Глава девятая Добить классового врага

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая

Добить классового врага

Знамя штаба соревнования завоевано женской бригадой

ТЕЛЕГРАММА

МЕДГОРА. ЗАМНАЧ БЕЛОМОРСТРОЯ РАПОПОРТУ

Хотя декабрьские нормы человеко-дня много ниже ноябрьских, они все-таки не выполняются. Объемные выполнения плана выполняются хуже, чем в ноябре. Данные ежедневно сигнализируют об опасности выполнения декабрьского плана значительно хуже ноябрьского. Вашей главной обязанностью является восстановление в лагере труд-дисциплины, приведя ее в состояние, равное июльскому. Решительно прекратить бездельное шатание тысяч людей, до полного восстановления порядка в лагере. Под личную ответственность привести в ясность оставшиеся работы и на основе этого составлять календарный план их выполнения. Данные должны быть в Москве 1 января — № 21885.

ЯГОДА

Тридцать три года жизни

Через две недели после этой телеграммы, в декабрьский снежный день, ленинградский поезд высадил в Медвежьей горе новую группу пассажиров. Человек в серой армейской шинели первый сошел на перрон. Из-под бровей, удивленно приподнятых от природы, спокойными, ничему не удивляющимися глазами он оглядел редкую станционную толпу, станционный дом, декоративные сосны на втором плане, царапающие верхушками низкое зимнее небо. Толстые хлопья снега, мгновенно осевшие на ресницах, мешали смотреть. Он смахнул их рукой, как многие, высаживающиеся здесь до него, смахивали слезы.

Кто такой этот человек? Какие судьбы привели его на Беломорстрой?

Человек, о котором идет речь, родился 33 года назад на Виленщине, в семье крестьянствующего еврея-неудачника из деревни Тургели. О таких говорит еврейская пословица: возьмись они торговать шляпами, люди с этого дня станут рождаться без голов; задумай они продавать сапоги, люди станут рождаться без ног и т. д., на все варианты. Литовские крестьяне не носят шляп и ходят босиком, и деревенский литовский еврей не знает неактуальных пословиц. О том, что бывают евреи-неудачники, ему известно только по наслышке.

Отец — в юности рослый детина с неугомонной кровью хасида — славился на всю окрестность своими буйством и силой. Его богатырскому сложению завидовали втихомолку хилые еврейские юноши из соседних местечек. Они перестали ему завидовать лишь тогда, когда прошел призыв и все они остались дома, а его без осмотра, одобрительно хлопнув по плечу, приемочная комиссия угнала в солдаты. Благодаря своему саженному росту тургельский еврей был с места определен в гренадеры. Царская казарма быстро вышибла из него необузданное буйство юности. Непокорного «жида» били смертным боем, выколачивали из него крутой нрав розгами, смоченными в соленой воде.

Отслужив свой срок и раз навсегда потеряв всякий вкус к отечеству, демобилизованный гренадер надумал было рвануться в далекую манящую Америку, обетованную землю всех неудачников. Но шифскарта стоила денег, а денег не было. Раньше чем удалось скопить их, посыпались дети. Год от года в избе становилось теснее.

Отец, перепробовав все профессии, на старости взялся торговать скотом. От пятницы до пятницы он рыскал по деревням, уговаривал упрямых, несловоохотливых мужиков, набавлял по гривеннику, уходил, возвращался, божился, чтобы обмануть за полтинник, клялся жизнью жены и детей, призывая на их голову самые замысловатые несчастья. Если бы в мире существовала справедливость, бедные жена и дети должны были бы по крайней мере раз в день умирать в страшных мучениях. Но если бы в мире существовала справедливость, жена и дети нищего еврея из Тургелей имели бы каждый день обед и ужин. Справедливости в мире не было. Барыша, заработанного хрипом, божбой, заковыристыми клятвами, ударами «по рукам», от которых пухла ладонь, нехватало на хлеб и селедку. Тогда отец занялся делом, совсем уже не подходящим для бедного еврея: он стал пить.

Он пил сначала по деревенским ярмаркам, «вспрыскивая» с крестьянами доведенную до конца сделку. За кривым трактирным столом, покрытым скользкой клеенкой, они пропивали вместе — обсчитанный крестьянин и еврей-покупатель — один выручку за последнюю корову, другой — свои трудные грошовые барыши. Хмельной еврей становился задиристым и свирепым. Он возвращался домой, пропахший навозом и водкой, с бородой набекрень, с глазами, налитыми кровью. Жена шарахалась от него в угол, и дети загораживали ее гурьбой, с жадной ненавистью следя за каждым движением папаши. Он редко валился спать, не перебив последних щербатых горшков, не избив до полусмерти жены, не искалечив пытающихся заступиться за нее детей.

Однажды — было это осенью — после очередного избиения у матери горлом кинулась кровь. Старшая шестнадцатилетняя дочь Надя отравилась в эту ночь стрихнином, припасенным для крыс, и умерла в конвульсиях. Когда семья собралась отсиживать по покойнице «шиве», оказалось, что нехватает четырнадцатилетнего сына. Соседи видели, как мальчик в одном картузе выбежал на улицу. Домой он больше не вернулся.

…По железной дороге ходят поезда. В поездах на скамейках ездят пассажиры. У вагонов есть еще ступеньки и буфера.

Беспризорничал в Витебске. Чужой городок, без родных и знакомых показался пустым и враждебным. Бродил по городу без гроша в кармане; без угла, с непристойным аппетитом, готовым удовлетвориться хорошей буханкой хлеба, но сейчас же, не откладывая. Попадалась случайная работа по найму. 1916 год — постоянная работа на фабрике Даненберга и первое участие в рабочем движении. К концу года — призыв.

Война, проходившая до сих пор мимо колоннами марширующих солдат, костылями человеческих обрубков, оравами беженцев, приторным запахом йодоформа, в один день изменила маршрут и стеной выросла поперек дороги. Во дворе воинского начальника выстроенные в ряд призывники ждут вызова. Через открытое окно видна очередь голых парней. Шустрый фельдфебель с ловкостью заправского столяра отводит каждого к стене и измеряет рост.

