3. Отречение
3. Отречение
В Ставку разговор Рузского и Родзянко был передан одновременно с ведением разговора и уже в 9 ч. утра 2 марта Ставка, к удивлению многих историков, потребовала от Пскова убедить Государя отречься. «Ген. Алексеев, — говорил Лукомский, — просит сейчас же доложить главнокомандующему, что необходимо разбудить Государя и сейчас же доложить ему о разговоре ген. Рузского с Родзянко.
Переживаем слишком серьезный момент, когда решается вопрос не одного Государя, а всего царствующего дома и России. Ген. Алексеев убедительно просит безотлагательно это сделать, т. к. теперь важна каждая минута и всякие этикеты должны быть отброшены. <…>
Это официально, а теперь прошу тебя доложить от меня ген. Рузскому, что, по моему глубокому убеждению, выбора нет и отречение должно состояться. Надо помнить, что вся царская семья находится в руках мятежных войск, ибо, по полученным сведениям, дворец в Царском Селе занят войсками…»
Это сообщение Ставки впоследствии дало повод Рузскому злорадно говорить, что «судьба Государя и России была решена ген. Алексеевым». Но из текста видно, что об отречении говорит только один Лукомский, передана только просьба Алексеева разбудить Государя. Вероятно, в Ставке произошла сцена, аналогичная 27 февраля, когда Лукомский трижды заставлял Алексеева идти отговаривать Государя. Сейчас Лукомский прочитал разговор Рузского с Родзянко, не подумав разбудил Алексеева, сказал ему очередную горячую речь и потребовал разрешения говорить по прямому проводу с Псковом, Больной Алексеев, не имевший времени обдумать события, измученный тем, что его постоянно будит Лукомский, не мог уже точно понять, что происходит в Петрограде, и согласился. Лукомский попытался заразить Псков своей привычкой всех будить и закончил монолог популярным в эти дни приемом шантажа Государя судьбой Его семьи.
Ген. Данилов, на которого обрушился этот поток красноречия Лукомского, был сдержаннее и ответил: «Я не вижу надобности будить главнокомандующего, который только что, сию минуту, заснул и через полчаса встанет». Во многом благодаря такой позиции Данилова в Пскове сохранялось понимание событий. «Опыт войны, — объяснял он впоследствии в мемуарах, — научил меня в серьезной обстановке избегать больше всего суеты и дорожить отдыхом окружающих, так как неизвестно, насколько придется форсировать их силы в будущем». «…от доклада ген. Рузского я не жду определенных решений», — сказал Данилов.
В 10.15 появилась телеграммы № 1872 Алексеева на имя главнокомандующих фронтами с передачей разговора Рузского и Родзянко. Главнокомандующим, поддерживающим идею отречения, предлагалось послать Государю «верноподданническую просьбу». «Обстановка, по-видимому, не допускает иного решения, — говорилось в телеграмме, — и каждая минута дальнейших колебаний повысит только притязания, основанные на том, что существование армии и работа железных дорог находится фактически в руках петроградского временного правительства. Необходимо спасти действующую армию от развала…». Телеграмму составил, разумеется, Лукомский.
Как уже говорилось, Алексеев не был в заговоре и не переписывался с Гучковым. Он был сыном солдата, дослужившегося до майора, окончил Николаевскую академию Генштаба, и вся его жизнь была связана с армией. Об армии он думал в эти дни значительно чаще, чем о Государе; это видно из всех его телеграмм.
«Понимал ли ген. Алексеев Государя настолько, чтобы любить его как человека, был ли предан ему, как настоящий русский своему настоящему русскому царю — вот те вопросы, которые я задавал себе неоднократно тогда и потом и как тогда, так и потом, вплоть до настоящего времени, не мог себе с достаточной ясностью на них ответить», — пишет Мордвинов.
«Многое, а после отречения и, судя по искренним рассказам его семьи — очень многое мне говорило «да», но всегда с неизменной во мне прибавкою «вероятно, недостаточно крепко, хотя бы до забвения сплетен»».
