ПО ТУ СТОРОНУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПО ТУ СТОРОНУ

В Петропавловской крепости, в великокняжеской усыпальнице, есть пышная могила. Там покоятся извлеченные из ямы под Екатеринбургом останки Николая II и его семьи. Над могилой — икона, на которой изображены муж, жена и их малолетние дети. Церковь чтит Николая и Александру как мучеников. Справедливо ли это, правильно ли, канонично ли? Этот вопрос касается только православных воцерковленных людей, к которым автор этой книги не принадлежит. Вероятно, государь, помазанник Божий, представляет перед вечностью миллионы российских граждан, невинно и бессудно убиенных во время и после революции.

Но, кажется, никто и никогда не чтил Николая как мудрого правителя. Вопрос лишь в том, в какой мере лично он ответствен за финал своего царствования, за эти миллионы погибших.

Да, Николай все неполных 23 года пребывания у власти почти в любой ситуации делал не то, что надо, или не так, как надо, или не тогда, когда надо. И все же ему можно найти оправдания.

Он был лишен способностей правителя, но ведь он и не домогался власти: она досталась ему силой вещей и в очень молодом возрасте. Абсолютная власть в огромной стране, с кучей нерешенных вопросов (земельным, национальным, фабричным), с выродившейся аристократией, неумелым и корыстным чиновничеством, неопытной буржуазией, безответственной интеллигенцией, безграмотным народом, с непростыми международными отношениями.

Казалось бы, царь мог сделать то, чего от него многие требовали с первого же дня правления, — перейти к конституционной монархии, снять с себя груз ответственности. Но ведь для этого тоже нужен талант, талант к государственному строительству. Не говоря уже об абсолютистских убеждениях, смолоду вбитых в голову царя Победоносцевым.

Не то чтобы всё было так уж ужасно, но всё — очень сложно.

Однако если говорить именно о январе 1905 года, у Николая II было несколько лежащих, казалось бы, на поверхности путей. Путей разных, но — не противоречащих его взглядам и предрассудкам.

Например, в самом начале забастовки благожелательно вмешаться в ситуацию. Политические требования забастовщиков отринуть («Это не ваше, это вас интеллигенты надоумили, с ними будет другой разговор») — а в экономике отчасти пойти им навстречу. Сделать это эффектно, демонстративно. Скажем, вызвать рабочих и хозяев к себе и заставить под отеческим, царским оком искать компромисс.

Или, наоборот, загодя ввести в столице чрезвычайное положение и навести порядок, не считаясь с возможными жертвами (счет их, во всяком случае, не шел бы на многие десятки) и протестами.

Или уже 9 января вызвать депутацию рабочих к себе в Царское (что, кстати, и было сделано, но — с опозданием и самым нелепым из возможных способов).

Или — да, появиться перед толпой. Это было рискованно? Конечно. Чем позже было бы принято решение, тем рискованнее. И все-таки магнетизм царского имени и царского лица не стоит недооценивать. Савва Морозов, впоследствии энергично заявлявший, что по одному царскому слову рабочие «разбили бы об Александровскую колонну куриную голову этого попа», конечно, утрировал, но… Можно очень много плохого сказать о Николае I, и, конечно, у него были собственные неврозы, собственные навязчивые страхи, связанные с мятежами — но он не побоялся 22 июня 1831 года появиться на Сенной площади перед холерными бунтовщиками и одним своим видом повергнуть их на колени. Эта аналогия приходила в голову многим, в том числе Н. Е. Врангелю, отцу вождя белой армии, с грустью отметившему в своем дневнике: нынешний государь — «только Николай II, а не второй Николай». А король-мальчик Ричард II, бесстрашно выезжавший на переговоры с буйными вилланами Уота Тайлера и в конце концов усмиривший их? Да, с 1831 по 1905 год утекло много воды, а с 1381-го, когда был убит Уот Тайлер, — еще больше. Но если уж ты держишься за абсолютную монархию — принимай на себя всё, что причитается самодержцу, не уклоняйся от своей роли на историческом театре.

Но Николай как будто не видел, не понимал, что происходит. Вот, к примеру, его дневниковая запись от 7 января: «Погода была тихая, солнечная с чудным инеем на деревьях. Утром у меня происходило совещание с д. Алексеем (дядя Алексей — великий князь Алексей Александрович, морской министр. — В. Ш.) и некоторыми министрами по делу об аргентинских и чилийских судах. Он завтракал с нами. Принимал девять человек. Пошли вдвоем приложиться к иконе Знамения Божьей Матери. Много читал. Вечер провели вдвоем». И это всё! Лишь на следующий день появляются «священник-социалист Гапон» и забастовщики. Которых, между прочим, уже 120 тысяч. (Информация несколько опоздала: на самом деле к концу дня 8 января бастовало 150 тысяч человек.)

Бремя решения было взвалено на людей, никто из которых в одиночку не обладал достаточной властью и достаточным весом… И в тот момент, когда Николай был занят чудным инеем и чилийскими судами, — они уже всерьез испугались: стало известно о намерении рабочих идти ко дворцу. Главное же — до министров дошел текст петиции.