«Снимают мерку для гроба!»

Нет, шутишь!

Пока не дошла очередь — тихонько со двора воинского начальника в ворота, потом в переулок, потом в другой, бе-е-гом!

На фабрику к Даненбергу не вернулся: дезертир. Да и в Витебске оставаться не особенно безопасно.

Можно жить и не всплывая на поверхность. Внутри громадной государственной махины, как нелегальные пассажиры в трюме гигантского парохода, — люди, десятки, сотни, тысячи людей, раз-навсегда поссорившись с законом. Общество в обществе. Дезертиры, уголовники, жулье. Дорога к нормальному заработку закрыта. Желудок работает не переставая. У воров — организация, коллектив, круговая порука. Тем легко. В одиночку не проживешь.

Так рос, так жил человек. У человека не было имени. Старое потеряно вместе с воинскими бумагами. Новое не закреплено еще нигде.

Человек, о котором идет речь, мог называться сегодня Абрам Роттенберг, мог называться Ковалев, мог называться Волков. Но у человека была воля, была неукротимая жажда лучшего, большого, не похожего на пережитое. И был еще 1917 год, поднявший из низин сотни и тысячи безымянных.

Когда в 1932 году человек, о котором идет речь, прибыл на Беломорстрой, чекисты, ожидавшие его на вокзале, подняли руки к козырькам: это был помнач ГУЛАГа ОГПУ — чекист Семен Фирин.

В мутном приливе Февральской революции он не сразу нашел свой фарватер. При вести о революции, купив на последние деньги билет, он примчался в Питер. Столица звенела музыкой в честь «великой, бескровной». Свобода ударила в юношескую голову, как непривычное вино, невзирая на сомнительную марку. Первого марта восемнадцатилетний дезертир вынырнул на декретированной новым правительством добровольной явке дезертиров.

Отправили в полк. Служба в «демократической» армии пришлась не по нутру. Через месяц дезертировал в Москву. Явился в совет солдатских депутатов. Первая политическая закалка: агитатор-пропагандист по выборам в городскую думу. Затем — лагерь на Ходынке, оттуда — на фронт, третья особая дивизия. Месяц спустя был уже членом полкового комитета. В октябрьские дни делегирован на дивизионный съезд, затем на съезд 2-го Сибирского корпуса XII армии. Переизбирали корпусный комитет. Старый — весь из эсеров. Невдалеке от станции Аигат, на полуразрушенной фабрике, сизой от табачного дыма, двое суток подряд шел съезд. Делегаты приехали с твердой программой: скорее по домам. Голосовали за «большаков». Председатель нового комитета — Фирин и латыш, стрелок Мартин Скудри — два политграмотея. Поехали в Рамоцкое принимать дела от старого комитета. Не сдают. Отобрали силой: круглая печать — и все как полагается.

В первый же день — делегацией втроем к командиру корпуса генералу Махрову. «Без доклада не входить». Вошли. Генерал, ясно, махровый, смотрит волком, видно, как голого, только ради приличия прикрылся улыбочкой: «Будьте любезны, присядьте». — «Благодарствуем, сидели, хватит. Ознакомьте нас с положением на фронте». — «Пожалуйста». Штабной офицерик в аксельбантах читает доклад: одни иностранные слова да технические военные термины — не понять ни бельмеса. Офицеры любезно улыбаются: «Какие будут у товарищей вопросы?» Фирин: «Сколько у вас тут легковых машин?» — «Позвольте, я не вижу, какое это имеет отношение…» — «Отношение имеет такое, что все легковые машины отошлете в распоряжение комитета. Понятно? А в этих делах разберемся попозже».

Разобрались. Но сначала приходилось туго. Офицеры, как один, в сговоре. Корпус заражен эсеровщиной. Спаивают целые части, уговаривают открыть фронт. Помаленьку все же прибрали к рукам. Пришлось учиться с азов. Учились разбираться в карте, пользоваться шифром, читать телеграфную ленту. Выучились, сами того не зная, совсем другому, самому трудному — быть большевиками.

Но военные знания пригодились. На Литве, в море белогвардейщины, ходят подводными лодками крестьянские партизанские отряды. Зимой восемнадцатого года попал в родные края. Сколотил отряд человек двести: литовские батраки, виленские комсомольцы, рабочие, горсть немецких солдат-спартаковцев, два пулемета, ящик гранат, тридцать винтовок. Постыдные мальчишеские двадцать лет прикрыл окладистой черной бородой.

Длинные переходы в дождь и в стужу по непроходимым литовским лесам. Отогревались у подожженных барских усадеб. Усадьбы, невзирая на слякоть, горели с треском, на зависть уцелевшим соседям. На дверях костелов усатые войты расклеивали печатное извещение: «…считать объявленным вне закона…» Извещение к весне пожелтело и выцвело.

Борьба шла молчаливая, деловая, без орудийного шума, без окопной трескотни, каждый патрон — валюта. Посылали пулю, будто вколачивали гвоздь, — без промаха. Со всех сторон — кольцо: полк «белого волка» из местных помещиков, вооруженных до зубов, немецкие солдаты из разложившейся X армии — кондотьеры. Пощады не давали, но и не просили. Владека Войцеховского, виленского рабочего, партизана, попавшего в лапы «белому волку», по предложению пагирского ксендза сожгли живьем, привязав к дереву, как Тараса Бульбу.

К концу апреля небольшая горсть партизан — остатки славного отряда — влилась в первую красную литовскую бригаду. Комиссаром бригады — Фирин. Командир бригады, генерал Архипов на третий день удрал к белым. Справа, слева, спереди — регулярные польские, бело-латышские, литовские части. Отступление.

В двадцатом году — снова на тылах противника. На этот раз с повстанческим отрядом в тылу польской армии. Потом — опять Литва, заочный смертный приговор, захват и расстрел товарищей. Спасла случайность: несколькими днями раньше выбыл из отряда, заболев сыпняком.