Сделавшись начальником штаба верховного главнокомандующего, Алексеев старался себя сразу так поставить, чтобы быть не придворным, а военным, не соглашался даже обедать за одним столом с Государеми т. д. Вероятно, такой позиции держалась и вся Ставка. Однако, презирая свиту сознательно, подсознательно Ставка прислушивалась к тем мнениям, которые высказывались, как казалось, осведомленными свитскими. «.. за время длительного пребывания государя на Ставке, — пишет Воейков, — некоторые из особ свиты, считавшие необходимым позаботиться о своей общественной карьере, стали, в присутствии чинов штаба, с которыми ближе познакомились, критиковать императрицу, рассказывать всякие небылицы про Распутина». Трудно было забыть и пропаганду Гучкова. Когда стало известно, что 23 февраля (1917 г.) приедет Государь, в Ставке «приходилось слышать»: «Чего едет? Сидел бы лучше там! Так спокойно было, когда его тут не было».
Алексеев искренне верил, что «государством же правит безумная женщина, а около нее клубок грязных червей: Распутин, Вырубова, Штюрмер, Раев, Питирим». «Это не люди, — говорил Алексеев, — это сумасшедшие куклы, которые решительно ничего не понимают… Никогда не думал, что такая страна, как Россия, могла бы иметь такое правительство, как министерство Горемыкина. А придворные сферы?» Однажды Императрица предложила Алексееву, чтобы в Ставку приехал Распутин. Если Алексеев и не знал, какова в действительности роль Распутина, то он должен был понять это из слов Императрицы, сказавшей, что Распутин просто молится за Наследника. Тем не менее Алексеев ответил ей, что в случае приезда Распутина подаст в отставку, и, видимо, до конца жизни был убежден, что с тех пор Государь относился к нему с недоверием.
Воейков пишет, и многие исследователи повторяют это за ним, что Алексеев явно радовался отъезду Государя из Ставки, т. е. очевидной опасности для Государя. Воейков рассказывает, как зашел перед отъездом к Алексееву, и Алексеев с «хитрым выражением» на его «хитром лице» «с ехидной улыбкой слащавым голосом спросил»: «А как же он поедет? Разве впереди поезда будет следовать целый батальон, чтобы очищать путь?» Но, во-первых, как уже говорилось, Алексеев сам уговаривал Государя не уезжать. Во-вторых, судя по воспоминаниям Лукомского, Воейков в этот день говорил с ним, а не с Алексеевым. Источником подозрений Воейкова была его неприязнь к Алексееву. Когда Государь первый раз шел на доклад в 1915 г., за ним шли Воейков и Фредерике, но Алексеев захлопнул перед ними дверь, не давая им зайти за Государем, и Воейков говорил: «Мне Алексеев чуть не прищемил нос». Неудивительно, что после этого Воейков так легко называет Алексеева предателем.
2 марта Алексеев продолжал верить сведениям телеграммы 1833, не знал, что эшелоны в Луге не взбунтовались, не знал о роли Совета. К тому же, по словам ген. Дубенского, «ген. Алексеев был ценный начальник штаба и не более» и, может быть, он не мог рассчитать положение так, как это сделал Рузский. По словам Родзянко, «Алексеев производил впечатление умного и ученого военного, но нерешительного и лишенного широкого политического кругозора». Ген. Данилов отмечал к тому же в Алексееве «недостаточное развитие волевых качеств», а Гучков — «недостаточно боевой Темперамент». Великий князь Андрей Владимирович Считал, что Рузский «все же гений в сравнении с Алексеевым, он может творить, предвидеть события, а не бежит за событиями с запозданиями». Кроме того, в Подчинении Рузскому еще месяц назад находился Петроград, Рузский ездил туда по поводу забастовок, а «генерал от бюрократии» Алексеев, заваленный своей работой в Могилеве, со своей «привычкой работать за всех своих подчиненных», Петрограда не понимал. «Работник усердный, — характеризует его Гучков, — но разменивающий свой большой ум и талант часто на мелочную канцелярскую работу». С самого начала Алексеев по свойствам своего характера был склонен верить в мирный быстрый исход событий. «Когда Алексеев был начальником штаба Южного фронта, каждая его телеграмма по сводке дел за день непременно имела хоть одну фразу, где говорилось о колоссальных успехах. И это каждый день», — пишет Великий князь Андрей Владимирович. Алексеев посчитал, что «дорогая уступка» — отречение Государя — спасет армию. «Сам изменяя присяге, он <Алексеев> думал, что армия не изменит долгу защиты родины», — было записано со слов злорадного Рузского.
