневниковые записи за два месяца — это страстное объяснение в любви, написанное искренне и просто, это беспрерывные мольбы к мужу разрешить ей приехать к нему в Сибирь. «У меня к тебе все чувства любви, дружбы, уважения, энтузиазма, и я отдала бы все на свете, чтобы быть совершенной, для того, чтобы у тебя могло быть ко мне такое же исключительное чувство, какое я питаю к тебе. Ты можешь быть счастлив без меня, зная, что я нахожусь с нашими детьми, а я, даже находясь с ними, не могу быть счастливой», — пишет Анастасия Васильевна 19 октября 1827 г., через четыре дня после расставания с мужем.

Четыре года Якушкин упорствовал. Правнук декабриста, Н. В. Якушкин, автор послесловия к публикации дневников, затрудняется в объяснении причин этой суровой стойкости. Можно согласиться с ним в том, что решающую роль сыграло здесь нежелание Якушкина поместить сыновей во враждебную ему среду: А. В. Шереметев, брат Анастасии Васильевны, ее зять — М. Н. Муравьев, бывший декабрист, успешно приближавшийся к будущей карьере Муравьева-«вешателя». И все-таки, без сомнения, чувство Якушкина к жене было совсем неэквивалентно тому, что испытывала Анастасия Васильевна. На основании писем Якушкина создается впечатление, что мать жены ему духовно значительно ближе при всей разности их мировоззрений. Надежда Николаевна Шереметева (урожденная Тютчева, тетка поэта), действительно, была незаурядным человеком, умным и начитанным. Недаром ее считали «духовной матерью» позднего Гоголя, другом П. Я. Чаадаева. Впоследствии Н. Н. Шереметева сблизилась с кружком московских интеллигентов-славянофилов (Аксаковы, Самарины). При всей своей глубокой религиозности и даже склонности к мистицизму, Н. Н. Шереметева обладала известной широтой взглядов, считая своего зятя-атеиста «самым лучшим христианином».

Анастасия Васильевна также отличалась (кроме красоты) умом и образованностью. Может быть, значительная разница в возрасте, а может быть, и прежняя роковая любовь к Щербатовой лежала между нею и мужем?

Итак, через четыре года Якушкин разрешил жене оставить детей. Но было уже поздно: Николай I категорически отказал Анастасии Васильевне, то ли из-за личной неприязни к Якушкину, обвинявшемуся в намерении убить царя, то ли из-за интриг Муравьевых… Царская резолюция 1832 г.: «Отклонить под благовидным предлогом» — явилась следствием доклада III отделения: «По собранным частным сведениям оказалось, что Якушкина не искренно желает ехать в Сибирь, а принуждает ее к тому ее мать, женщина странная. Она выдала ее замуж за Якушкина; на эту поездку заставила занять 20 т[ыс.] руб. своего сына Шереметева, который и без того много должен. Если можно воспрепятствовать этой поездке, то оказана будет милость всему семейству».[100]

Возможно, кому-то милость и была оказана, но только не Анастасии Васильевне, вся жизнь и счастье которой заключались в муже, в соединении с ним. Она прожила еще четырнадцать лет после 1832 г., умерла 40-летней, за одиннадцать лет до смерти И. Д. Якушкина, с которым уж ей не суждено было свидеться.

В одном декабрист оказался прав: Анастасия Васильевна хорошо воспитала сыновей, она привила им не только любовь к отцу, по и уважение к его взглядам.

Дети же по достоинству оценили мать. Вот как написал о ней младший сын Евгений, родившийся через месяц после восстания декабристов: «Она мне всегда казалась совершенством, и я без глубокого умиления и горячей любви не могу и теперь вспоминать об ней. Может быть, моя любовь, мое благоговение перед ней преувеличивают ее достоинства, но я не встречал женщины лучше ее. Она была совершенная красавица, замечательно умна и превосходно образованна… Я не встречал женщины, которая была бы добрее ее. Она готова была отдать все, что у нее было, чтобы помочь нуждающемуся… Все люди были для нее равны, все были ближние. И действительно, она одинаково обращалась со всеми, был ли это богач, знатный человек или нищий, ко всем она относилась одинаково…

В то время произвола ее глубоко возмущало всякое насилие, она высказывалась горячо и прямо, с кем бы ей ни приходилось говорить… Прислуга и простой народ любили ее чуть не до обожания…»[101]

Иван Дмитриевич Якушкин, узнав о смерти жены, в память о ней открыл первую в Сибири школу для девочек.