У германской границы из солдат перебежчиков-спартаковцев организована немецкая спартаковская бригада. Комиссар бригады — Фирин.

Была еще одна вылазка в тыл противника, стычки с полицией, новые заочные приговоры.

Были еще… да мало ли что еще было!

Потом — внезапная перемена декорации: кривые улочки греческого Пирея, турецкая Галата, портовые кабаки болгарского Бургаса. Хаос и распад белогвардейщины после разгрома Врангеля и крымской эвакуации. Планы новых интервенций и десантов, пока с установкой на ближайшее завтра. Это — в высоких кругах: в квартирах генералов и героев контрразведки, в виллах дельцов белогвардейского тыла. В армии — разброд и голод. Солдаты и казаки — эмигрантская голь — угрюмо топтались на перепутьи. Куда? В китайские полки? В греческую армию? В африканские легионы? Пушечным мясом за солдатские харчи? На каторжный труд в филиппопольские рудники? Дробить камни на македонских шоссе? Попрошайничать Христа ради на набережных Константинополя? Или, может быть, как-нибудь — ни со щитом ни на щите, а просто, попросив милости у своих же крестьян, вернуться в родные села и станицы?

Так возникали стихийно союзы возвращения на родину.

Литовско-польского партизана, комиссара красной немецкой бригады Семена Фирина можно было встретить в это время везде, где скапливалась растерянная, бесхозяйственная эмигрантская голь. Он разъяснял, агитировал, организовал деморализованные резервы врага против собственных вожаков, вовлекших их в безнадежную авантюру. Говорят, что встретить его можно было и еще кое-где, где, вероятно, меньше всего догадывались о его присутствии: в ставке самого генерала Врангеля под Белградом, в сердце белогвардейщины, на острове Галлиполи, приютившем на своих выжженных песках белые палатки добровольческого корпуса генерала Кутепова.

О незваном эмигранте гудело во все колокола черносотенное «Новое время», натравливая на его следы охранки пяти государств. Охранки, рыща по следу, перетряхивали переулки Афин, Салоник, Белграда, Загреба, Рущука, Варны, Софии, Константинополя. А тем временем движение солдатских белоэмигрантских масс за возвращение на советскую родину росло день ото дня, охватывая мало-помалу круги белого офицерства. И когда однажды грохнуло известие об отплытии в Российскую социалистическую федеративную советскую республику группы белых генералов, едущих просить прощения у рабочего класса, по ставкам и контрразведкам обезглавленной интервенции метнулся переполох.

29 октября 1922 года в Софии вышел первый номер эмигрантской газеты «Новая Россия». Эта газета была особенно замечательна многочисленными письмами трудовых казаков, обманутых генералами и на далекой чужбине пересматривавших свой старый путь. Наряду с известными казачьими офицерами Агеевым и Булацелем в ней сотрудничал и С. Г. Фирин. Газета с первого же номера открыла огонь по белогвардейщине. В редакцию потянулись вереницей солдаты, казаки и офицеры, сочувствующие и враги, посыпались угрожающие записки и предупреждения. Внимательный посетитель, обшарив глазами редакционный стол, мог заметить на нем небрежно прикрытую гранками рукоятку маузера.

Это была не совсем обычная газета. Уже в третьем ее номере на первой полосе вы найдете некролог одного из редакторов, молодого казачьего полковника Агеева, убитого за редакционным столом после короткой перестрелки группой ворвавшихся белогвардейцев в черкесках, возглавляемой статным офицером. Незваные гости, смертельно ранив Агеева, исчезли из редакции так же быстро, как в ней появились. И все же недостаточно быстро, чтобы нельзя было разглядеть лица меткого стрелка.

Это был сам генерал Покровский, по всему Кавказу расставивший виселицы. Талантливый авантюрист, соперник Врангеля, он готовил как раз десант на советское Черноморское побережье, и деятельность новой газеты, вырывавшей из его рядов в столь ответственную минуту целые сотни бойцов, ввела его в законное раздражение. Совершив свой удачный налет, генерал Покровский предусмотрительно покинул город, решив на время оставить Болгарию. Предусмотрительность его была нелишней: у казаков с добровольцами счеты были короткие. Три дня спустя в Македонских горах, в местечке Кюстендиль, на границе Югославии, он был убит тремя выстрелами из револьвера, не успев осуществить ни одного из своих многообещающих планов.

Убийство одного из редакторов не помешало ни дальнейшему развитию газеты, ни росту ее популярности. Популярности опять-таки особой, выражавшейся в стремительном уменьшении количества подписчиков и читателей. Читатели и подписчики массами реэмигрировали на советскую родину. Тысячи белых солдат и казаков грузились на пароходы в балканских портах. Пароходы увозили их к берегам Одессы и Новороссийска. Это был форменный массовый десант, хотя и не такой, каким представлял себе его безвременно почивший генерал Покровский. Стареющие генералы без армии и придворные камергеры остались в «блестящем одиночестве».

В день отплытия последней крупной партии возвращенцев Семен Фирин исчез с балканского горизонта, «отбыв» по донесению болгарской охранки «в неведомом направлении».

…Молодой восточный революционер, прибывший на излечение в Москву после долгих лет каторги, уверяет, что весной 1929 года встретился с Фириным в одной из восточных тюрем. Случилось это во время прогулки по отгороженному колючей проволокой миниатюрному квадрату тюремного двора. Был ли это действительно Фирин — трудно установить. Заключенные в тюрьме лишены были возможности не только сообщаться, но даже переброситься словом во время десятиминутной прогулки. За обнаруженный в камере карандаш или клочок бумаги полагались кандалы и черный карцер. Высокая стена и два ряда колючей проволоки отгораживали тюрьму от внешнего мира. Камеры политических заключенных находились по соседству с выгребной ямой. От нестерпимой вони люди задыхались и сходили с ума. Ежедневная еда — непросеянное просо, — застревая в горле, вызывала рвоту. Илистая кирпичная речная вода, не утоляя жажды, вызывала желудочное расстройство. При выходе на допросы и возвращении в камеру заключенные избивались стражниками.