В 10 ч. утра Рузский отдал Государю ленту своего разговора с Родзянко. Судя по словам Рузского, что он при этом держался, «стиснув зубы», он так и не сообщил Государю, что Родзянко заблуждается и эшелоны в Луге не взбунтовались. Данилов пишет, очевидно, узнав это от Рузского: «Государь взял листки с наклеенной на них лентой и внимательно прочел их. Затем он поднялся, подошел к окну вагона, в которое стал пристально всматриваться». Надо думать, Его заинтересовало не окно… «Наступила минута ужасной тишины, — говорится в записи, сделанной со слов Рузского. — Государь вернулся к столу, указал генералу на стул, приглашая опять сесть, и стал говорить спокойно о возможности отречения. Он опять вспомнил, что его убеждение твердо, что он рожден для несчастия, что он приносит несчастие России; сказал, что он ясно сознавал вчера уже вечером, что никакой манифест не поможет. «Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это», — сказал государь, — «но я опасаюсь, что народ этого не поймет: мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт»[38].
Во время доклада Рузского ему принесли телеграмму № 1872 Алексеева с просьбой высказаться в поддержку отречения. Несмотря на то, что телеграмма была составлена Ставкой по запросу Рузского, в присутствии Государя генерал довольно правдоподобно изобразил ужас. «Рузский, бледный, прочел вслух ее содержание. «Что же вы думаете, Николай Владимирович», — спросил государь. «Вопрос так важен и так ужасен, что я прошу разрешения вашего величества обдумать эту депешу, раньше чем отвечать. Депеша циркулярная. Посмотрим, что скажут главнокомандующие остальных фронтов. Тогда выяснится вся обстановка», — ответил Рузский». На этом доклад закончился. Получив телеграмму № 1872, главнокомандующие начали прятаться друг за друга. Эверт (Западный фронт) «сказал, что он свое заключение даст лишь после того, как выскажутся генералы Рузский и Брусилов». Сахаров (Румынский фронт) «долго не отвечал на посланную телеграмму и требовал, чтобы ему были сообщены Заключения всех главнокомандующих». Первым о необходимости отречения высказался Брусилов (Юго-Западный фронт), невзлюбивший Государя со времени «Брусиловского прорыва». Брусилов, как уже говорилось, считал, что успех его армии не был закреплен, потому что «Верховного Главнокомандующего у нас не было» (Верховным Главнокомандующим в то время был Государь). Затем был получен ответ Великого князя Николая Николаевича (Кавказский фронт), «коленопреклоненно» просившего об отречении; это, видимо, была месть Великого князя за лишение его верховного командования в 1915 г. Узнав об ответах, Эверт и Сахаров присоединились к их мнению[39]. Телеграмма Сахарова — предмет вечных насмешек для всех историков, потому что генерал начинает со своей любви к Его Величеству, бранит за «злодейство» Думу, и только в конце добавляет: «Переходя же к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения, я, непоколебимо верноподданный Его Величества, рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй…»
Телеграммы главнокомандующих дали исследователям повод говорить о заговоре генералов. Конечно, как уже говорилось, никакого заговора генералов не было. Просто заговор был хорошо спланирован, и генералов весьма ловко подставили.
Единодушие ответов 2 марта объясняется, во-первых, тем, что всем были посланы телеграммы № 1833 и № 1872. Одна из них говорила о спокойствии в Петрограде, другая была составлена Лукомским так, что трудно было не ответить. В телеграмме № 1872 говорилось: «существование армии и работа железных дорог находится фактически в руках петроградского временного правительства»; отсюда главнокомандующие могли понять, что без отречения Государя продолжать войну невозможно. Судя по воспоминаниям Брусилова, он из всей длинной телеграммы № 1872 понял одно: «образовавшееся Временное правительство ему объявило, что в случае отказа Николая II отречься от престола оно грозит прервать подвоз продовольствия и боевых припасов в армию (у нас же никаких запасов не было)». Именно в таком духе и составлены все ответы главнокомандующих. После телеграмм Ставки главнокомандующие могли бы, конечно, не отвечать, но большинство из них были для этого слишком слабы или слишком злопамятны.