Судьба Варвары Михайловны Шаховской чем-то напоминает судьбу Якушкиной. Более десяти лет она считалась невестой П. А. Муханова. Еще за несколько лет до восстания декабристов им не был разрешен брак по церковным правилам (сестра Муханова вышла замуж за брата Шаховской). После лишения Муханова гражданских прав оба надеялись на возможность соединения. И пока эта надежда теплилась, Варвара Шаховская жила в Сибири, в доме мужа своей сестры А. Н. Муравьева.

Вся нелегальная переписка декабристов, как известно, шла через Иркутск, и именно Варвара Михайловна стала главной пособницей в этих нелегальных связях. В 1832 г. провокатор Медокс, проникнув в дом Муравьева и разыгрывая роль влюбленного в В. Шаховскую, пытался скомпрометировать ее: он придумал новый заговор декабристов, центральную роль в котором отводил в Сибири — В. М. Шаховской, а в Москве — Е. Ф. Муравьевой…

Заговора, разумеется, не было, но тайные сношения велись весьма интенсивно. И. Д. Якушкин, например, рассказывает о передаче Шаховской ящика с табаком: «В этом ящике было двойное дно, и при таком устройстве он заключал в себе, тайно, много писем, которые княжна Шаховская должна была доставить по назначению с удобным случаем».[102]

В конце концов генерал-губернатор Лавинский перехватил два письма В. М. Шаховской и ее сестры П. М. Муравьевой. И в то время как Муханов ожидал «решительного известия от своей неоцененной невесты», шеф жандармов из Петербурга слал строгое внушение А. Н. Муравьеву: «Милостивый государь Александр Николаевич, получив от г. генерал-губернатора Восточной Сибири письма супруги и невестки Вашей, писанные к государственному преступнику Муханову и отправленные ими тайным образом в ящике с семенами, имевшем двойное дно, я не излишним считаю препроводить оные при сем в подлиннике к Вам. Обстоятельство сие должно служить Вам убеждением, сколь необходимо Вам иметь бдительное наблюдение и в самом доме Вашем. Письма сии, конечно, не заключают в себе ничего преступного, но случай сей ведет к заключению о расположении и возможности вести скрытно от правительства переписку с государственными преступниками; и когда уже таковая переписка проистекает из среды семейства и из самого дома начальника губернии, то какую же уверенность можно иметь, что подобные секретные переписки не ведутся и другими государственными преступниками, в управляемой Вами губернии поселенными?»[103]

Вероятно, это событие окончательно решило судьбу влюбленных. В. М. Шаховскую заставили каяться Бенкендорфу в том, что она, «забыв всякие соображения, позволила себе увлечься…» «Но кто на свете, ощутив близость счастья, нашел бы в себе еще силы отказаться от возможности его получить, быв несчастной, как я, в течение всей своей жизни…»[104]

Брак был окончательно запрещен в 1833 г. Через три года Шаховская умерла.

Обрученных на родине В. Кюхельбекера, А. Вегелина, К. Игельстрома и Н. Крюкова ждала участь Муханова, хотя Мария Николаевна Волконская пыталась что-то сделать. В марте 1828 г. из Читинского острога она послала письмо Крамковской (сестре осужденного Рукевича):[105] «Покорившись своей участи, господа Вегелин и Игельстром не теряют надежды соединиться когда-нибудь с теми, кто им дороже жизни. Ваши сестры не могли ли бы достигнуть позволения у его величества приехать сюда к своим женихам? Среди нас были недавно уже примеры этому…»[106]

Письмо подобного содержания Волконская отправила и невесте Крюкова (Штейбен). Однако письма эти были возвращены автору с соответствующим внушением III отделения: «III отделение собственной его императорского величества канцелярии, по приказанию г. генерал-адъютанта Бенкендорфа, имеет честь возвратить при сем Марье Николаевне два письма ее, адресованные гг. Штейбен и Крамковской, и уведомить ее, что ей не следовало бы завлекать новых жертв в несчастие и бедствие. 24 июля 1828 г.». [107]

Жены Якушкина, Артамона Муравьева, Бриггена, как и невеста Муханова, хотели, но не смогли соединиться с любимыми. А были и такие женщины, что воспользовались разрешением Николая и порвали с мужьями.