По заверениям упомянутого восточного революционера, камера № 12, где помещался Фирин, находилась в коридоре смертников. Смертные казни происходили тут же во дворе тюрьмы: на порыжевшей плахе палач по-кустарному отрубал головы приговоренным. Никто из заключенных коридора смертников не знал заранее своей очереди и мог ожидать казни каждое утро. Для заключенных восточных революционеров смертник из 12-й камеры служил примером большевистской выдержки и стойкости. Многодневная голодовка, объявленная им в ответ на побои, стала для товарищей по камерам уроком революционного действия.

Каким образом смертник из 12-й камеры выбрался из тюрьмы — в точности неизвестно. Случилось это поздней зимой. Факт, что зимой 1930 года Фирина можно было уже видеть в Москве, в зеленоватом доме с часами на площади Дзержинского. На красной петлице — эмалированные ромбы. На дверях стеклянная дощечка:

«Особый отдел» ОГПУ.

Большой письменный стол, кожаные клубные кресла, на столе — набор телефонных трубок.

— Мы бросаем сейчас в лагеря группу чекистов не только для того, чтобы поднять производственное использование лагерей, строительные возможности, скрытые в правильном применении рабочей силы заключенных, но прежде всего для того, чтобы как следует наладить воспитательную работу по переплавке правонарушителей в полноценных советских граждан. Запомните, что неисправимых преступников нет. Если в том или ином лагере наталкиваемся на упрямое нежелание целых групп заключенных пойти по пути советской перековки, то виноваты в этом не только лагерники, но прежде всего руководящие лагерем чекисты.

Это говорит Ягода в своем кабинете в июне 1932 года помощнику начальника ГУЛАГа Семену Фирину, отправляющемуся в этот день вместе с группой чекистов на Беломорстрой.

— Но учтите, товарищ Ягода, — для руководства лагерями, которые партия предложила нам превратить в крупные строительные коллективы, необходим определенный минимум технических знаний. Я никогда до сих пор не занимался строительным делом, и пополнение моих знаний в этой области потребует времени.

— Не повторяйте ошибок многих наших чекистов, которые, будучи поставлены во главе того или другого строительства, считают, что они обязаны заменить инженерное руководство. Ваше дело — не технически руководить стройкой, а уметь организовать все силы, необходимые для успешного строительства; не подменять собой инженеров, а уметь их направить и создать такие условия, чтобы наличные инженерские кадры обеспечили стройке максимально умелое и смелое техническое руководство. Не доверяйте никому. Научитесь проверять правильность той или иной технической системы конкретной практикой. Вот все, что от вас требуется. Канал строится по инициативе тов. Сталина — об этом должен все время помнить каждый чекист. Мы выполняем задание партии…

Первые шаги Фирина

К концу декабря по трассе пошел слух о прибытии новой группы работников ГУЛАГа. Фамилий прибывших никто толком не знал. Инженеры называли их между собой «племенем гулагов». По сведениям одних, племя гулагов прибыло, чтобы освежить и укрепить руководство лагерем. Другие утверждали наверняка, что по инициативе самого Ягоды предпринимается ревизия всей проделанной работы и что приехавших нужно рассматривать не иначе как ревизионную комиссию из центра.

В бараках среди тридцати пятников многие сходились на одном: новые «лягавые» приехали подтягивать строительство.

Однако прошла декада, прошел месяц, а перемен как будто не предвиделось.

Люди 165-го канала по-прежнему спокойно сидели на скальных работах и не особенно думали о том, что весенние воды смоют их со всеми их сооружениями. Они забыли кубатуру выемки.

Конечно, кому любопытно ломать скалу. Да к тому же и нет боевых кубатурщиков. Что вы пристали к нам? 165-й канал — деталь.

— Ага, деталь, — говорят те лица, которых мы называем обычно руководящим персоналом; но не оглянетесь ли вы, не посмотрите ли, что делается всюду? Например:

«Счет. Получите.

Лодыри первого отделения расхитили и, не желая выполнять нормы, недодали производству 360 рабочих дней.

24 декабря труддезертиры и лодыри недодали по 4-му отделению 77 рабочих дней, по 6-му отделению 23 декабря — 104 рабочих дня. А всего по этим трем отделениям только за один день лодыри недодали производству 541 рабочий день».

541 рабочий день! Как же об этом можно молчать и как об этом не задумываться! Посмотрите пристально, подойдем плотнее к тем, кто недодает строительству рабочие дни, кто, обещая работать, обманывает нас.

«Члены трудколлектива 1-го лагпункта 4-го отделения „Путь к социализму“ Кулаженко и Дуров всеми способами отлынивают от работы и на производстве ничего не делают. Когда труд-коллектив поднял вопрос о том, что надо этих лодырей выгнать из рядов ударников, то за них вступился предтрудколлектива Лемехин: „С этими ребятами придется встретиться на воле“».

На воле? А по каким делам ты желаешь с ними встретиться на воле, Лемехин? Уж вряд ли по делам рабочего класса!

А вот еще один:

«Бригада Громова 3-го лагпункта 1-го отделения никогда не приходит на производство в полном составе. Когда бригада идет через вахту, то 7 или 8 человек из нее возвращаются в барак и больше оттуда не выходят. Бригадир молчит».

Нетрудно понять, что и бригадир Громов думает о своих парнях так же, как и Лемехин. Выходит, что бригадиры уже больше верят «воле» и своим привычкам там, «на воле», чем строительству канала. И таких бригадиров немало, потому что:

«За первую пятидневку третьей декады декабря лодыри, труддезертиры, прогульщики и другие враги стройки расхитили у производства 2 456 полноценных рабочих дней».

2 456 дней!