Задолго до телеграмм Ставки они были разагитированы и представителями всевозможных общественных организаций и Государственной думы. «Из беседы со многими лицами, приезжавшими на фронт по тем или иным причинам из внутренних областей России, — пишет ген. Брусилов, — я знал, что все мыслящие гражданке, к какому бы классу они ни принадлежали, были страшно возбуждены против правительства и что везде без стеснения кричали, что так продолжаться не может». «Я считал себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к монархии», — говорил следственной комиссии адм. Колчак. Можно легко проверить, кто из главнокомандующих был противником Государя, а кто не был. 27 февраля 1917 г. Родзянко разослал главнокомандующим телеграмму с просьбой убедить Государя согласиться на Ответственное министерство. В ответ Родзянку поддержали лишь двое: Брусилов и Рузский. Они-то и были самым ценным материалом для Гучкова. Ответы главнокомандующих были получены в Пскове в 14.30 2 марта. «К 2 S ч. пришли ответы от всех, — говорится в дневнике Государя. — Суть та, что во имя спасения России и удержания армии на фронте в спокойствии нужно решиться на этот шаг. Я согласился». Передав Государю телеграммы, Рузский предложил выслушать мнение двух своих помощников, Данилова и Саввича, которых он нарочно привез с собою с этой целью. Государь сказал: «Хорошо, но только я прошу откровенного мнения». Оба подчиненных Рузскому генерала, разумеется, высказались за отречение. После этого, по словам Данилова, лицо Государя «перекосилось». «Наступило общее молчание, длившееся одну-две минуты», — говорится в воспоминаниях ген. Саввича.
«Государь сказал: «Я решился. Я отказываюсь от престола», и перекрестился. Перекрестились генералы.
Обратясь к Рузскому, Государь сказал: «Благодарю вас за доблестную и верную службу», и поцеловал его. Затем Государь ушел к себе в вагон»[40].
Судя по дневнику Государя, Его убедили отречься от престола именно ответы, полученные от главнокомандующих. Их мнения должны были выражать мнения всей армии, и Государь сказал, что «раз войска этого хотят, то не хочет никому мешать». Даже если Государь, что вполне вероятно, знал о заговоре, то теперь Он мог видеть, что с Ним армия попросту отказывается воевать дальше. А войну, как Он говорил в прощальном приказе, нужно было довести до победы во что бы то ни стало. Он, по выражению Мордвинова, на престол «не напрашивался». «Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России», — говорится в телеграмме Государя Родзянке.
Эту телеграмму (Родзянке) и аналогичную (Алексееву) Государь составил в 3 часа и отдал их Рузскому. Когда стало известно, что едут Гучков и Шульгин, свита организовала интригу, которой в мемуарах склонна придавать значение. «Мы все пошли к Фредериксу и убедили его, — пишет Мордвинов. — Он немедленно (пошел к государю и через несколько минут вернулся обратно, сказав, что его величество приказал сейчас же взять телеграммы от Рузского и передать ему, что они Сбудут посланы только после приезда членов думы.
<…> Мы просили Нарышкина, которому было поручено отобрать телеграммы, чтобы он ни на какие доводы Рузского не соглашался и, если бы телеграммы начали уже передавать, то снял бы их немедленно с аппарата.
Нарышкин отправился и скоро вернулся с пустыми руками. <…> в желании Рузского настоять на отречении и не выпускать этого дела из своих рук не было уже сомнений».
В результате переговоров Рузскому удалось удержать у себя одну из телеграмм (Родзянке) и даже добиться от Государя разрешения до него поговорить с Гучковым и Шульгиным. Рузский по-разному объяснял потом эту просьбу. Генералу Вильчковскому он говорил, что хотел «убедить их в ненужности отречения» (хотя убеждать нужно было еще ночью Родзянку) и «выяснить себе, наконец, что произошло в Петрограде, уже от очевидцев и участников событий» (хотя Государю это было бы еще интереснее). Противоположное объяснение Рузский дал Великому Князю Андрею Владимировичу: «Хотелось мне спасти, насколько возможно, престиж государя, чтоб не показалось им, что под давлением с их стороны государь согласился на отречение, а [не] принял его добровольно и до их приезда». Слова о спасении «престижа» Государя смешно слышать от Рузского, но ему, разумеется, хотелось, чтобы оба депутата видели, что решение Государя принято не под их давлением, а до их приезда под влиянием Рузского.
Государь уже, видимо, смирился с тем, что Рузский не может не интриговать, и не противоречил. Дубенский передает слова Государя, что Он в Пскове находился «как бы в забытии, тумане». Совсем в другом настроении была Ставка, которая требовала известий и не понимала, почему нет сообщений из Пскова.
Вечером свита решила провести Гучкова и Шульгина, как только они приедут, прямо к Государю, минуя Рузского, и это единственное, что ей в Пскове удалось. «Я только вернулся к себе в вагон, — пишет Мордвинов, — как сообщили, что депутатский поезд прибыл на соседний полустанок и через десять-пятнадцать минут ожидается уже в Псков. Было уже почти десять часов вечера. Я немного замешкался, и это вызвало нервное нетерпение моих товарищей: «Что ты там копаешься, торопись, а то Рузский перехватит».