Стали выяснять, почему, собственно, Гапон до сих пор на свободе. Оказалось, что сначала, в первые дни забастовки, он заморочил голову Фуллону, взяв с того «солдатское слово», что его, Гапона, никто не тронет — а уж он до тех пор гарантирует мирный характер движения. Потом вроде бы Фуллон уже был за арест мятежного священника — но против был Святополк-Мирский, опасавшийся, что это спровоцирует новые беспорядки. Пока суд да дело, Гапон стал трудно досягаем. Вечером 6-го он окончательно ушел из дома. В воспоминаниях он выразительно описывает это: «В последний раз я оглядел свои три комнатки, в которых собиралось так много моих рабочих и их жен, так много бедных и несчастных, комнатки, в которых произносилось столько горячих речей, происходило столько споров. Я посмотрел на висевшее над моей кроватью деревянное распятие, которое очень любил, потому что оно напоминало мне о жертве, которую Христос принес для спасения людей. В последний раз посмотрел я на картину „Христос в пустыне“, висевшую на стене, на мебель, сделанную для меня воспитанниками приюта, где я был законоучителем. Подавленный горем, но исполненный твердости и решимости, я оставил свой дом, чтобы никогда больше его не увидеть». (О Саше Уздалевой — ни слова. А убранство комнаты выразительно: на стене у священника, зажигающего сердца простолюдинов мечтою о Царстве Божьем, как проповедники времен Реформации, вроде Томаса Мюнцера или Иоанна Лейденского, — излюбленная массовым интеллигентом нравоучительная картина Крамского). После этого Гапон спал то в Василеостровском, то в Нарвском отделении, день и ночь многолюдных, и всегда появлялся в окружении многочисленной «свиты» из поклонников.

Гапона вызвали к министру юстиции Николаю Валериановичу Муравьеву. Отец Георгий поехал в обществе Кузина.

«…Он остался в сенях, а некоторые из моих людей держались невдалеке, чтобы сообщить рабочим, если меня арестуют. Очевидно, все, т. е. швейцар, курьеры и чиновники, знали о том, что происходит, и о причинах моего посещения, так как встречали меня с видимым любопытством, уважением и даже низкопоклонством.

— Скажите мне откровенно, что все это значит? — спросил меня министр, когда мы остались одни. Я, в свою очередь, попросил его сказать мне откровенно, не арестуют ли меня, если я буду говорить без опаски. Он как будто смутился, но затем, после некоторого размышления, ответил „нет“ и затем торжественно повторил это слово…»

Гапон изложил требования рабочих и предъявил петицию. Оказалось, что у министра она уже есть. Тем не менее Муравьев взял гапоновский экземпляр, просмотрел его, «и затем простер руки с жестом отчаяния и воскликнул: „Но ведь вы хотите ограничить самодержавие!“

— Да, — ответил я, — но это ограничение было бы на благо как для самого царя, так и его народа. Если не будет реформ свыше, то в России вспыхнет революция, борьба будет длиться годами и вызовет страшное кровопролитие. Мы не просим, чтобы все наши желания были немедленно удовлетворены, мы удовольствуемся удовлетворением наиболее существенных. Пусть простят всех политических и немедля созовут народных представителей, тогда весь народ станет обожать царя. — Глубоко взволнованный, я, пользуясь важностью момента, прибавил: „Ваше превосходительство, мы переживаем великий исторический момент, в котором вы можете сыграть большую роль… Немедля напишите государю письмо, чтобы, не теряя времени, он явился к народу и говорил с ним. Мы гарантируем ему безопасность. Падите ему в ноги, если надо, и умоляйте его, ради него самого, принять депутацию, и тогда благодарная Россия занесет ваше имя в летописи страны“. Муравьев изменился в лице, слушая меня, но затем внезапно встал, простер руку и, отпуская меня, сказал: „Я исполню свой долг“».

Гапон, помимо прочего, допустил страшную бестактность. Он намекнул Муравьеву, что тот может «смыть вину». Муравьев когда-то, совсем молодым человеком, исполнял обязанности прокурора на процессе первомартовцев. С точки зрения революционеров и левых либералов, это было страшное пятно на репутации. Сам Николай Валерьянович действовал тогда, в 1881 году, разумеется, в полном соответствии со своими политическими и нравственными убеждениями. И все же этот эпизод был для него тяжелым: среди тех, кого ему пришлось отправить на виселицу, была Софья Перовская, подруга его детства, однажды спасшая ему жизнь. Напоминать ему об этом — значило обрубать всякую возможность взаимопонимания.

Из приемной Муравьева Гапон попытался позвонить Святополк-Мирскому, но тот не взял трубку — впоследствии он объяснял, что сделал это, потому что с Гапоном не знаком и вообще — «не умею говорить с ними». С ними — с кем? С рабочими? Гапон не рабочий. С революционерами? С попами?

Сам Гапон утверждает, впрочем, что звонил Коковцову, но его «разъединили».

Тем временем Лопухин, услышав о малодушии своего шефа, пришел в ужас и вызвал Гапона к себе. Тот не пошел. Не пошел и к митрополиту, который тоже вызвал его. После неудачной (он сам понимал это) беседы с Муравьевым он ожидал ареста и боялся его. Зря боялся: приказ об аресте отца Георгия, вполне бесполезный, появился лишь накануне основных событий, вечером 8-го.

А вот когда происходило все только что описанное — визит к Муравьеву, несостоявшийся разговор с Мирским? По мнению большинства историков, — 7-го поздним утром. Но по мемуарам Гапона получается иная дата: днем позже. Та же дата у Спиридовича и у В. Ф. Гончарова. Между тем это очень важное отличие, многое меняющее в оценке действий лидера «Собрания».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.