Тов. Фирин — помнач ГУЛАГа и начальник тюря Беломорстроя

По всему строительству газеты сообщают: «У центральной кухни 2-го лагпункта всегда огромные очереди. При раздаче пищи, как правило, шум, ругань, скандалы и даже драка. Сильно развито воровство, вырывание из рук карточек, посуды с пищей. Надзора за кухней нет.

Кухня № 2 находится в летнем помещении, сколоченном наспех из досок. Стены имеют огромные щели, сквозь которые дует ветер. На кухне холод, при варке пищи пар застилает помещение густой пеленой. Хлеборезка тоже в „дачном“ помещении, хлеб в ней замерзает.

На лагпункте имеются термосы, однако термосами не пользуются, и пища доставляется на производство в холодном виде.

Бригады свои портянки и валенки сушат в палатках над печками, отчего в бараках появляется зловоние. Сушилки хотя и есть, но никто ими не пользуется, потому что бывали случаи краж из сушилок.

Заголовок стенгазеты висит, но остальной текст кто-то спер».

В первые дни появления помнача ГУЛАГа на трассе за каждым его шагом, за каждым словом и улыбкой наблюдали с напряженным ожиданием. Он ходил, рассматривал, спрашивал, беседовал с заключенными, заглядывал в бараки, в амбулатории, на кухню, в уборные, в изолятор. По выражению его чипа трудно было определить, нравится ли ему здесь или не нравится. Даже в плохо утепленных женских и нацменовских бараках, санитарное состояние которых было ниже всякой критики — это понимали сами начальники лагпунктов, — он не выразил никакого неудовольствия.

Раз только, зайдя в. амбулаторию и натолкнувшись на мимический разговор лекпома с пациентом-узбеком, напрасно пытавшимся выразить свой недуг красноречивыми жестами, Фирин поинтересовался:

— Вы понимаете, что у него болит?

Лекпом из попов, с видом строго научным, вместо указательного пальца поднял термометр:

— Народ они несознательный и объясняться на понятном языке не умеют. Однако же догадываемся. При некоем опыте, ежели у лекаря глаз наметан, определяем по внешней комплекции.

Фирин ходил один, ходил с Френкелем. У Френкеля было чему поучиться. Он хорошо умел разрешать возникшие между каналоармейцами ссоры, когда один обвинял другого в присвоении им чужой нормы, а десятник мялся и глядел в сторону. Начальник работ отлично изучил уловки филонов и с одного взгляда открывал объемистый пень, заложенный в середину штабеля камней, дабы увеличить кубатуру вынутой породы. Участок за участком исследовал Фирин, вникая в мелочи будней строительства.

Шли дни, а ожидаемого удара кулаком по столу по-прежнему не было сделано. Где-то по участкам какие-то комиссии уже производили обмер недоделанных работ. Инженеры нервничали. Кое-кто из них, встречая помнача ГУЛАГа на трассе, решался первым перевести разговор на общее тяжелое положение строительства.

Фирин внимательно слушал, иногда переспрашивал, но сам не говорил ничего. Инженер так и уходил ни с чем, не в состоянии ответить на основной вопрос: отдает себе Фирин отчет в положении или не отдает.

Поговаривали с косой улыбкой, что помнач ГУЛАГа гораздо более разговорчив с уголовной шпаной, особливо с бабьем. За свое краткое пребывание успел излазить все женские бараки и ни одной бабе на трассе не дает проходу, чтобы не поинтересоваться, как ей живется в лагере.

В бараках, в прачечных, в кухнях он действительно подолгу и подробно расспрашивал лагерниц об их прошлом, о том, что их привело в лагеря.

Ответы были удивительно однообразны.

«Родители мои умерли от дымного угара, когда мне было три года», рассказывает Подгорская.

«Отец помер, оставив нас троих, старшему десять лет», сообщает Юрцева.

«Семи лет осталась без отца на руках у матери», говорит Каледина.

«Отца своего я не помню, росла в сиротстве» (Мельникова).

«Отец умер. С малых лет пришлось работать по найму» (Шевченко).

Это они, сироты и полусироты, работали по найму, жили у чужих людей, батрачили, няньчили чужих детей, чужое поле, чужой огород. Они теряли вкус к труду, не видя от него ни радости, ни пользы.

Чужой ребенок рос и креп у них на руках. Чужая, туго спеленутая капуста выхаживалась их стараниями. Сытый огонь ворчал в печи. Но хозяйская печь для батрака что северное солнце: светит, да не греет.

Выйдя из этого холодного детства, надолго озябшие, такие сироты разбредались по жизни, плутали, оступались, падали. Мы встречаем их в угрозысках, в домах малолетних преступников, в исправительных колониях, на принудительных работах.

Помнач ГУЛАГа отыскивал бараки, где жило много нацменов, и вел странные разговоры:

— Здорово!

— Здорово!

— Ты из Ферганы?

— Из Ферганы.

— Я вижу. Я был в ваших местах. Как ты работаешь?

— Работаем, начальник.

— Хорошо работаешь?

— Хорошо работаем, начальник.

— Нет, ты плохо работаешь.

— Плохо работаем, начальник.

— А ты откуда?

— По-русски не понимаем.

В бараках у нацменов было грязно и темно. На нарах сидели узбеки, башкиры, таджики, якуты, самые отсталые люди на стройке, заклейменные в «Перековке» как лодыри.

Часто видели чекистов в шестом отделении у ПТЧ Кирсанова.

Однажды Фирин попросил вызвать к себе Кирсанова.

— По имеющимся у нас вашим сводкам, — сказал он, перелистывая пачку бумаг, — следует как будто, что работы в вашем отделении в основном закончены. Я осмотрел трассу. Вы думаете, что по ней действительно можно пустить воду?

— Я сообщил, как вы изволили отметить, что работы закончены лишь в основном, — сказал Кирсанов. — Каждому понятно, что, прежде чем пускать воду, нужно еще провести ряд дополнительных работ.