Я поторопился и вышел на платформу. <…>
Прошло несколько минут, когда я увидел приближающиеся огни локомотива. Поезд шел быстро и состоял не более как из одного-двух вагонов. Он еще не остановился окончательно, как я вошел на заднюю площадку последнего классного вагона, открыл дверь и очутился в обширном темном купе <…>. Я с трудом рассмотрел в темноте две стоявших у дальней стены фигуры, догадываясь, кто из них должен быть Гучков, кто — Шульгин. Я не знал ни того, ни другого, но почему-то решил, что тот, кто моложе и стройнее, должен быть Шульгин и, обращаясь к нему, сказал: «Его величество вас ожидает и изволит тотчас же принять».
Оба были, видимо, очень, подавлены, волновались, руки их дрожали, когда они здоровались со мною, и оба имели не столько усталый, сколько растерянный вид. Они были очень смущены и просили дать им возможность привести себя в порядок после пути, но я им ответил, что это неудобно…»
Рузский, когда ему передали всю интригу, демонстративно сказал Данилову: «Ну что же, у нас нет никаких тайных соображений, чтобы пытаться изменить усыновленный сверху порядок встречи». После этого он отправился к Государю. В коридоре Рузский встретил пятерых свитских и, «обращаясь в пространство, с нервной резкостью, начал совершенно по-начальнически кому-то выговаривать: «Всегда будет путаница, когда не исполняют приказаний. Ведь было ясно сказано направить депутацию раньше ко мне. Отчего этого не сделали, вечно не слушаются»…» Рузский без всякого приглашения и совершенно против приличий пришел в салон, где Гучков уже говорил с Государем, да еще привел с собой ген. Данилова. Данилов, войдя в салон, скромно сел в угол и при Государе не вмешивался в разговор. Рузский же, наоборот, сел за стол между Фредериксом и Шульгиным напротив Государя. Надо думать, что Рузский сел бы и между Государем и Гучковым, если бы у него была такая возможность. Заняв свое место, Рузский принялся шептаться с Шульгиным и сообщил ему, что отречение — «дело решенное», хотя его слова, вероятно, были слышны Государю. После речи Гучкова Рузский, «привстав», объявил: «Его величество беспокоится, что если престол будет передан наследнику, то его величество будет с ним разлучен»[41]. Все делали вид, что Рузского тут нет.
«2 марта, около 10 часов вечера приехали из Петрограда во Псков член Государственного Совета Гучков и член Государственной Думы Шульгин, — говорится в протоколе. — Они были тотчас приглашены в вагон-салон императорского поезда, где к тому времени собрались: главнокомандующий армиями северного фронта генерал-адъютант Рузский, министр императорского двора граф Фредерикс и начальник военно-походной канцелярии е. и. в. свиты генерал-майор Нарышкин. Его величество, войдя в вагон-салон, милостиво поздоровался с прибывшими и, попросив всех сесть, приготовился выслушать приехавших депутатов».
К приезду в Псков Гучков был в том же состоянии, в котором был и весь Комитет Думы в эти дни, т. е. до него доходил смысл далеко не всего происходившего. В ночь с 1 на 2 марта, как уже говорилось, был убит рядом с ним кн. Вяземский, той же ночью у Гучкова было столкновение с делегацией Совета, по пути в Псков он говорил на станциях речи, одновременно вел переговоры с Ивановым и приехал к Государю уже «не при полном блеске сознания» и, как и Шульгин, «в замечательно грязном, нечесаном состоянии». Уже 2 марта Гучков мог понять, что его работа была напрасной. По всем свидетельствам, Гучков в Пскове был особенно подавлен и неразговорчив. «Гучков все время молчал и, как в вагоне, так и идя до императорского поезда, держал голову низко опущенною», — пишет Мордвинов. По словам Рузского, Гучков говорил с Государем, «опустивши глаза на стол». Шульгин пишет, что Гучков «очень волновался», «говорил негладко»: «Он говорил (у него была эта привычка), слегка прикрывая лоб рукой, как бы для того, чтобы сосредоточиться. Он не смотрел на Государя, а говорил, как бы обращаясь к какому-то внутреннему лицу, в нем же, Гучкове, сидящему. Как будто бы совести своей говорил». Все, что Гучков говорил в Пскове, заставляет задуматься, понимал ли он, с кем говорит и о чем. Когда Фредерикс, встретивший его в салоне, спросил, что происходит в Петрограде, Гучков ничего лучше не нашел ответить, как: «В Петрограде стало спокойнее, граф, но ваш дом на Почтамтской совершенно разгромлен, а что сталось с вашей семьей — неизвестно». Разговаривая с Государем, Гучков проговорился о том, что тщательно скрывалось Комитетом Думы от Пскова, — о Совете: «Кроме нас заседает еще комитет рабочей партии, и мы находимся под его властью и его цензурою».