— На основании вашего заявления и с вашего согласия значительная часть квалифицированной рабочей силы была отозвана с вашего отделения как ненужная и переброшена на канал Москва — Волга. Вы отослали отсюда лучшие палатки и инструмент. Какими же силами вы думаете теперь закончить эти дополнительные работы?

— Разрешите мне распоряжаться рабочей силой на моем участке. Работы будут закончены к сроку. Я за это отвечаю.

— Вы, гражданин Кирсанов, если не ошибаюсь, за хорошие показатели были досрочно освобождены к ноябрьским торжествам. Кажется так?

— Так точно, — чуть-чуть бледнея, подтвердил Кирсанов.

Фирин больше разговора не поддерживал и, откозыряв, уехал на другой участок.

Присутствовавший при этом разговоре прораб рассказывал вечером инженерам, что хотя, Фирин не сказал ничего определенного и держал себя крайне вежливо, но, судя по всему тону, ясно, что он пронюхал про туфту. Его вопрос относительно досрочного освобождения Кирсанова следует понимать не иначе как прозрачный намек на возможность пересмотра льгот, полученных инженерами к ноябрьской годовщине. Ходят слухи, будто уже отдано распоряжение об инструментальном обмере всех недоделанных работ.

Тут заволновались все. В конце концов, чорт с ним, с Кирсановым. Кирсанова не любил никто за его грубость, за самоуверенность, за самодурство в работе, за подчеркнутое игнорирование мнения может быть младших, но не менее опытных коллег. Человек он был неуживчивый, с диктаторскими замашками, с болезненным самолюбием, третировавший подвластных инженеров, как пешки, поставленных, чтобы выполнять беспрекословно его распоряжения. Подчиненные за спиной называли его «инженер — ручки в брючки». Никто в глубине души не имел бы ничего против, чтобы руководство стукнуло по Кирсанову и сбило с него неуместную спесь. Но удар по Кирсанову предвещал удар по туфте вообще, и инженеры имели все основания забеспокоиться.

Что такое туфта

Очковтирательство, получившее на Беломорстрое позорное название «туфты», не было отнюдь явлением специфически Беломорстроевским. Не рискуя впасть в преувеличение, можно сказать, что туфта так же стара, как само инженерство. Она является такой же неотъемлемой чертой буржуазного инженера, как неотъемлемой чертой буржуазного административного аппарата является «блат», в древние, досоциалистические времена благородно именуемый «протекцией». Но на Беломорстрое в руках классового врага туфта из простого производственного обмана превратилась в опаснейшее оружие контрреволюции.

Успехи строительства мобилизовали остатки классово-враждебных элементов на последнее отчаянное сопротивление. Поднять массу лагерников против строительства элементы эти не сумели. Их обезоружила исправительно-трудовая политика ОГПУ. Они попытались отыграться на туфте.

Туфта выгодна всякому: и рабочему, который, не выполнив нормы, получает все привилегии ударника, и проверяющему его десятнику, и проверяющему их обоих прорабу. На туфту смотрят сквозь пальцы привыкшие к ней с древних времен старые инженерские кадры. Не вызывая немедленного отпора, туфта становилась контрударом, ответом классового врага на лозунг борьбы «За советское качество строительства».

Расчет был правилен. Руководящий инженерно-технический персонал, столкнувшись с проявлениями туфты, легко примирился с ней как с явлением повсеместным, находя для нее множество объективных оправданий.

«Туфта происходила из-за борьбы за штабное знамя, — говорит инженер Вяземский. — Отделение хотело показать хорошую выработку, чтобы получить знамя. Тем более что оно приносило целый ряд льгот, да и начальство не ругает, а оставляет в покое, если выработка большая. Поэтому многие приписывали выработку. Например взорвано 5 тысяч кубометров скалы; по плану предполагается, что скала должна быть вся выброшена, а фактически ее оставляют на месте. Бывали и другие формы: например вписывали в общую выработку удаление растительного слоя, включали его в кубатуру, чего делать не полагается, так как этот слой идет на отвал. Таким образом по сводкам неоднократно получалось, что все работы выполнены на сто с лишним процентов, на самом же деле, когда произвели инструментальный обмер, оказалось, что сооружения далеко не закончены».

Бывает так называемая «обратная туфта», на первый взгляд немного непонятная. Об инженере Кирсанове говорили, что одно время у него было 8 тысяч кубометров «запаса» выброшенной породы, не указанной в сводках. Инженер Кирсанов «скрыл» 8 тысяч кубометров уже произведенных работ.

Не мания ли это в конце концов? Какой же смысл скрывать выработку?

Смысл есть.

Наличие «запаса» позволяет варьировать месячные показатели: проработав месяц хорошо, следующий месяц или два можно работать с прохладцей и все же оставаться на завоеванном уровне. Наличие запаса позволяет держать руководство в постоянном неведении относительно действительного состояния работ и в случае надобности огорошить его неожиданной сверхударной цифрой. Такая «надобность» представилась накануне ноябрьских льгот. Инженер Кирсанов благодаря своим дутым показателям, в частности благодаря искусному маневрированию «запасцем», был досрочно освобожден к ноябрьской годовщине. Логика цифр, свидетельствовавших черным по белому, что работы в отделении почти закончены, заставила Кирсанова отпустить как ненужную большую часть квалифицированной рабсилы, переброшенной оттуда на канал Москва-Волга.

Карикатура "Перековки"

Так склонны расценивать преступление инженера Кирсанова многие из покрывавших его своим молчанием инженеры. Признать, что инженер Кирсанов нарочно вводил в заблуждение руководство, нарочно переправил на Московский канал необходимую для окончания работ квалифицированную рабсилу, палатки и инструмент, чтобы оголить строительство и сорвать его выполнение, признать, что Кирсанов нарочно остался после освобождения работать на Беломорстрое в качестве вольнонаемного, чтобы продолжать разлаживать и вредить строительству, — это означало бы признать самих себя причастными к новому вредительству.

«Многие инженеры, — говорит инженер Вяземский, — туфтили не потому, что хотели сознательно итти на преступление, а из желания выслужиться перед начальством. Вместо того чтобы сказать, что выполнить данную работу в такой-то срок им кажется невозможным, они заявляли: „рады стараться“.

Например начальник одного лагпункта Голенчик и прораб Карякин сильно занимались туфтой. Чекист, руководивший седьмым отделением, был безупречен, но иногда слишком им доверял. Работали они на шлюзе № 15. Оба были заключенными. Голенчик попал за растрату студенческой кассы взаимопомощи и был приговорен к десяти годам, Карякин сидел как каэр. Оба они — люди с головой. Дело их шло неплохо. Они построили городок и дизельную установку. Со стороны руководства к ним установилось доверие.

С середины лета 1932 года в связи с уплотнением работ им, как и всем остальным, стало гораздо труднее. Сперва они работали честно, затем стали отставать. Они не хотели показать себя перед начальством в плохом свете и стали выбирать кубатуру полегче, например землю, а не скалу. Все это естественно оттягивало работы, и осенью у них получилось большое отставание. Тогда они стали преуменьшать остатки работы. Фиктивный процент выполнения рос, и получилось, как будто по плану работы закончены, на самом же деле выросла порядочная задолженность примерно в 20 тысяч кубометров скалы. К ноябрьской годовщине Голенчик и Карякин за „хорошие“ показатели были освобождены.

Дальше случилось то, чего они никак не ожидали. ОГПУ проверяет сделанную работу. Голенчик и Карякин не захотели пойти на попятную и не перестали показывать преуменьшенные остатки. Они призвали на помощь топографа Капрофчука и стали на него воздействовать, чтобы тот подчистил кое-что в расчетах. Давлением и угрозами они добились своего: Капрофчук изменил одну нивелировочную цифру. В результате остаток в 20 тысяч кубометров удалось смазать, и дело было представлено так, будто канал выбран уже до проектной глубины, в действительности же он был на 36 сантиметров мельче. Технически это преступление не воспрепятствовало бы навигации. Согласно проектной глубине под килем имеется запас 60 сантиметров. На отрезке Голенчика и Карякина запас под килем получался на 36 сантиметров меньше, но и при 24 сантиметрах судно дна не коснется. В случае если бы руководство вздумало проверять, легко было сослаться на нивелировочную ошибку…»

Туфтой занимались и рядовые заключенные.

«У нас имелись случаи, — говорит инженер Полетаев, — когда бригаде, вовсе не вышедшей на работу, приписывалась определенная выработка».

Это была опасная болезнь. Создавалась круговая порука. Прораб покрывал десятника. Десятник перемигивался с бригадиром. Бригадир только посмеивался, когда каналоармеец сообщал ему ложные цифры. Десятник делал обмер поставленным тумбочкам, потом эти же тумбочки срезали и ставили на другое место. С шестого отделения поступали плохие сводки.

В Тунгуде туфтили

…Уже четыре месяца Костюков на канале, но вставать ему каждый раз трудно. Неспокойно! Все ему в неохоту. Хорошо уркам. Вор для вора, как брат для брата. Есть бригады из одних воров, из отчаянного люда. Они не берут к себе «чужих». Да Костюков к ним бы и не пошел. Он чистый крестьянин. Ему даже обидно от этого смешения. Не пришелся Костюков и к пятилетникам. Подозрительный народ — кулаки. В бригаду не сразу возьмут. И как многие новенькие, Костюков попал к десятнику Паруге. У Паруги, маленького, разговорчивого, бровастого, бывшего трактирщика, собрались — кто где не ужился. Паруга брал всех.

— Из них, товарищ прораб, я вам ударников образую. Из каждого стакана можно при случае чай пить, — говорил Паруга, заискивающе улыбаясь.

Костюков закрыл глаза. Вероятно, в деревне сейчас бабы тоже повставали. Затопили печи. Или, может быть, на печи еще греются? Дали, моей-то трудодни? — спохватывался он. Но тотчас представление о своем теперешнем положении врезается неотвязной и горькой обидой. Ну, брал не раз самовольно с колхозного поля снопы. Какая же это кража! Ведь у своих брал!

Тешит себя Костюков. Он почти уверился сам, что всегда был верным, колхозным тружеником. Он уже забыл, как говорил приятелям втихомолку:

— Их взяла — в колхоз нас запрячь. Поглядим, кто повезет колхозы-то. Развалятся. Дай срок…

Он никогда не сказал бы о себе, что украл у колхозников хлеб.

Зло и стыд палят жизнь Костюкову. Признаваться было стыдно. Когда его спрашивали в лагере:

— За что угостили, парень? Костюков мрачнел:

— Так, ни за что. Сбавить едоков колхозам на зиму.

— А… по августовскому закону… Ну ладно, вались…

На себя Костюков был зол из-за своей дури. Зря порубал судьбу. С какой же причины? Был обыкновенный крестьянин, не кулак и не зажиточный. Теперь бы только жить в колхозе. Чего еще надо? Работай по-честному и получай свое. Милый дом. Утешенье. А тут — трущоба, чужая даль!

— Ну, ты, глина смоленская, — дергает кто-то Костюкова за ногу. — Размечтался. Дожидаешься бабы. Она тесто ставит.

Общий хохот раздался у него над ухом. И Костюков вскочил на ноги взъерошенный. Кинулся к огню.

— Братцы, — взмолился он тотчас. — Товарищи, что же это, украли мои валенки и положили сгорелые. Как же я на работу теперь пойду? Ведь других валенок мне сегодня не выдадут?!

— Пойдешь, — уверенно ответил Паруга. — Обмотаешься и пойдешь. Что же мне терять из-за тебя проценты!

Карикатуры появились даже в лесу

Процент — это слово, как нательная рубаха, было понятно Костюкову. Знал: выполни процент — отворится тебе все. И в ларек пропуск дадут, и билетик в кино, и свидание с родными. За большой процент дни засчитывались — три за пять.