В целом речь Гучкова, по словам Шульгина, была продуманной. Вероятно, не один год ушел на ее составление. Гучков кратко, одной фразой охарактеризовал ход восстания и поспешил уточнить, что «это не есть результат какого-нибудь заговора или заранее обдуманного переворота». Так же кратко он рассказал о своих поездках к солдатам, не уточняя, как его встретили. Он настойчиво повторял, что «все прибывшие части "Тотчас переходят на сторону восставших», в сущности это было повторение просьбы Родзянки: «Прекратите присылку войск». Гучков тут же сообщил, что представители гарнизона Царского Села 1 марта пришли в Таврический дворец, чтобы присоединиться «к движению». Он, очевидно, хотел сказать, что семья Государя осталась в Царском без охраны, причем «толпа теперь вооружена», «…нужен какой-нибудь акт, который подействовал бы на сознание народное. Единственный путь, это передать бремя верховного правления в другие руки. Можно спасти Россию, спасти монархический принцип, спасти династию». Гучков вновь напомнил о своей борьбе с «крайними элементами» и закончил какой-то бессмысленной фразой: «Вам, конечно, следует хорошенько подумать, помолиться, но решиться все-таки не позже завтрашнего дня, потому что завтра мы не будем в состоянии дать совет и если вы его у нас спросите, то можно будет опасаться агрессивных действий».
Большое количество подробностей в речи Гучкова объясняется тем, что он не знал об интригах Рузского 1–2 марта и, видимо, считал своей крупной неудачей то, что Государю позволили добраться до Пскова. Гучков думал, что ему первому предстоит убеждать Государя отречься. Он совсем не был уверен, что ему это удастся, поэтому и не удержался от скрытого шантажа. На всякий случай он постарался убедить Государя, чтобы в Петроград не были присланы войска. В общем речь была составлена почтительно, чтобы обеспечить отступление депутатов, если бы Государь отказался. «Я боялся, — говорит Шульгин, — что Гучков скажет царю что-нибудь злое, безжалостное, но этого не случилось».
Рузский рассказывал, что «особенно сильное впечатление на Николая II произвела весть о переходе его личного конвоя на сторону восставших войск», но это противоречит другому рассказу Рузского, что этот факт он сам доложил Государю 1 марта. Более поразительным для Государя могло быть известие о какой-то вооруженной толпе в Царском Селе. Он, тем не менее, как всегда стоически перенес это сообщение, промолчал, и Гучков потом говорил, что «выслушал он очень спокойно»[42]. Шульгин, который говорит, что не спускал глаз с Государя, заметил Его движение только при словах Гучкова о молитве: «Он повернул голову и посмотрел на Гучкова с таким видом, который как бы выражал: «Этого можно было бы и не говорить…» Интересно, что ни Государь, ни Рузский не сказали ничего на упоминание о «комитете рабочей партии». Это новое подтверждение того, что они оба уже 2 марта хорошо знали о существовании Совета рабочих депутатов и его роли в событиях.
«Впустую пропал весь заряд красноречия человека, поехавшего убеждать царя об отречении», — пишет ген. Тихменев. Государь ответил Гучкову, что еще до приезда депутатов решился на отречение, «но теперь еще раз обдумав свое положение, я пришел к заключению, что ввиду его болезненности мне следует отречься одновременно и за себя и за него, так как разлучаться с ним не могу».
Слова Государя были встречены бессвязными заявлениями Гучкова, Рузского и Шульгина. Отречение в пользу Великого князя Михаила, а не в пользу Наследника нарушало планы Гучкова: «При малолетнем государе и при регенте, который, конечно бы, не пользовался, если не юридически, то морально всей властностью и авторитетом настоящего держателя верховной власти, народное представительство могло окрепнуть», — говорил он. Одного взгляда на реакцию всех троих Государю было достаточно, чтобы понять роль каждого.