Костюков глядел с завистью, как дружно и с охотой, непонятной ему, возвращается с работы бригада «Каналоармеец». Поют песни. В бараке у них чисто, прибраны постели. Работают, как звери, а лицом гладкие. Будь теперь Костюков дома, он в колхозе так бы работал. Показал, как может рвануть. Он бы бросил старую дурь.

Захотел и Костюков попробовать жить тоже с улыбкой. Нет, не выходит. Зашел однажды в читальню, поворошил газеты. Слова какие-то жесткие, все против шерсти. Костюков хотел бы видеть вокруг запустенье, печаль. Его злит, что он не видит этого. Он старается отвернуться от тех, кто идет на занятия в кружки или на лекцию. В свободное время он валяется на койке, закрывая уши подушкой, чтобы не слушать радио. Он бы сломал эту машинку, да за это влетит крепко. И хочется Костюкову глядеть в поле, в тоску свою, на облака, которые идут и идут по небу, как им вздумается.

К большому проценту Костюков нашел свою лазейку, не требующую от человека ни надрыва, ни души.

— Вот что, — сказал ему подручный Цыган, — ты складываешь скалу. Ну и положи внутрь ледку или снегу или так, дырой оставь. Понял? А снаружи, чтобы было незаметно. Будто полный куб.

Бригада Паруги сдавала задания и на лесных, и на скальных работах, и на земляной выемке с громадным превышением. Ей удивлялись прорабы: как это легко управляется сборная и общественно-вялая компания. На работах — великая горячка. Инструментальный обмер контролеров не поспевал за армией. Обмер доверялся десятникам. Между десятниками же и бригадирами часто шел сговор. Бригадники жали на своих бригадиров. Требовали выписывать хлеба как ударникам. Обещали отработать на следующий день, чтобы сегодня знамени не уронить, только бы не выпадать из хлебной ведомости. Затем пропущенные дни забывались, наверстывать не удавалось. Так шли они на переснимку, на перекурку, на фальшь. Так становились они туфтачами.

Костюков скоро начал понимать эту механику. Однажды Паруга приказал ему отнести обмерочный столбик на шаг, в сторону уже сделанной выемки. А счет шел от столба.

— Гражданин начальник, вчера на сегодня пойдет.

— Помалкивай. Все профессора соломенные, учить здоровы, а сами жить не умеете.

На Костюкова пахнуло от Паруги прелестным воздухом, потянуло сиренью, точно подуло летом откуда-то, из страшной дали, потерянной навеки. Костюков понял: несмотря на великий досмотр, чорт-те знает, какими путями, некоторые добывали одеколон. Знал: есть тайная жизнь в лагере. До нее Костюкова не допускали. Считали глиной. Его тянуло в этот круг хитрых и самостоятельных людей, и одновременно Костюков внутренне ершился против них: «шпана какая-нибудь».

Костюков видел, что в лагере шла скрытая борьба. Одни действительно жили и работали, и таких было большинство. Как в бане, они сложили у порога всю свою рванину, чтобы выйти из другого хода в чистом и в новом. Другие таились в себе, добывая процент обманом.

Уже по всему каналу разгоралась борьба с туфтой. О ней говорили на собраниях, писали в газете. О случаях разоблаченной туфты оповещали широко. На четвертом участке десятники и подрывники приняли 22 несуществующих шпура. На втором участке шпуры делали на 10 сантиметров менее положенного. Еще забивали полость за ряжами льдом вместо скалы, а полы в шлюзах ставили без допуска. На втором участке бригадиры распорядились складывать землю, не доходя черты, а потом за переноску ее на место своими же бригадами записывали им в процент вторично.

— Ловкачи, — удивился даже Паруга, — одну землю два раза продали.

Костюков качался и в ту и в другую сторону. Явный обман коробил его душу, как огонь бересту. Он порывался много раз сообщить о туфте в своей бригаде. Но он боялся и Паруги.

КВЧ обслуживала всех. Листовки печатались на нескольких языках

— Ну, ты, идешь, что ли, пошевеливайся! — прикрикнул на Костюкова Цыган.

Костюков намотал на ногу тряпье, сунул ее в дырявый валенок и выбежал вслед за остальными.

Все вокруг полно движения. Работа заражала Костюкова. Стараясь не показать виду, что доволен, он в сущности работал с удовольствием. В работе он забывал свои обиды, которые изжогой мучили его на койке и отлета ли тотчас, когда он хорошо брался за тачку. Одно еще удивляло Костюкова. Несмотря ни на что, работа в общем шла споро, хорошо. Он не верил в целый канал. Он не мог обнять его всего умом и представить наглядно. Он знал свой урок. Он его делал. Но он не знал, для чего это все надо. Он слушал, конечно, речи и радио. Но теперь он больше верил шлюзам и плотинам, которые на глазах вырастали из земли, которые получали на глазах живые очертания.

Удивляла Костюкова также бодрость начальников-чекистов.

Костюков видит, как вот уже три часа над котлованом недвижно стоит человек. Вероятно, мороз пробирает его люто. Тачку возишь и то остываешь, а этот стоит один на ветру. Но все он смотрит, все замечает. Конечно, он видит их работу. Это страшно. Вот к нему подходит инженер. Он ежится от холода. Френкель его спрашивает о чем-то. Костюков видит его язвительную усмешку.

— Костюков, — окликает его Паруга, — здесь ряж засыпать будешь вот этим. Понял?

— Начальник говорил: скалу вон оттуда надо возить.

— Молчи, кляп соломенный, не тебя спрашивают. Пошел!

— Я начальника спрошу… Не пойду, — вдруг неожиданно для себя огрызается Костюков, — свинорои. Разве это туфта? Это уже мошенничество получается. Завалится ведь этот ряж весной, снег-то растает.

— Без тебя думать не умеют? Делай, что тебе говорят!

Не слушая уговоров, Костюков хочет направиться к начальнику.

— Лягавить, стерва, — слышит он у себя за спиной.