И тогда Он сказал: «Давая свое согласие на отречение, я должен быть уверенным, что вы подумали о том впечатлении, какое оно произведет на всю остальную Россию. Не отзовется ли это некоторою опасностью?».
Гучков поспешно возразил: «Нет, ваше величество, опасность не здесь. Мы опасаемся, что если объявят республику, тогда возникнет междоусобие». Шульгин поддержал его горячей речью в своем стиле на тему «в Думе ад, это сумасшедший дом». «26-го вошла толпа в Думу, — говорил он, — и вместе с вооруженными солдатами заняла всю правую сторону, левая сторона занята публикой, а мы сохраняли всего две комнаты, где ютится так называемый комитет. Сюда тащат всех арестованных, и еще счастие для них, что их сюда тащат, так как это избавляет их от самосуда толпы…» Именно для такой искренней речи Гучков и привез Шульгина к Государю. В конце Шульгин сообщил, что отречение будет «почвой», на которой они вступят в «бой с левыми элементами», как будто левые элементы когда-нибудь интересовались такими тонкостями, как личность монарха.
Шульгин закончил просьбой дать четверть часа на размышление, но Гучков заговорил опять. Он сказал, что «у всех рабочих и солдат, принимавших участие в беспорядках, уверенность, что водворение старой власти — это расправа с ними, а потому нужна полная перемена», т. е. русский Император должен был, по его мнению, ставить свое решение в зависимость от терзаний совести кучки петроградских мятежников.
«Я хотел бы иметь гарантию, — сказал Государь, — что вследствие моего ухода и по поводу его не было бы пролито еще лишней крови»[43]. Шульгин как-то неуверенно ответил, что «попытки» восстания против нового строя, «может быть», и будут, но почему-то «их не следует опасаться».
«А вы не думаете, — продолжал спрашивать Государь, — что в казачьих областях могут возникнуть беспорядки?»
Гучков понял, что Государь и Шульгин сейчас найдут общий язык, и отречения может не быть. Он поспешно ответил: «Нет, ваше величество, казаки все на стороне нового строя. Ваше величество, у вас заговорило человеческое чувство отца и политике тут не место, так что мы ничего против вашего предложения возразить не можем». На вопрос Государя: «Хотите еще подумать?» Гучков сказал, что может сразу принять Его Предложения». «А когда бы вы могли совершить самый акт?» — спросил он, и этот вопрос выдает его нетерпение. Вместе с тем он передал Государю и составленный заранее проект манифеста. «Его величество, ответив, что проект уже составлен, удалился к себе, где собственноручно исправил заготовленный с утра манифест об отречении…»
«Поздно гадать о том, мог ли государь не отречься», — пишет Ольденбург и тут же начинает именно гадать, мог ли Государь не отречься. Ольденбург приходит к грустному выводу, что «при той позиции, которой держались генерал Рузский и генерал Алексеев, возможность сопротивления исключалась». К тому же «об отречении могли объявить помимо государя: объявил же (9.XI.1918) принц Макс Баденский об отречении германского императора, когда Вильгельм II вовсе не отрекался!»
И для Государя, и для Рузского, и для Ставки было очевидно, что в условиях мятежа внутри государства война продолжаться не может. «Теперь остается одно, — говорил Алексеев 27 февраля, — собрать порядочный отряд где-нибудь примерно около Царского и наступать на бунтующий Петроград». Противодействовать мятежу из Пскова Государь не мог, потому что Рузский перешел на сторону мятежников. Возвращаться в Ставку также было бессмысленно, потому что Алексеев и его помощники (Лукомский, Клембовский и т. д.) все были сторонниками отречения, и Государь оказался бы в том же положении, что и в Пскове. Ехать в штаб любого другого главнокомандующего тоже незачем было, потому что все главнокомандующие высказались за отречение. Нельзя было ехать и в мятежные Царское Село или Петроград.
Свита в мемуарах постоянно сетует, что в эти дни забыли о ее существовании, хотя «мы были такие же русские, жили тут же рядом, под одной кровлей вагона». По замечанию ген. Дубенского, большинство свиты «были просто для царя хорошие, приличные люди и больше ничего». Но на самом деле «хороший приличный» человек в свите был один — кн. Долгорукий.
Мемуары Дубенского, Мордвинова, Воейкова одинаковы по своей убежденной верноподданности (а Дубенский и Мордвинов вообще явно списывали друг у друга), могли бы даже считаться ее образцом, если бы их дела хоть отдаленно напоминали слова. «Безусловно, — пишет Дубенский, — вся свита и состоящие при Государе признавали в это время неотложным согласие Государя на ответственное министерство и переход к парламентарному строю». Фактически из слов Дубенского следует, что к началу революции вся свита поддерживала требования Прогрессивного блока, т. е. перешла на его сторону. Воейков, как сам же он и признается, после отречения спросил Государя: «отчего он так упорно не соглашался на некоторые уступки, которые, быть может, несколько месяцев тому назад могли бы устранить события этих дней?» И вновь Государь должен был объяснять невозможность ответственного министерства.
После отречения свита в несколько дней исчезла. Еще когда Государь был в Ставке, уехали Воейков и Фредерикс. Нилов и Мордвинов остались в Ставке — Нилова не пустили арестовавшие Государя депутаты Думы, а Мордвинов решил не «навязываться»[44]. Причем вещи Мордвинова были уже перенесены в поезд Государя, когда он внезапно передумал ехать с Государем и распрощался с Ним. Несколько человек доехали с Государем до Царского Села. «В поезде с Государем ехало много лиц, — рассказывал следователю полк. Кобылинский. — Когда Государь вышел из вагона, эти лица посыпались на перрон и стали быстро-быстро разбегаться в разные стороны, озираясь по сторонам, видимо, проникнутые чувством страха, что их узнают.
Прекрасно помню, что так удирал тогда генерал-майор Нарышкин и, кажется, командир железнодорожного батальона генерал-майор Цабель. Сцена эта была весьма некрасивая». Государь спросил, приехали ли они во дворец. Ему доложили, что они «не приехали и не приедут». Он ответил: «Бог с ними». Потом Государь все-таки попытался вызвать Нарышкина. «Нарышкин, поставленный в известность о выборе Царя, просил дать ему 24 часа на размышление. Об этом доложили Государю.
«Ах так, тогда не надо», — сказал Император совершенно спокойным, сдержанным голосом…»
Из событий 2 марта — доклада Рузского, телеграмм главнокомандующих, разговора с Гучковым — можно было понять, что Россия собирается броситься в пропасть и не желает, чтобы ее удерживали. План Гучкова удался — Государь не мог не отречься.
В 11.40 2 марта Государь отдал Гучкову свой манифест. Авторство этого манифеста приписывают себе и Базили, и Лукомский, и Шульгин. По словам Лукомского, манифест был составлен 1 марта им и Базили и передан в Псков. Такой телеграммы, однако, в сборниках нет, а есть манифест об ответственном министерстве, действительно переданный из Ставки 1 марта и напоминающий манифест Николая II. Вероятно, Лукомский составлял именно манифест об ответственном министерстве. Проект Шульгина тоже сохранился; из его текста только одна фраза о «ниспосланных тяжких испытаниях» сходна с аналогичной фразой в манифесте, да и то, вероятно, была общепринятым штампом. Окончательный манифест составлен с использованием проекта Ставки, но есть существенные различия в настроении и, разумеется, содержании:
«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы [курсивом выделены фразы, взятые из проекта Ставки. — С.Я.], и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России, почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и, в согласии с Государственною Думою, признали Мы за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с Себя Верховную власть. Не желая расстаться с любимым Сыном Нашим, Мы передаем наследие Наше Брату Нашему Великому Князю Михаилу Александровичу и благословляем Его на вступление на Престол Государства Российского. Заповедуем Брату Нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех Началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед Ним, повиновением Царю в Тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь Ему, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России».
«К тексту отречения нечего было прибавить», — пишет Шульгин, однако именно он 2 марта предложил две поправки: вставить слова об обязательной присяге Великого Князя конституции и поставить время подписания — 15 часов. «Потом мы, не помню по чьей инициативе, начали говорить о верховном главнокомандующем и о председателе Совета Министров», — пишет Шульгин. Рузский подсказал передать командование Великому Князю Николаю Николаевичу. «Мы не возражали, — говорит Гучков, — быть может, даже подтвердили, не помню». «Но я ясно помню, — продолжает Шульгин, — как государь написал при нас указ Правительствующему Сенату о назначении председателя Совета Министров…
Это государь писал у другого столика и спросил:
— Кого вы думаете?.. Мы сказали:
— Князя Львова…
Государь сказал как-то особой интонацией, — я не могу этого передать:
— Ах, Львов? Хорошо — Львова…
Он написал и подписал…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.